купить

«Монструозные фигуры» в Англии XVII века:

 ВООБРАЖАЕМЫЙ МОНСТР КАК КОНСТРУКТ

 

В последние два десятилетия внимание исследователей европейской куль­туры раннего Нового времени неоднократно обращалось к проблеме мон­струозного как феномена, в котором для общества XVI—XVII веков сходилось несколько дискурсивных полей — соотношение природного и культурного, знака свыше и физиологически объяснимого отклонения и т.д. Не претендуя на систематизацию точек зрения на проблему чудовищного, мы постараемся проследить, как, при всем различии подходов и домини­рующих взглядов, в текстах разных жанров, предназначенных для разных аудиторий, можно разглядеть сконструированность природы монстра.

При этом нельзя забывать, что само слово «монстр» могло иметь множе­ство различных значений, пересекающихся и расходящихся в стороны, по­добно цепочке следов, лишь для того, чтобы в следующем абзаце текста незаметно сблизиться и соединиться друг с другом. Традиционная этимо­логия от латинского moneo — предупреждать — объединяла значения и «на­рушения пропорции», и «колоссального размера», и еще неведомого «чуда божьего», иллюстрирующего собой всемогущество Творца, и «предупреж­дения людям»1. Вероятно, наиболее синтетическое определение монстру­озности в XVI—XVII веках принадлежит лексикографу Джону Флорио в «Мире слов»: «…нечто продемонстрированное, выставленное напоказ, за­явленное. Также монстр или любое другое искаженное существо, или вещь неправильной формы, которая превосходит или которой недостает при­родного, нечто сделанное вопреки природе, чудовищная, невероятная вещь, чудесный знак, странное зрелище»2.

В статье 1981 года К. Парк и Л. Дастон выделили три аспекта отноше­ния к монстрам в классической древности и Средние века: «научное опи­сание... в стиле аристотелевской биологии», «рождение чудовищ как... знак свыше» и «космографическое» или «антропологическое описание... чудовищных народов»3. На рубеже XVI и XVII веков, полагают авторы, проис­ходит эволюция в восприятии монстров — народная традиция продолжает второй и третий аспект, научное же восприятие испытывает воздействие эмпирического метода и начинает все чаще соотносить монструозность в биологии с другими аномалиями — землетрясениями, наводнениями, из­вержениями вулканов.

Пристальное биологическое внимание к монструозности в первой поло­вине XVII века нельзя отрицать. В европейской науке совершается один из важнейших прорывов в постижении анатомии тела животного: именно в это время опыты Р. Харви с вивисекцией приблизили понимание тела как машины, выраженное в середине столетия Декартом. В многочислен­ных трудах наподобие «Pseudodoxia Epidemica» Томаса Брауна опровер­гались почти тысячелетние заблуждения о природе и строении тела живот­ных, повторяемые из Аристотеля, Плиния и средневековых бестиариев. Выводы провинциальных естествоиспытателей также стали основываться на эмпирических наблюдениях.

Тем не менее в это же время из-за развития массовой печати «старые» представления также получают чрезвычайно широкое распространение. Появляются брошюры и «новостные» тексты, описывающие монстров, ро­дившихся, убитых или замеченных в той или иной местности; это прежде всего фигуры-гибриды, пугающие хаотичностью сочетаний элементов че­ловеческого и животного тела: люди-свиньи, люди-змеи, драконоподобные и скотоподобные существа. К ним можно относиться как к пережиткам мифического сознания, однако новостная культура4 того времени подчер­кивает фактический характер репрезентации этих монстров (где, когда, при каких обстоятельствах, с именами свидетелей и пр.). Даже учитывая то, что такой фактологический фон для каждого монстра был, скорее все­го, вымышлен, нельзя не признать, что без него брошюру не посчитали бы «достоверной», не удостоили бы названия «true newes».

Парк и Дастон правы в том, что, при всей коммерческой выгоде издания такого рода анонимных текстов для складывающейся «новостной индуст­рии» Англии раннего Нового времени, во многих из них монструозность явно вписывается в традиционный морально-эсхатологический контекст: появление чудовища — это наказание за грехи общества, предвестие по­следних времен и случай покаяться. Такой контекст поддерживается и многолетней традицией протестантской репрезентации католической церкви как воплощения зверя, каждый элемент чудовищного тела которо­го (голова, пасть, рога, хвост) имеет символическое значение. Однако из­вестный моральный контекст можно увидеть и в текстах, которые Парк и Дастон относят к новому типу понимания монструозности. В ключевом тексте — «Опытах» Фрэнсиса Бэкона — сталкиваются научное понимание монстра как аномалии и моралистический «урок». Эссе «Об уродстве» по­священо взаимоотношениям между моральным и физическим уродством; и то и другое суть отклонения от природного замысла. Физический урод становится уродом моральным, мстя природе за ее ошибку — однако че­ловек, будучи наделен свободой выбора, может силой добродетели и дис­циплины эту ошибку исправить. Поэтому уродство нельзя считать знаком, а скорее особой причиной, которая, правда, очень часто влечет за собой моральное следствие5.

В «Новом органоне» Бэкон предлагает создать «естественную историю монстров», для чего необходим «тщательный отбор». Сама по себе монст­руозность как проявление ошибок и причуд природы дает возможность более адекватного познания «обычных форм»: «Тот, кто знает пути при­роды, с большей легкостью заметит ее отклонения, и обратно, тот, кто знает ее отклонения, с большей точностью опишет ее пути»6. Интересна оговорка Бэкона: особенно следует остерегаться находить в монструозном религиозные (здесь, правда, он приводит «языческий» пример — «Исто­рию Рима» Ливия) и алхимические смыслы. В целом бэконовская индук­ция призвана отделить «чудеса природы» от «чудес искусства».

Однако «чудеса искусства» не собирались так легко поддаваться индук­тивному разоблачению. Повседневное использование образов и дискурсов монструозности было чрезвычайно удобно для того, чтобы воплотить в них ту или иную форму моральной паники, подчеркнуть и заострить полемиче­ский азарт автора или просто столкнуть «естественное» с «ненормальным».

Как мы увидим из текстов, анализируемых ниже, невозможно найти пример того, чтобы в рамках одного текста монстр понимался и тракто­вался однозначно. Возможно, протеичная сущность монстра — не слабость дефиниции, а, напротив, ее сильная сторона. В пределах одного и того же слова эмпирически постигаемому природному отклонению, причину кото­рого можно найти и установить, противостоит монстр конструируемый, монстр, которого можно наполнять любым содержанием по желанию ав­тора, добавляя новые члены с аллегорическим значением на символи­ческую карту монструозного тела. При этом состоять конструируемый монстр может из хорошо известных эмпирических элементов, значение которым будет приписываться опять-таки по желанию автора. Для Бэко­на любая ненормальность скрывала непознанную причинно-следственную связь, «конструируемый монстр» массовой культуры должен был иметь лишь аллегорическое соответствие между картой тела и реальностью или — в более сложных случаях — некую синкретическую связь (на­пример, между смешанным жанром поэтического описания и смешанной природой монстра). Конструируемый монстр бесконечно разнообразен и протеичен, даже если основой своей имеет монстра природного. Он одно­временно оттеняет и подкрепляет собой становящийся все более значи­мым для общества дискурс нормальности7. Но в этой нормальности есть место как научно-эмпирическому, так и моральному регулированию и контролю. Своим выходом за рамки нормы монстр постоянно «угрожает той самой идентичности, которую помогает определить»8.

Монстр может, например, становиться символом внутреннего хаоса ис­порченной грехом человеческой природы, прикрытой внешним лоском культуры. В этом ключе интересно необычайное публичное внимание к Лазарю Коллоредо (1616 — ок. 1647), который совершал турне по городам Европы, демонстрируя своего недоразвитого сиамского близнеца Джанбат­тисту, c которым он был соединен ниже груди (рис. 1)9. Лазарь обычно но­сил длинный плащ, закрывавший его спереди и скрывавший уродство. Ко­нечно, символизация такой детали достаточно предсказуема, но следует учитывать удачную «маркетинговую» стратегию самого Лазаря — изящ­ные манеры, хорошее воспитание, пребывание при дворах Европы. Напра­шивающийся символ греховного дефекта, таким образом, прячется очень глубоко, уступая место восхищению «чудом» и тем, как человек, вопло­щающий в себе отклонение от нормы, на деле реализует знакомые и при­вычные модели поведения. Такое «колебание» при конструировании мон­стра-Лазаря видно в популярной балладе «О двух неразлучных братьях», изданной под инициалами М.П.10 Перечисляя части тела Джанбаттисты Коллоредо и его физические рефлексы (движение рукой, открытие глаз и рта, слабый плач), автор несколько раз подчеркивает, что в этом соединен­ном теле физически два сердца, но метафорически — одно (p. 2). Балла­да во второй части переходит в рассуждение о единстве и взаимопомощи, а братья начинают восприниматься как «тайна», своеобразная реализация мифа об андрогине: «They trauailled have, nay neither one, / Nor both, so many miles hath gone, / To shew th’work of God’s hands» («Ни один, / ни вдвоем прошли столько миль, // чтобы показать творение Божьих рук»)

(p. 2). В то же время они достаточно различны, чтобы болеть по очереди, у каждого свое имя и прозвище в тексте («imperfect» и «proper youth», то есть — «несовершенный [юноша]» и «юноша должного вида» соответ­ственно). Равными частями такого псевдоандрогина они быть не могут, полноценным символом взаимопомощи, актуальным для Англии периода первой войны Карла I c парламентом, — тоже, а иллюстрацией некоей странной гармонии между кажущимися монструозными элементами быть могут вполне. Это значит, что в последней строфе баллады за призывом восхвалять чудеса Творца можно увидеть и призыв к этой гармонии. Ра­зумеется, такое конструирование монстра, поддержанное учтивостью и воспитанностью Лазаря, имело значительный социальный смысл в едином политическом теле английского общества, где, в отличие от Лазаря и Джанбаттисты, не всегда бывает так, что «брат несет брата».

Количественно наиболее обширная категория текстов с описаниями монстров в XVII веке — тексты, посвященные рождению младенцев с фи­зическими отклонениями; исследований текстов такого рода также весьма немало11. Помимо отмеченного выше стремления документально зафикси­ровать якобы имевший место факт, интересны различные подходы к кон­струированию монстра в зависимости, например, от обстоятельств его рождения. Прежде всего важно, в законном ли браке рожден ребенок; если нет, то моралистический пафос непременно возобладает над удивленным восхищением. Кроме того, поскольку собственная реакция ребенка на пуб­личную демонстрацию монструозности исключена, большую роль начинает играть информация, которую автор текста вносит в монструозную приро­ду объекта. Чем радикальнее протестантизм автора, тем выше вероятность того, что описание монстра превратится в яростную диатрибу о грехах общества. Так, Джон Меллис в «Истинном описании двух монструозных детей, законно рожденных у Джорджа Стивенса и его жены Марджери»12 превращает описание соединенных у живота сиамских близне­цов, охвативших друг друга руками (какой потенциальный символ един­ства!), в каталог грехов Англии, за которые она должна принести покаяние, иначе затмит Африку (известную монстрами еще с античной поговорки: «Ex Africa semper aliquid novi»)13:

I read how Affrique land was fraught
for their most filthy life
With monstrous shapes, confusedly
that therin wer full rife.
But England now pursues their vyle
And detestable path,
Embracyng all the mischiefs great
That moves Gods mightie wrath.

Читал я, как Африка преисполнена
за свою развращенную жизнь
Чудовищных уродов, смущена
тем, что они там кишат.
Но и Англия теперь пошла по порочному
И презренному пути,
Перенимая все великие нечестия,
Что вызывают страшный гнев Божий.

 

Воплощая собой все «ужасные проступки, которые влекут гнев Госпо­да», не сходя с «презренного и низкого пути», Англия может видеть в ро­дившемся монстре все свои грехи, все сословия должны оплакать свою низкую жизнь, знаком чего служит то, что близнецы разного пола. Чтение баллады должно сопровождаться интериоризацией греха и поиском «в сво­ей груди» его «странных знаков и признаков»:

For yf we printed in our brest
these signes and tokens straunge:
Wold make us from our sinnes to shrike
our lives a new to chaunge.

Если мы запечатлеем в своей груди
эти странные знаки и приметы,
[Они] заставят нас отпрянуть от греха
и изменить свою жизнь.

 

Грех этот должен быть воспринят именно лично и ни в коей мере не относится к новорожденным и их родителям (так как монстр — плод за­конного брака). На помощь автору приходит евангельская цитата: «Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии» (Иоанн 9:3), которая подкрепляется упреком в фарисействе тех читателей, которые будут презирать и клеветать на Джор­джа и Марджери Стивенс:

But some proude boastyng Pharisie,
the parents wyll detest
and iudge with heaps of bilie vice
their lives to be infest...

Но некоторые гордые и хвастливые Фарисеи
будут презирать родителей
и посчитают, что гнусными грехами
наполнена их жизнь...

 

Результатом конструирования монстра в этом случае должно стать об­наружение его зеркального сходства с каждым читателем баллады, чтобы тот «вскричал от своих грехов» и исправил пути свои.

Похожим образом конструируется новорожденный монстр в балладе «Черты и формы чудовищного ребенка, родившегося в Мейдстоне, граф­ство Кент...»14. Ее автор, Джон Одли, известен своими памфлета­ми о лондонском преступном мире. Мать ребенка, Маргет Мир, «пошла по плохой дорожке» и, не состоя в браке, родила ребенка «со ртом как у ящерицы, с левой рукой, приросшей к телу, с обрубками вместо пальцев, <...> с левой ногой, повернутой вверх к голове...». Особую важность в этом деле имеют имена свидетелей, призванных зафиксировать незаконный ха­рактер рождения. Для Одли уже нет необходимости защищать родителей, и он имеет полную возможность использовать уродство новорожденного, чтобы анатомировать грех в стихотворном «Предупреждении к Англии».

«Тайный язык» греха приобретает очень рациональные черты — требу­ется понять символ каждого монструозного элемента и сложить их воеди­но, а затем последовать понятому уроку:

This monstrous shape to thee England
Plain shewes thy monstrous vice
If thou ech part wylt understand
and take thereby advice.

Это чудовищное тело тебе, Англия,
Ясно показывает твой чудовищный грех,
Если ты поймешь [смысл] каждой части
и последуешь совету.

 

Нельзя не заметить в этом методе влияние ренессансных приемов мне­моники. Такое уродливое тело могло бы стать удобным пособием для за­поминания, например, основных грехов, их картой, где 1) руки без пальцев означают лень:

The hands which have no fingers right
But stumps fir for no use
Doe well set forth the idle plight,
Which we in these daies choose.

Руки, где нет пальцев,
А только бесполезные обрубки,
Хорошо показывают нам нашу лень,
ставшую теперь обычным состоянием.

 

2) Нога, повернутая не в ту сторону, символизирует стремление вводить других в заблуждение и сбивать с пути:

The leg so clyming to the head,
What meaneth it but this.
That some do seek not to be lead,
But for to lead amiss.

Нога, лезущая к голове,
Может значить только одно —
Некоторые хотят не идти следом,
А [сами] уводить в сторону.

 

3) Ступня, поднесенная близко к голове, символизирует самое страш­ное — покушение подданных на власть монарха, о чем в балладе можно сказать только намеком:

And as this makes it most monstrous,
for foote to clyme to head:
so those Subiects be most vicious,
that refuse to be lead.

Как наиболее чудовищно,
Что ступня поднимается к голове, —
Так и самые порочные подданные те,
кто отказывается быть ведомыми.

 

Хотя это символическое сопоставление основано, в частности, еще на ан­тичной басне о бунте членов тела против головы, трудно избавиться от ощу­щения абсолютной произвольности толкования участков «карты греха», ги­потетически представляя себе возможность того, как разные авторы могли бы интерпретировать тело одного и того же монстра в виде разных карт.

В любом случае монстр с человеческим телом неизбежно вызывал силь­ную эмоциональную реакцию как явное и важное отклонение от нормы. Будущее существование несчастных новорожденных мало заботило авто­ров (лишь автор «Неразлучных братьев» мимоходом замечает, что никто не верил, что братья Коллоредо выживут). Образованный и учтивый Ла­зарь прикрывал «несовершенного» Джанбаттисту культурой и плащом. У детей из баллад XVI века могут быть даже имена (детей Стивенсов кре­стили как Джона и Джоан), Маргет, вероятно, не успела или не смогла да­же дать имя своему ребенку (или для Одли оно просто не имеет значения, так как ребенок незаконный). Ясно, что при удачном стечении обстоя­тельств мейдстонские или свонбернские близнецы могли бы стать чем-то наподобие братьев Коллоредо, — но насколько же различны подходы ав­торов к конструированию своих героев-монстров!

Подтверждая идею современного исследователя о том, что «акт интер­претации был полностью зависим от контекста в поиске значения»15, мож­но предположить, что автор останавливался в замешательстве при попытке представить себе монстра вообще. Актуальным остается вопрос, поставлен­ный в той же статье: монструозные новорожденные, сиамские близнецы и т.д. — означали ли они гнев или чудо Творца и стоял ли за деталями их уродств какой-то конкретный смысл, послание Творца почитающим его? Единого ответа на этот вопрос, который, видимо, задавали себе и авторы баллад, быть не может.

В пределах колебаний от нормы к уродству эссенциалистски понимае­мой природы человека урод может преподать моральный урок впадающе­му в братоубийство народу или выставить себя напоказ, каждым своим членом демонстрируя зрителю его грехи. Носители нормы представляют себе, что они контролируют уродство, наблюдая за ним и, возможно, над ним смеясь, на деле же монструозность также контролирует их самих, по­казывая то, что иначе увидеть нельзя, но хочется — для полного открытия опасной истины.

Схожим образом действует конструирование монстра, когда искажение человеческой природы уступает место звериному уродству. Обширная памфлетная литература посвящена чудовищным животным, якобы задо­кументированным в разных областях Англии. В ней, разумеется, не так высок эмоциональный накал поиска греха и больше места остается для по­иска чудесного всемогущества Творца. Однако ни в одном из доступных текстов всемогущество не восхваляется само по себе: оно неизбежно име­ет и моральный смысл, которым описание (чаще прозаическое, а не в бал­ладной форме) обычно и завершается.

Характерный текст такого рода — «Описание чудовищной свиньи, ро­дившейся в Хэмстеде около Лондона...»16. Сообщив факты (где ро­дился поросенок, сколько всего было в помете и каким по счету появился монстр, как зовут фермера и где он живет) и показав уродство поросенка словесно и посредством гравюры с видом снизу и сбоку, автор во втором и последнем абзаце текста прямо называет монстров «напоминаниями о всевластии Бога, чтобы мы не забывали о нем и не были неблагодарными за Его великие блага, дарованные нам, прежде всего за Его святое Слово, которым мы должны руководствоваться в нашей жизни». Конечно, «карту греха» по телу свиньи составить было бы весьма затруднительно, поэтому читателю не предоставляется никакого перехода между абзацами.

Монстр в тексте конструируется прямолинейно, интерпретация одно­значно распространяется на других подобных монстров, и тем не менее некая «трещина» в этой уверенности присутствует уже потому, что чита­телю самому предлагается понять, как связано рождение свиньи-урода с человеческим грехом, интериоризировать это понимание, пока «тяже­лая кара, придуманная Богом, не настигла нас за нашу чудовищную жизнь». При такой интерпретации монструозность косвенно захватывает и «тяжелое воображение» Бога, деконструируя жестко иерархическую систему «напоминаний о грехе». О каком конкретно грехе напоминает именно этот уродливый поросенок? Можно ли и нужно ли ожидать одно­значного толкования от всех читателей? И нельзя ли увидеть в этом лихо­радочном внимании к каждому новому рождению монстра (не пропустить бы сигнал о грехе!) оправдание и использование технологий «новост­ной культуры»?

В более пародийном ключе монструозность рассматривается в памфле­те «Летающий змей, или Странные новости из Эссекса»17. Тексту предше­ствует ироническое предисловие, высмеивающее пристрастие англичан к новостям: «…рыба, гости и новости портятся через три дня, так что ниче­го не радует воображение англичанина сильнее, чем новые новшества: как у афинян, у нас уши зудят услышать новость, а когда мы от нее устаем, ждем новых, жаждем нового. Отсюда и тавтологии в названии книг, как, например, в некоторых: новые новости...»18

Змей конструируется как пародийное чудовище, которое прячется в ле­су и дает о себе знать в основном шумом. Тем не менее жители Хенема, несмотря на отсутствие от змея какого-либо для себя ущерба, хотят про­никнуть в тайну и по мере их усилий описываемый змей постепенно рас­творяется в потоке средневековых аллюзий и античных цитат, образуя ти­пичное тело классического монстра, бесконечно составляемого из гидры, гадюки, василиска и многих других, вплоть до «новооткрытой» американ­ской гремучей змеи.

Возможно, что страсть к новостям подогревается и моральным стремле­нием понять высший смысл появления чудовища, но от этого она выгля­дит не менее абсурдно и настойчиво: змей почти не выбирается из леса, люди боятся подойти к нему близко с палкой или ружьем, когда он все­таки выбирается, ему попадаются лишь безоружные свидетели, но он не атакует их, а греется на пригорке, не замечая людей и не выказывая стра­ха перед ними. Уникальность встречи человека и монстра полностью ис­чезает: монстр ведет себя как зверь, не боящийся присутствия человека.

Особый случай конструирования монстра — апокалиптические или ми­фологизированные звери в протестантской полемике, обычно ассоцииро­ванные с дьяволом, папой, католической церковью или монархиями Евро­пы. Многоголовость и избыточность других частей монструозного тела да­ют автору возможность конструировать монстра, комментируя то, что ему кажется наиболее свойственным противнику.

Характерным поздним примером является небольшой анонимный пам­флет «Подарок Таузеру на новый год»19. Памфлет написан вскоре после завершения так называемого «Exclusion crisis» — попытки вигов в парла­менте отлучить от престолонаследия герцога Йоркского Джеймса, будуще­го короля Иакова II, и заменить его незаконным сыном Карла II Джейм­сом графом Монмутом. Демон Белфегор посылает на землю в подарок чудовище некоему R.L.S. (возможно, Роберт Спенсер граф Сандерленд, бу­дущий советник Иакова II, хотя в 1681 году он выступал против прав Иакова на корону), оказавшему Плутону, то есть дьяволу, большие услу­ги, нарушая покой королевства «устно и письменно» (p. 1).

Двенадцатиголовый зверь с тысячью рогов также сочетает известные черты обычных животных (к хозяину ластится, как спаниель, телом по­хож на собаку, пятна как у леопарда, хвост как у медведя, а когти как у льва, при этом на нем Плутон ездит «охотиться на червей» (maggot-hunt­ing). Бурлескные черты вроде охоты на червей соседствуют с пародией на дипломатический ритуал (R.L.S. принимает посла Бельфегора, они обме­ниваются дарами). При этом Таузер — достаточно распространенная со­бачья кличка, да и ужасный облик этого отпрыска Цербера и папессы Иоанны оказывается весьма гиперболичен, а главное, эклектичен. От ма­тери у него несколько человеческих голов, с лицами, скрытыми под ма­ской, постоянная смена лиц и гримас и вкрадчивый «римский голос» (р. 3). От отца — собачьи головы, злоба и агрессивность.

Таким же образом обычное и монструозное сочетаются в описании го­лов: первая голова изрыгает оскорбления, называя всех вокруг негодяями, бунтовщиками и предателями, у нее два лица — придворного и шута, тре­тья голова призывает соблюдать закон и казнить врагов, у шестой головы по имени «папист-притворщик» из-под маски торчит огромный римский нос. Еще одна голова носит имя «Папский секретарь», на конце языка у нее гусиное перо, которым она строчит «характеры, сатиры и рассуждения о диссентерах». Погружаясь в конструирование, автор совершенно не за­ботится о соблюдении общего стиля тела монстра: ему важно как можно более точно спародировать черты «клики Тори», которая, победив в деле о престолонаследии, собирается уничтожить «английский способ правле­ния» и возвратить Англию к католической монархии с неограниченной ко­ролевской властью.

Гротескное тело Таузера нарочито нескладно, черты его не сливаются в одно, так как враг, обозначаемый им, не персонифицирован. Это и «рим­ские шпионы», и желающие уничтожить Англию агенты европейских держав, и изменники-католики внутри страны, и ирландцы. Таузер одновре­менно любит папу, ненавидит англичан, хочет, чтобы власть короля в Ан­глии была «как у султана», он жесток и труслив и всеми этими противо­речиями противостоит морально целостным патриотам-протестантам, ко­торые «объявляют в розыск» Таузера, прося всех включиться в поимку «странного пожилого пса», который думает, что ревет как лев, а ревет на самом деле как осел.

Можно сказать, что любой монстр, используемый как политический символ, неизбежно хотя бы частично превращается в карикатуру из «Гуд­ка», где каждая деталь переполнена символическим значением. Понима­ние того, как образ был сконструирован, становится доступным только участникам полемики, вникающим в смысл каждой детали. Для остальных читателей эмоциональный накал передается с помощью характерных биб­лейских образов, маркирующих приближение апокалипсиса. Так, Плутон и Бельфегор выводят для подарка «некоего зверя из конюшни», заставляя читателя опасаться, не зверь ли это из Апокалипсиса. Страх смягчается и сходит на нет после окончательной идентификации «зверя» как Таузера. Возможно, в этом смысл ошибки в заглавии памфлета — «Новогодний по­дарок Таузеру» вместо «Таузера», зверь сам является подарком от Бель­фегора R.L.S. К тому времени как читатель в этом разберется, стойкое омерзение будет уже устойчиво сформировано.

Процесс конструирования такого политического чудовища хорошо ви­ден при анализе и более ранних текстов, например такого, как «Ноябрь­ский монстр, или Рим в постели с Англией, а также Выкидыш шлюхи»20. Он был издан в 1641 году, когда, по словам издателя, настала «победоносная возможность» вынести его на публичное обозрение. Текст якобы был написан в 1605 году в одном из колледжей английских универ­ситетов. Автор, скрытый под псевдонимом A.B.C.D.E., посвятил свой труд «избавлению от Порохового заговора».

Для обычного антикатолического памфлета «Монстр» в жанровом от­ношении необычен — в него вошли сонеты, посвящения, моралистическая поэма, элементы сатиры и панегирика. Следы университетской образован­ности в тексте действительно прослеживаются, однако в нем нет деталей, которые однозначно подтверждали бы раннюю датировку. Вполне возмож­но, что текст был написан тогда же, когда и опубликован, с целью актуа­лизировать память о событии более чем тридцатилетней давности.

На фронтисписе книги изображен Гай Фокс, входящий в здание парла­мента. За ним сверху наблюдает Бог («вижу, улыбаюсь и поражаю»), a снизу — дьявол («я замышляю»), иезуит («я действую») и папа («я стою за этим»). Над и под зданием парламента симметрично вписаны слова «prodigye» (знак, чудо) и «tragidye», таким образом, что они образуют фра­зы Бога — «I blast the prodigye» — и иезуита — «I acte the tragidye». В этом контексте prodigye приобретает однозначный смысл «чудовище, монстр». В сопровождающем пояснительном стихе особую роль играет угольный подвал, в котором заговорщики под видом угля складывали мешки с по­рохом. Возмездие свыше доходит и в абсолютную черноту этого подвала (поскольку слово pit в XIV—XVI вв. могло иметь значение «ад» наряду с более частым «шахта», «яма»).

Во введении авторский «бумажный кораблик» («Paper Pinnace», p. 1) от­правляется по морю слез в Рим, чтобы описать «адов шедевр адского злодей­ства». Рассказчик видит процессию во главе с папой, кардиналами и блудни­цей на алом звере, причем апокалиптическое видение смешивается с «пиром Плутона, на котором насытились плотью святых... будто бы это амброзия Юпитера», «искупались в крови, будто в нектаре» (p. 2), — традиционные ан­тичные аллюзии от этого приобретают тревожный и мрачный характер.

От текста, заряженного столь сильным идеологическим и эмоциональным порывом, нельзя не ожидать поляризации каждого смыслового элемента — на какой же стороне оказываются при этом сами амброзия и нектар? Явля­ется ли «пир Плутона» их субверсией или радикальный поэт-протестант только таким образом может воспринимать языческие образы? То же с биб­лейскими и богослужебными текстами: новая инквизиция зажигает «еди­ный огонь» из церкви и паствы, «святые» не просто уничтожаются — мол­нии Юпитера превращают их в пыль и атомы. Такая риторика производит весьма странный эффект за счет употребления традиционных апокалипти­ческих образов, сопутствующих христианскому Богу, — «подножие», «гнев», за счет того, что гонитель кажется столь всемогущим и неназываемым — лишь в строфе 28 он определяется как «nothing but Ambition», — «всего лишь Амбиция»21. Монстр Ambition протеичен настолько, что превосходит все читательские ожидания: он появляется как семиголовая гидра римских императоров от Нерона до Диоклетиана, ему — за счет апроприации мета­фор — служат античные боги, и он имитирует черты Бога христианского: «однажды бывши императором, он хочет стать Богом» (p. 8). Единственная черта, которая все-таки локализует монстра, — его привязка к Риму.

В первых строфах текста он — новое «африканское» чудовище, рожден­ное папой, худший позор церкви, нежели папесса Иоанна:

And see, the Pope has travailed once again
With a new Africk monster, worse then came
From their she-popedom, when the woman prov’d
The Churches head, & all the body moved.

И вот, папа родил снова
Новое африканское чудовище, хуже, чем то,
Что родилось от папессы, когда женщина оказалась
Главой Церкви, и все тело сотряслось.

 

В следующих строфах он, как и в «Новогоднем подарке Таузеру», — от­прыск Цербера и папессы Иоанны. Повторение этого момента в несколь­ких текстах, вероятно, удачно найденный способ подчеркнуть то, что при­рода монстра изначально извращена: он рожден в зоофильской связи как получеловек-полусобака. Парадоксально, но это и добавляет ему вес как закономерному продолжению Минотавра и других чудовищ античности, рожденных от подобных связей.

Монстр Ambition окружен пособниками, исполняющими его волю, они также варьируются от реальных (иезуит, плывущий на папском корабле) до мифологических (в стихотворении «На доставку пороха из Ламбета по Темзе в подвалы парламента» Харон на своей ладье везет в Англию порох для заговора). Монстру вынужден подчиниться Плутон-дьявол, так как за­мысел взрыва парламента слишком чудовищен даже для него. Все эти приемы конструирования необходимы автору для того, чтобы ярче сияла Англия и ее король, оставленный временно без всяких мифологических ассоциаций (Аполлон и Афина возвращаются, только когда заговор уже раскрыт — после того, как лорд Монтигл показывает королю письмо с предупреждением о взрыве). Ambition сумел сделать почти невозможное — взять под свою команду классическую мифологию и подчинить ее своей воле (стоит напомнить, что автор как человек с университетским образованием не склонен обличать все греко-римское наследие как языческое). Это невозможное только оттеняет еще большую невозможность яркого света в темном подвале, который, как и в случае с Таузером, отрезает не­нужные излишние элементы тела монстра и противопоставляет его целост­ной правоте протестантской Англии.

Чтобы увидеть, как средствами конструирования монструозного тела можно передать крах и падение политического и религиозного противни­ка, обратимся к гравюре 1643 года со стихотворным текстом Джона Вай­карса (рис. 6)22. Вайкарс — популярный поэт и полемист середины века, автор визионерских пророчеств о победе над «римским монстром». Гравю­ра, представленная в данном издании, судя по стилю исполнения и над­писям, первоначально сделана в Голландии; Вайкарс либо перевел с ори­гинала, либо написал для нее новый текст. Основной элемент гравюры — монструозное тело зверя с восседающим над ним папой — демонстратив­но сконструировано. Оно не только распадается на двустишия авторского комментария, но и физически составлено из «несопоставимых» частей.

Тело зверя (определение «монстр» остается только за папой) заключено в деревянную бочку, из которой торчат головы на шеях (семь смертных гре­хов), лапы и скорпионий хвост (Инквизиция). Поскольку зверь называется «бочкогрудым» (barrel-bellied), неясно, есть ли под бочкой вообще какое­либо тело. Ноги зверя (обман, спор, гордость и нажива) поставлены на хо­дули. Зверь получается поразительно искусственным, что подчеркивает и его испражнение святыми мощами и буллами, которые подбирают и поедают его последователи. Вероятно, ходули нужны для того, чтобы подчеркнуть отли­чие зверя на гравюре от настоящего апокалиптического зверя. Этот — лишь пародия и предвестник, как сам папа — пародия и предвестник Антихриста.

Весьма двусмысленно замечание, что ходули (а не лапы с когтями!) позво­ляют зверю уверенно ступать, поскольку лапы направляют шаг ходуль.

Однако и это предположение подвергается двусмысленной субверсии во второй части стихотворения. Для уничтожения зверя посылается «сержант Смерть» с подручными, которые расстреливают монстра и зверя из луков и предают его геенне. С одной стороны, эта картина в принципе укладыва­ется в повествование о падении власти Антихриста в книге Апокалипсис. С другой, гравюра напрямую не демонстрирует ничего, что бы говорило о втором пришествии и Христе. Стихотворение, вынужденно следуя за визу­альным образом, говорит о том, что послушный сержант послан «раздра­женными небесами», но это не то падение, которое описано в Книге От­кровения. Если есть соответствие между «огненной ямой» и геенной, куда сбрасывают лжепророка со зверем (Откр. 19:20), то бросается в глаза от­сутствие Воина Слова (Откр. 19:10—16), который должен вначале победить их. Контраст между тремя скелетами с луками и блистающим небесным во­инством, разумеется, создан намеренно. Хотя вся логика текста, включая радостное признание, что католическая церковь уже ослабевает, и призыв к Богу спасти своих святых, вполне укладывается в хилиастическую логи­ку тысячелетнего царства святых, прежде чем Сатана будет вновь освобож­ден и повержен в последний раз, логично предположить, что автор хочет оставить последний шанс свернуть в сторону, если станет понятно, что рес­публиканская Голландия или Англия — не хилиастическое царство. Кон­струирование «зверя» помогает усилить эту двусмысленность, выборочно останавливая взгляд читателя на некоторых визуальных и текстуальных моментах, которые могут иметь двойную интерпретацию (ходули, бочка как тело / прикрытие тела, смерть с луком). Один и тот же монстр в полити­ческом и религиозном тексте может представать и как колоссальное чудо­вище, сметающее все на своем пути, и как искусственный организм, кото­рый легко победить именно в силу его сконструированности.

Таким образом, монстр как конструкт прослеживается в текстах любого типа, будь то монструозное рождение, «политический зверь» или попытка научной типологии уродств. В пугающих или пародийных «отчетах» о вооб­ражаемых и реальных монстрах просматриваются следы авторских страте­гий, некий первоначальный план конструкции тела. Также заметен в них и характерный для начала XVII века страх перед нарушением дихотомической иерархии «правильного» и «монструозного». Нефиксированная, гибридная природа монстра одновременно отражает и создает параноидальный страх перед его изменчивой и непонятной сущностью, в которой трудно что-то ра­зобрать однозначно и приходится полагаться на волю автора текста — кото­рый, вероятно, к этому и стремился. Богослов Уильям Эрбери в полемиче­ском трактате «Монструозный спор, или Язык зверя», начиная описывать богословский спор лицемерных священников, открывает предисловие фра­зой: «Я назвал этот спор монструозным, так как у него не было ни хвоста, ни головы»23, поскольку непонятными были и вопросы, и аргументы — оба участника явно запутывали друг друга, пытались манипулировать друг дру­гом и аудиторией. В этом смысле конструирование страха перед чудовищем сродни конструированию страха перед чужаком, предателем, «эквивокатором», «макиавеллистом», угрожающим спокойствию и стабильности органи­ческого тела общества, то есть тому метафорическому представлению, кото­рое скоро уступит место идее механического тела. Показательно, что одно из наиболее ярких воплощений этой новой идеи — «Левиафан» Томаса Гоббса.

Утверждая в предисловии к «О человеке», что «человек ведь является не только физическим телом; он представляет собой также часть государ­ства, иными словами, часть политического тела»24, Гоббс, как неоднократно отмечалось, использует декартовскую парадигму механического тела, пере­нося ее в область социальных отношений25, чтобы отбросить средневековое представление об обществе как «органическом теле» — совокупности не­зыблемых сословий и групп, обладающих своей функцией, наподобие ча­стей тела (ср., например, «Поликратик» Иоанна Солсберийского). С одной стороны, в обществе, где существует только одно «механическое тело» по­литической нации, уродство и монструозность перестают быть обществен­но важными характеристиками. Они маргинализируются и выталкиваются в мир «частного», не лишая их носителей права быть частью политическо­го тела26. Физическое уродство не замечается Левиафаном, и его не сущест­вует для публичного пространства, основанного на договоренности «о зна­чениях слов», в котором интеллект, воображение и способность считать — все определяется речью как символом и единственным механизмом обще­ственного соглашения, придающего совершенство и легитимность полити­ческому телу как улучшенному варианту природного: «Ничто не может быть телом в собственном смысле этого слова, не будучи одновременно частью этой совокупности всех тел — универсума»27. Неудивительно, что чудовищным становится само это тело, превосходящее всяческое вообра­жение человека и подавляющее требованием абсолютной власти, без кото­рой общество вернется к естественной войне «всех против всех».

Гораздо реже замечается, что титанический и в итоге безрезультатный труд, стремящийся создать и поддержать Левиафана, не избавляет от стра­ха не столько перед тотальной монструозностью государства, сколько пе­ред бесконечной войной внутри общества, которая вызвана радикальным равенством и не прекращается, так как равенство не может быть уничто­жено государством, а «умиротворяющие» различия, «..неясные, крошеч­ные, неустойчивые, беспорядочные... не определяют превосходства»28. Все растущие толпы «людей без господ» (masterlesse Men), даже составляя из себя тело Левиафана и принимая абсолютную власть монарха как его ду­шу, не могут существовать без уродливых «нарывов, желчи и опухолей» — незаконных собраний, интриг, бесконтрольного развития событий, спро­воцированного «бездельниками» (idle men), которые становятся голосом дискурса «борьбы и постоянной гражданской войны», отмеченного Фуко у Гоббса. Насколько бы сильна ни была попытка включить всех в проти­вополагаемый этой войне дискурс «договора и суверенитета», само допу­щение войны в качестве исходной попытки заставит найти носителей дис­курса «борьбы» и указать на них как на чудовищ, разрушающих с таким трудом сконструированное общественное согласие.

Единство как «фундаментальное понятие... политической теории Ново­го времени... (которое)... лежит в основе сообщества (commonwealth)… ока­зывается продуктом суверенного разума, при этом разума толкователя, а не создателя»29 — само такое единство нуждается в монстре уже не как в пред­упреждении, отдельном уродстве, забавном курьезе или ненавистном вра­ге. Оно требует постоянного фонового присутствия монстра. Социальный сдвиг конца XVI — начала XVII века, расширивший сословные границы, разорвал, как казалось современникам, социальные обязательства тысяч «людей без господ». Вовлекая их в новую систему, было уже невозможно избавиться от резко возросшего страха перед монструозным, совмещенно­го с болезненным интересом к нему. «Этот огромный искусственно обра­зованный человек, который так заставлял дрожать всех благонамеренных мыслителей... этот государственный людоед...»30, являясь конструктом, за­висел от воли создавших его больше, чем от «души» монарха. Он впитал в себя инерцию прежних социальных страхов и двойственность страха/удив­ления перед чудовищным. Строгий гоббсовский рационализм не мог заме­тить того, как живая полемическая практика обвинений в монструозности входит в текст, содрогаясь при мысли о «разнузданном состоянии безвла­стия, когда люди не подчиняются законам и не признают над собой ни­какой принудительной власти»31. Левиафан мог не замечать, как у его ног поднимается публичная сфера, или попытаться использовать ее только од­нажды, для того чтобы договориться о создании Левиафана. Тем не менее авторские стратегии, формы полемики и формирования авторского «я» (self-fashioning)32 «толкователей» оставались множественными и разнона­правленными. Воображаемый монстр был им нужен как для того, чтобы четко определить свою позицию, так и для того, чтобы объединить читате­лей перед лицом того, что воспринималось как опасность. Двусмысленная, составная и изменчивая природа монстра продолжала и продолжает спо­собствовать этому, несмотря на все социальные и политические изменения.

 

_________________________

 

1) Об этом можно судить даже по словарной статье. См., например: Oxford English Dictionary. Monster 1—5, где по всем значениям имеются примеры не позже начала XVI века.

2) Florio J. A Worlde of Wordes, Or Most copious, and exact Dictionarie in Italian and English. Цит. по: Lexicons of Early Modern English. Интернет-ресурс свободного до­ступа / Ed. Ian Lancashire. Toronto, ON: University of Toronto Library and University of Toronto Press, 2006. Дата доступа: 14 December 2010. URL: leme.library. utoronto.ca/lexicon/entry.cfm?ent=231-23760.

3) Park K., Daston L. Unnatural Conceptions: The Study of Monsters in Sixteenth- and Seventeenth-Century France and England // Past & Present. 1981. Aug. № 92. P. 22— 23. Здесь и далее (за исключением тех случаев, когда цитируется русское издание) перевод с английского сде­лан автором статьи.

4) См., например: Consuming News: Newspapers and Print Culture in Early modern Europe (1500—1800) / Eds. W. Layher, G.S. Williams. Amsterdam: Rodopi, 2009.

5) См.: Bacon F. The Essays of Counsels Civil and Moral. Oxford University Press, 1999. P. 99.

6) См.: Bacon F. Novum Organon // The Works of Francis Bacon: 17 vols. London, 1831. Vol. XIV. P. 138—139.

7) Более подробное рассмотрение понятия монстра в свя­зи с нормальностью по Кангийему и Фуко см. в: Mon­strous Bodies/Political Monstrosities in Early Modern Europe / L. Knoppers, J. Landes (Eds.). Cornell Universi­ty Press, 2004. P. 7—8.

8) Ibid. P. 8. Применительно к ренессансной драме Марк Бернетт высказал такое же представление об «аморфно­сти» монстра и возможности для актера применять «стратегии смены формы, чтобы смешать данные Богом отличительные черты, разрушить самого себя и таким образом стать волнующе лишенным классификации». См.: Burnett M.T. Сonstructing «Monsters» in Shake­spearean Drama and Early Modern Culture. Houndmills, U.K.; New York: Palgrave Macmillan, 2002. P. 9.

9) См. главу «Two Inseparable Brothers» в: Bondeson J. The Two-Headed Boy and Other Medical Marvels. Cornell Uni­versity Press, 2004. P. vii—xxii; а также: Bates A.W. Emblema­tic Monsters: Unnatural Conceptions and Deformed Births in Early Modern Europe. Amsterdam: Rodopi, 2005. P. 150 ff. Все рисунки в тексте выполнены А. Пятницыной.

10) The two inseparable brothers, or A true and strange description of a gentleman (an Italian by birth)... London: Thomas Lamb, s.a. (вероятно, ок. 1642). Длинное загла­вие, собственно, и заканчивается призывом «хвалить Творца в творениях Его». Далее ссылки на издание да­ются в тексте с указанием страницы.

11) См.: Crawford J. Marvelous Protestantism: Monstrous Births in Post-Reformation England. Johns Hopkins Uni­versity Press, 2005; Spinks J. Monstrous Births and Visual Culture in Sixteenth-Century Germany. London: Pickering & Chatto, 2009.

12) Mellys J. The true description of two monsterous children, laufully begotten betwene George Steuens and Margerie his wyfe, and borne in the parish of Swanburne in Buckyng­hamshyre the iiii. of April. Anno Domini. 1566… London: Alexander Lacy, 1566.

13) «Semper aliquid novi Africam adferre» — Плиний в «Ес­тественной истории» объясняет это смешением родов животных, приходящих одновременно на водопой к Ни­лу, а также жарой и влажностью.

14) Awdeley J. The forme and shape of a Monstrous Child, borne at Maydstone in Kent, the .xxiiii. of October, 1568. London: John Awdeley.

15) Po-Chia H. A Time for Monsters: Monstrous Births, Propa­ganda and the German Reformation // Monstrous Bodies... P. 82.

16) The description of a monstrous pig, the which was farrowed at Hamsted besyde London, the .xvi. day of October this present yeare of our Lord God. M.D.LXII. London: Alexan­der Lacy, 1562.

17) The Flying Serpent, or Strange News out of Essex, being a true Relation of a Monstrous Serpent which hath divers times been seen at a Parish called Henham on the Mount within four Miles of Saffron-Walden. London: Peter Lilli­crap, s.a (1669 or later).

18) Ibid. P. А2.

19) A New-Yeares-Gift for Towzer, Being a Strange and Mon­strous Beast sent from Pluto by his Ambassador Belphegor to R.L.S. having Twelve Heads, and on every Head a Thou­sand Horns, With the Description of the Beast, and an Explanation of the several Names of the Heads of the Mon­ster. London, printed for E. Harrison, 1682. Далее ссылки на издание даются в тексте с указанием страницы.

20) Novembris monstrum, or, Rome brovght to bed in England: with the whores miscarying / made long since for the anniversary solemnity on the fift[h] day of November, in a private colledge in Cambridge, by A.B.C.D.E.; and now by conquering importunity made publique, for a small memoriall of England’s great deliverance from the powder-treason, by E.M.A.D.O.C. London: Printed by F.L. for Iohn Burroughes…, 1641.

21) В оригинальном значении «неудержимое (первоначально также неумеренное) желание… добиться высокого положе­ния, власти, влияния». См.: Ambition 1 в Oxford English Dictionary. URL: http://www.oed.com:80/Entry/6161. Ре­жим доступа свободный. Дата доступа 14 декабря 2010 г.

22) Vicars J. Behold Rome’s monster on his monstrous beast. Margin Sept. 26, 1643. Imprinted in London, and are to be sold by William Peake at his shop neere Holborn conduit, next the Sun tauerne.

23) Erbery W. A Monstrous Dispute; or, the Language of the Beast in Two Men professing themselves Ministers of the gospel; both proved at a publike dispute in Lumber-street, Oct. 12 1653. P. 1.

24) Гоббс Т. Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1989. Т. 1. С. 220.

25) См. подробнее в.: Hess J. Reconstituting the Body Politic: Enlightenment, Public Culture and the Invention of Aesthe­tic Autonomy. Wayne State University Press, 1999. P. 92— 94; Cavarero A. Stately Bodies: Literature, Philosophy and the Question of Gender. University of Michigan Press, 2002. P. 173—175; Skinner Q. Hobbes and Republican Liber­ty. Cambridge University Press, 2008. P. 48—55.

26) Само это «частное», однако, могло интерпретироваться негативно, как, например, в рассуждении о «раздорах» «частных людей» в предисловии к трактату «О государ­стве». Об этом см. подробнее в.: Stillman R.E. Hobbes’s Leviathan: Monsters, Metaphors, and Magic // English Li­terary History. Winter 1995. Vol. 62. № 4. P. 791—819.

27) Гоббс Т. Левиафан, или Материя, форма и власть госу­дарства церковного и гражданского // Гоббс Т. Сочи­нения: В 2 т. M.: Мысль, 1991. Т. 2. C. 303.

28) Фуко М. Лекция от 4 февраля 1976 // «Нужно защищать общество»: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975/76 учебном году. СПб.: Наука, 2005. С. 105.

29) Ямпольский М. Физиология символического. Кн. 1: Воз­вращение Левиафана. М.: НЛО, 2004. С. 222.

30) Фуко М. Указ. соч. С. 112.

31) Гоббс Т. Указ. соч. Т. 2. С. 143.

32) См. подробнее: Greenblatt St. Renaissance Self-Fashioning: From More to Shakespeare. University of Chicago Press, 2005. Введение и гл. 6 доступны в русском переводе: Гринблатт С. Формирование «я» в эпоху Ренессанса: от Мора до Шекспира (главы из книги) / Пер. с англ. Г. Да­шевского // НЛО. 1999. № 35. С. 34—77.