купить

Смыслы и тексты в повседневной речи

 

Gasparov Boris. SPEECH, MEMORY, AND MEAN­ING: INTERTEXTUALITY IN EVERYDAY LANGUAGE. — N.Y.; Berlin: De Gruyter Mouton, 2010. — XII, 302 p. — (Trends in Linguistics. Studies and Monographs. Vol. 214).

 

Новая книга Б.М. Гаспарова «Речь, память, смысл: Интертекстуальность в по­вседневном языке» строится на фундаменте его монографии, изданной «НЛО» в 1996 г.1, однако не может числиться ни по ведомству «исправленного и до­полненного издания», ни по ведомству «авторизованного перевода». Сущность защищаемой теоретической концепции осталась прежней, однако акценты рас­ставлены иначе: в русской монографии лингвистика помещалась в контекст философии и, шире, гуманитарного знания, новая же книга более узкоцеховая.

В центре внимания — модель речепорождения и речепонимания, названная автором интертекстуальной, поскольку восходит к перенесенному на лингвисти­ческую почву представлению об интертекстуальности, первоначально сложив­шемуся в рамках литературоведения. В отличие от составляющих мейнстрим современной лингвистики алгоритмических порождающих моделей, интертек­стуальная модель предполагает, что говорящий реализует речевое задание не последовательно строя переходы от смысла к тексту, а «пристраивая» и «под­страивая» уже имеющиеся в его памяти готовые блоки. Эти блоки («коммуни­кативные фрагменты» — в терминах автора) запечатлены в памяти вместе со сведениями об их предыдущих использованиях — контекстах, коннотациях и проч. Говорящий вставляет такой блок в текущий контекст или в неизменном виде, или слегка «подгоняя» некоторые его параметры. Текущее употребление языкового выражения всегда подключает все предыдущие употребления со все­ми их смысловыми вариациями, вертикальными и горизонтальными связями. Коммуникативные фрагменты объединяются в более крупные единицы, близкие к тому, что традиционная лингвистика назвала бы высказыванием. Объедине­ние коммуникативных фрагментов строится по определенным, гибким, но изна­чально заданным в языке схемам («коммуникативным контурам» — в терминах автора). Множество коммуникативных фрагментов и объем каждого — зыбки и текучи. Коммуникативный фрагмент может представлять собой устойчивое со­четание из двух слов, а может быть весьма протяженным прецедентным текстом, например пословицей или общеизвестной цитатой. Число коммуникативных контуров, напротив, не так велико, а объем отдельного контура изначально за­дан. Ограничения на объем коммуникативного контура связаны, в частности, с просодическими и, шире, физиологическими особенностями естественного ре­чепорождения. Например, возможности человеческого дыхания (ограниченный временной интервал вдоха/выдоха) позволяют произнести интонационно це­лостные, без пауз высказывания лишь весьма небольшой протяженности.

Потенциальных сторонников предлагаемой в книге интертекстуальной мо­дели следует искать, в первую очередь, среди лингвистов, занимающихся жи­вым и, в особенности, устным языком. Факты неподготовленной устной речи легко пополняют арсенал аргументов в пользу интертекстуальности повседнев­ного языка. Именно в спонтанной речи исследователь получает доступ и к мно­жеству «строительных блоков», и к «типовым строительным конструкциям».

Так, ставшие в последнее время возможными корпусные исследования устной речи показали, что спонтанная речь порождается не непрерывным потоком, а квантами. Вне зависимости от грамматического устройства языка, его ареаль­ной или исторической принадлежности, минимальные кванты повседневной речи имеют предсказуемую протяженность (4—5 слов), предсказуемое синтак­сическое устройство (тяготеют по форме к простому предложению) и предска­зуемое интонационное оформление (при повествовании начало такого сегмен­та произносится с существенным подъемом частоты основного тона, а к кон­цу тон понижается, при этом снижаются также темп и громкость). Паузы в ре­чи возникают чаще на границах таких сегментов, а не внутри них. Именно та­кие сегменты позволяют реконструировать прототипы коммуникативных кон­туров. Если же говорящему не удается упаковать нужный смысл в прокрусто­во ложе коммуникативного контура, то возникают речевые затруднения и сбои: например, «фальстарты», т.е. неудачные попытки начать высказывание, от ко­торых говорящему приходится отказаться; или, напротив, запоздалые попытки «подредактировать» сказанное путем присоединения к предложению грамма­тически несамостоятельных частей («Мы завтра встречаемся в шесть, вернее, в половине шестого»). Иногда говорящему приходится «утрамбовывать» внутрь одного коммуникативного контура коммуникативные фрагменты, кото­рые при иных условиях вполне могли бы существовать раздельно. Тогда возни­кает известный исследователям разговорной речи эффект наложения. В част­ности, наложение возникает, когда говорящий стремительно меняет стратегию в ходе речепорождения и некоторый материал оказывается встроенным и в структуру, которую говорящий изначально планировал, и в ту, которая возник­ла в результате переинтерпретации. Так, в следующем, реально зарегистриро­ванном в живой речи высказывании «Я там… ну с моим другом… разговари­вал я» изначально задумывался порядок слов «я с моим другом разговаривал», но в ходе произнесения был предпочтен порядок «с моим другом разговаривал я». При этом все высказывание произносится как одно интонационное целое.

Установка на воспроизведение готовых лексико-грамматических фрагмен­тов меняет привычное представление о речепорождении как о последова­тельном переходе от более низкого языкового уровня к более высокому, т.е. о последовательном построении слов из морфем, предложений из слов и т.д. Существенно огрубляя, можно сказать, что уровневый подход предполагает хранение в памяти говорящего лексики — в виде «полного собрания» исход­ных форм, а грамматики — в виде набора правил. Исходными формами могут быть, например, основы слов или конвенциональные «назывные» формы, на­пример именительный падеж для существительного или инфинитив для гла­гола. При речепроизводстве говорящий применяет нужное правило к нужной исходной форме и получает необходимое — грамматически правильное — язы­ковое выражение в нужной форме. Интертекстуальная модель Б.М. Гаспаро­ва предполагает иное: соответствующие выражения хранятся не в «исходной», а в наиболее узнаваемой форме. И эта форма может быть разной для разных слов одного и того же класса: так, для одних существительных прототипиче­ским может быть именительный падеж, а для других — винительный или ка­кой-то иной, тот, в котором данное слово входит в сочетание, закрепленное в памяти говорящего. Гипотеза о том, что исходные единицы не обязательно хра­нятся в памяти говорящего в унифицированном виде, находит подтверждение в современных исследованиях по детской речи. Оказывается, что ребенок усваивает формы слов не равномерно, а фрагментарно, т.е., скажем, от одних глаголов сначала усваивается императив (дай), от других — инфинитив (пить), от третьих — форма третьего лица единственного числа (спит). И лишь посте­пенно эти фрагменты сводятся в единую парадигму, что позволяет ребенку овладеть умением пользоваться любой формой любого глагола. Причина ис­ходной фрагментарности понятна: она связана с тем, в какой форме ребенок слышит тот или иной глагол наиболее часто.

Подтверждение формулируемых в работе гипотез можно было бы найти и в психолингвистике, и в когнитивной науке (особенно в экспериментальных исследованиях памяти), и в нейролингвистике. Сам автор не предлагает си­стемных способов верификации своих гипотез, он лишь пунктирно намечает средства, которые позволили бы перейти к построению на предлагаемых им основаниях рабочей модели речепорождения (среди этих средств выделяется ставшая в последнее десятилетие технологически возможной работа с компью­терными корпусами текстов, поисковыми системами, электронными словаря­ми и проч.). Вместе с тем, работа опирается на богатую и изящную коллекцию языковых фактов, которая придает теоретической концепции не только допол­нительный вес, но и эвристическую привлекательность.

«Экспонаты» этой коллекции предъявляются читателю с разной степенью детализации: одни лишь выставляются на обозрение по ходу изложения, дру­гие, напротив, тщательно анализируются. К числу последних относится сюжет о формах прошедшего времени в старославянском языке, который выделяет­ся в самостоятельную большую главу (гл. 7). Очень сильно упрощая картину, можно сказать, что в старославянском языке обычно усматривают четыре фор­мы прошедшего времени: две простых — аорист (однократное завершенное действие в прошлом) и имперфект (длительное или многократное действие в прошлом); и две сложных — плюсквамперфект (предпрошедшее время) и пер­фект. Перфект по значению оказывается формой, очень близкой к аористу, и правила распределения этих конкурирующих форм до конца не прояснены. Б.М. Гаспаров отстаивает оригинальную точку зрения, согласно которой раз­личие этих форм лежит не в сфере видовременной соотнесенности, а в сфере разграничения метафизичности и эмпиричности описываемых в тексте собы­тий. Ядром употребления перфекта оказываются формы второго лица единст­венного числа в молитвенных обращениях к богу и формы третьего лица един­ственного числа в повествованиях о событиях, имеющих мистическую, транс­цендентную природу. Остальные употребления перфекта удается представить как семантические переходы по аналогии от ядерных к более периферийным. В результате таких переходов перфект (а не аорист) выбирается для указания на неожиданность события, т.е. на невыводимость его из предшествующего опыта, для выражения эмфазы как экстраординарного эмоционального состоя­ния говорящего (в том числе в риторических вопросах/восклицаниях), для вы­ражения эвиденциальности (т.е. при опоре не на собственное наблюдение, а на чужой авторитет). Все эти значения старославянского перфекта обуславли­ваются, прежде всего, типом дискурса, в котором они представлены: это за­крытый корпус литургических текстов (поэтому, кстати, в российских пуб­ликациях, посвященных этой тематике, Б.М. Гаспаров вместо наиболее рас­пространенного наименования «старославянский язык» предпочитает наиме­нование «древнецерковнославянский» — прямое соответствие английскому «Old Church Slavonic», — подчеркивающее духовную сферу использования). Таким образом, в значении данной категории сконцентрировалось централь­ное для данного типа дискурса противопоставление между тем, что дано нам в опыте и наблюдении, и тем, что внеположно человеческому опыту. Пафос этой главы книги в том, что грамматическая форма не может рассматривать­ся просто как ячейка в парадигме, употребление грамматической формы все­гда опирается на традицию, на прецедент и всякое новое употребление стро­ится по аналогии с образцами, хранящимися в памяти носителя языка.

Не оспаривая базовых принципов интертекстуальной модели, заметим все же, что внимательный читатель найдет в книге ряд поводов для возражений. Иногда таким поводом становится досадное недоразумение. Одно из таких не­доразумений обнаруживается в разделе, посвященном использованию элек­тронных корпусов как инструмента, позволяющего лингвисту объективировать номенклатуру коммуникативных фрагментов в том или ином языке. Здесь ав­тор сетует — в целом, справедливо — на то, что корпус, при всех его достоинствах, является ресурсом недостаточного объема, а потому часто оказывается недостаточно представительным. В качестве иллюстрации Б.М. Гаспаров апеллирует (с. 66) к Национальному корпусу русского языка, в котором ему не удалось обнаружить формы множественного числа от слова «неизбеж­ность», при том что русская литература знает такую форму, по крайней мере в составе названия главы романа «Доктор Живаго»: «Назревшие неизбежно­сти». Между тем, корпус обвиняется совершенно напрасно: простая проверка показывает, что текст романа включен в референтный массив и поиск по точ­ной форме «назревшие неизбежности» дает положительный результат. Может быть, дело в том, что текст романа есть только в подкорпусе с неснятой омони­мией и обнаружить «неизбежности» как множественное число можно, только просмотрев вручную выданные 423 случая формы «неизбежности», из кото­рых, как легко себе представить, абсолютное большинство — это формы омо­нимичных косвенных падежей единственного числа. Зато легко можно найти неомонимичную форму творительного множественного «неизбежностями» — корпус выдает следующий пример из Людмилы Улицкой: «…плавает младенец в тесноте своего первого дома... дитя старости, но и любви, со всеми ее физио­логическими неизбежностями...» Так что, по крайней мере, в этом пункте На­циональный корпус русского языка со своей задачей справился.

В других случаях возражения вызывают интерпретации конкретных языко­вых фактов. Ряд частных лингвистических решений оказываются дискуссион­ными во многом потому, что исходные параметры модели принципиально зада­ются как нечеткие. Принципиальной «волатильностью» обладает, прежде всего, базовая «словарная» единица модели — коммуникативный фрагмент. Текучие границы коммуникативного фрагмента доопределяются говорящим при перехо­де от текста к тексту, иначе говоря — при воплощении интертекстуальности.

Замечу в заключение, что и сама книга Б.М. Гаспарова является живым во­площением интертекстуальности. При переходе от ее русского прототипа 1996 г. к английской версии 2010 г. произошло несколько важных сдвигов. Разумеется, был отточен сам понятийный аппарат, заострены формулировки и проч. Однако наиболее неожиданные изменения связаны с включением в эм­пирическую базу данных английского языка. В разделах книги, посвященных английскому языку, явственно проступает личность автора, восхищенного от­крывающейся ему стихией неродного, но уже фундаментально освоенного языка. Снисходительный носитель родного языка не замечает, насколько он опутан интертекстуальной сетью, насколько часто его повседневное языковое поведение опирается на накопленный и аккуратно сохраненный в памяти пред­шествующий речевой опыт. Всякий новичок, даже очень искусный и всесто­ронне оснащенный, постоянно обнаруживает у себя лакуны в этом предшест­вующем опыте. Но то, что для практического пользователя недостаток, для строящего модель интертекстуальности оборачивается бесценным преимуще­ством — позволяет оценить степени свободы говорящего в использовании на­копленных им языковых богатств.

_______________________________________

1) См.: Гаспаров Б.М. Язык, память, образ: Лингвистика языкового существования. М.: НЛО, 1996.