Александра Уракова
Облаченная в целомудрие: американская эротика 1840-х годов
Ключевые слова: эротика, пуританская мораль, коллективное воображение, дискурсивное конструирование, Х. Пауэрс, «Греческая рабыня», Д. Липпард, «Замочная скважина»
АМЕРИКАНСКОЕ НЮ: ИСТОРИЯ ГРЕЧЕСКОЙ РАБЫНИ
Турне «Греческой рабыни» Хайрама Пауэрса (1805—1873) по американским городам в 1847—1848 годах было одним из самых громких культурных событий в стране, находившейся на пороге Гражданской войны. Оно сопровождалось шквалом газетных и журнальных публикаций, которые зачастую не только освещали экспозицию, но и задавали тон последующего восприятия, направляя взгляд и предвосхищая реакцию будущего посетителя выставки. «Греческая рабыня», таким образом, вошла в историю не только как творение скульптора, но и как продукт коллективного воображения, дискурсивный конструкт, образованный напряжением между эротизмом обнаженного тела и пуританской моралью.
«Греческая рабыня» принадлежит к так называемым «идеальным», или неоклассическим, скульптурам — модным в первой половине XIX века статуям на мифологические или библейские сюжеты; в этом жанре, например, работали Антонио Канова и Бертель Торвальдсен. Моделью для «Греческой рабыни» послужила Венера Медицейская, с которой она неоднократно сравнивалась. Однако в отличие от Венеры или, скажем, «Евы» («Eve»), работы Пауэрса 1839 года, у «Рабыни» не было мифологической или мифопо- этической «рамки», которая могла бы оправдать обращение скульптора к ню. История о том, как в былые времена бостонские дамы шили ситцевые юбочки для ангелочков, в 1840-е годы звучала анекдотически; тем не менее американская публика по-прежнему относилась к обнаженной натуре в целом неодобрительно. Тем более, что зрителю предлагался не мифологический, а современный сюжет, который Пауэрс подробно разъяснил в сопровождающей глоссе. Дева была взята в плен на одном из греческих островов, потеряв отца и мать, а возможно, и всю родню во время Греческого восстания 1821 года. Ее привезли на невольничий рынок Стамбула, где она стойко и скорбно ожидает своей участи3. О смелости скульптора пространно пишет один из рецензентов. Он ссылается на критиков, полагавших, что Пауэрсу следовало назвать статую Евой, Венерой или Нимфой и тогда законы благопристойности были бы соблюдены4.
Восточная экзотика, как и мифологические сюжеты, впрочем, тоже допускала ню, по крайней мере в Европе. В этой связи можно вслед за Питером Бруксом вспомнить более позднюю, признанную Французской академией картину Жан-Леона Жерома «Невольничий рынок» («Un marche d'esclaves», 1866). Во второй половине XIX века, пишет Брукс, «отсылки к классике — вакханки, рождение Венеры и тому подобное — или экзотическое дистанцирование (временное или пространственное) — давали готовый motif de nu, предлагали нарративы, делающие наготу возможной»5. Но в американском контексте 1840-х годов тот же самый сюжет — выставленная на продажу рабыня — был заведомо более рискованным. Зритель попадал в крайне двусмысленное положение: оставаясь посетителем выставки в музейном пространстве художественной галереи, он невольно оказывался на месте покупателя в воображаемом пространстве рынка или аукциона — что в свою очередь отсылало к повседневной практике невольничьих торгов (статую возили и в южные штаты, она выставлялась в Новом Орлеане)6. Образ пауэр- совской рабыни был не случайно подхвачен аболиционистской риторикой конца 1840-х — начала 1850-х годов: «Для чувствительного сердца и прозорливого взгляда все рабыни — ГРЕЧАНКИ и все работорговцы — ТУРКИ, порочные, жестокие и ненавистные; зовут ли их ХАССАН, СЕЛИМ, ДЖЕЙМС, ДЖУДАС ИЛИ ГЕНРИ; живут ли они в Алжире или Алабаме, Конго или Каролине»7. В то же время американская общественность была на удивление сдержанна в ассоциациях и прямых параллелях: само нежелание замечать столь очевидный, казалось бы, национальный подтекст — явное свидетельство его вытеснения коллективным бессознательным.
К тому же, в отличие от живописного изображения, представляющего собой замкнутый, обрамленный и как бы автономный сюжет (на картине Жерома, например, мы видим жанровую сцену: покупатели оценивают рабыню), статуя заведомо в большей степени создает эффект имманентного присутствия, пространственного смещения позиции наблюдателя. В самом деле, где проходит граница между оценивающим взглядом любителя искусства и взглядом «похотливого турка», персонажа известного английского порнографического романа («The Lustful Turk», 1826)? В последнем случае перед посетителем открывается поле уже не столько социальных, сколько обсценных коннотаций. Турецкий работорговец невидимо присутствует в рецензиях как обязательный участник драмы: его «вульгарный», «варварский» «наглый, вожделенный» взгляд скользит по выставленному на продажу беззащитному телу рабыни; турок — это экзотический «другой», от которого тем более важно дистанцироваться, что сама выставка в любой момент может превратиться в аукцион. В конце концов это и произошло, когда «Рабыня» Пауэрса была продана (кроме оригинала, скульптор создал еще шесть копий; на всем протяжении XIX века популярностью и спросом пользовались миниатюрные алебастровые «Греческие рабыни»).
На продажу статуи не замедлили отреагировать газеты, иронично обыгрывая двусмысленность положения «Рабыни». В «Нью-Йорк миррор» можно было, например, прочесть заметку следующего содержания: «Цены на женщин — ХОЛОДНЫХ И ТЕПЛЫХ. — Прелестную рабыню, хранящую тепло Коркасских гор, из первых рук, можно купить в Константинополе за три сотни долларов. Прелестная статуя, изваянная из холодного каррарского камня (и чистая, как снег, без всякого сомнения), была недавно продана мистером Пауэрсом мистеру Престону за три тысячи долларов. Что-то здесь определенно не так...»8 Сам Пауэрс в сопроводительной глоссе писал о том, что пленница была слишком ценным сокровищем, чтобы быть брошенной турками9. И рабыня, и статуя — товары на аукционе, и различие между ними, как красноречиво показывает «Нью-Йорк миррор», только в цене.
Пауэрс, безусловно, сознавал опасный потенциал выбранного им сюжета; проработав долгие годы в Италии, он понимал и то, что реакция американской публики будет существенно отличаться от европейской. Как мы знаем из его переписки, он даже не надеялся продать «Рабыню» в Соединенных Штатах. Оправдывая в письмах друзьям наготу статуи, Пауэрс подчеркивал, что драпировки далеко не всегда служат нравственным целям. Канове они нужны, например, лишь для того, чтобы подчеркнуть соблазнительность форм своей Венеры10. Драпировки присутствуют и в скульптурной композиции Пауэрса: «Рабыня» опирается правой рукой о колону с наброшенной на нее одеждой. Казалось бы, Пауэрс вновь рискует: деталь красноречиво свидетельствует о том, что статуя не обнажена, как Венера или Ева, но раздета: скульптор не оставляет никаких сомнений касательно дальнейшей судьбы героини. В истории искусства известны примеры, когда похожие детали инициировали скандал — как, например, это произойдет с разбросанной одеждой куртизанки на картине Анри Жерве «Ролла» («Rolla», 1878)11. Но в то же время драпировки, оттеняя наготу модели, рассказывают историю преступления против невинности, побуждая зрителя к сочувствию и сопереживанию.
Отсутствие мифологической легитимации было важно каким-то образом компенсировать, и Пауэрс делает это при помощи откровенно сентиментальной аранжировки своего сюжета: в одежде спрятаны локон и крест. Смысл символов разъясняется в памфлете друга Пауэрса и организатора турне Майнера Келлогга: греческая рабыня потеряла возлюбленного (локон); ее пленение сродни христианскому мученичеству во имя веры (крест)12. Как справедливо заметила американская исследовательница Джой Кэссон, в большинстве рецензий акцент переносится с тела на метонимически замещающие его детали13. Вот как, например, рассказывает о посещении выставки писавшая под псевдонимом Грейс Гринвуд эссеистка Сара Джейн Кларк:
«Только я вошла в комнату, как, тотчас же отметив совершенную, удивительную красоту фигуры, невольно остановилась, ибо статуя казалась недосягаемой (unapproachable) в божественном величии своей красоты. И тут мои глаза упали на колодки и цепи; я увидела печаль во всем ее облике и, наконец, осмелилась приблизиться со смешанным чувством жалости и восхищения. Затем я взглянула на лицо, отмеченное героическим терпением, божественно прекрасное в своей чистоте и невыразимо трогательное в своей печали. Я вздрогнула, мое сердцебиение участилось, к глазам подступили слезы, и долгое время я взирала на статую сквозь дымку взволновавшего меня чувства»14.
Нетрудно заметить, что Гринвуд ни разу не смотрит на статую прямо: сначала взгляд смещается на цепи, эмблемы пленения, потом на лицо; наконец, глаза застилают слезы. Рецензентка призывает ненаблюдательных посетителей обратить внимание на локон и крест «Рабыни», чтобы правильно понять происхождение чувства, вызываемого шедевром.
Семиотическая насыщенность статуи не случайна: Пауэрсу было важно «переключить» внимание наблюдателя на историю пленницы, заставить его внимать печальной эпопее, а не рассматривать обнаженный торс. На гравюре, изображающей экспозицию «Рабыни» в Дюссельдорфской галерее Нью-Йорка, статую почтительно окружают дамы и джентльмены: посетители заняты разговором; джентльмены, по-видимому, шепотом рассказывают своим спутницам о судьбе героини15. Жанровая сцена разговора на гравюре эмблематична: рецензенты чаще описывали благоговейное молчание, охватывавшее зрителей при виде шедевра. Сентиментальная история, передаваемая из уст в уста, важнее лицезрения скульптурных красот; ценность «Рабыни» не в совершенных пропорциях ее тела, но в аффективном чувстве, которое она вызывает, объединяя посетителей в сочувствующее сообщество. Ср.: пристыженные дилетанты, которые пришли порассуждать об искусстве, прячутся по углам; дамы робко жмутся друг к другу, пораженные и смущенные столь величественной красотой, и т.п. «Задумайтесь обо всех этих несчастьях, добавьте к ним христианское смирение и стойкость, и для стыда более не будет места», — пишет в глоссе Пауэрс16. В свою очередь, Гринвуд не скупилась на «литературные» метафоры: статуя — это скорбная поэма, которая записывает себя на скрижалях духа, ужасающая трагедия, воплощенная в камне...17 Заметим, что посетители выставки были читателями и читательницами журналов и альманахов, где «греческие» темы оставались по-прежнему в моде (правда, от гарема христианскую пленницу, как правило, спасала героическая гибель); в тех же журналах и альманахах стали появляться стихотворения, посвященные «Греческой рабыне» Пауэрса.
Придуманная Пауэрсом история оказалась, в конечном счете, более действенным способом оправдания наготы статуи, чем мифологический сюжет. Так, рабыня не раз сравнивалась с «оригиналом» — Венерой Медицейской, причем отнюдь не в пользу последней. Венера прекрасна, но она не говорит нам ни о чем, кроме своей красоты, замечает преподобный Орвилль Дьюи. Статуя Пауэрса, напротив, рассказывает о моральной красоте, заведомо более ценной18. У «Греческой рабыни» — «духовное тело» (spiritual body), сказано в другой рецензии19. Показательно, что самого Пауэрса называли Пигмалионом, не столько «оживившим» статую (это как раз было бы скандалом!), но вдохнувшим в нее душу. По мнению Жана Старобинского, миф о Пигмалионе, достигший пика популярности в предшествующем, XVIII столетии, «представляет еще на мифическом языке императив личностного самовыражения, который в скором будущем станет проявляться в полном отказе от мифических опосредований, от предзаданных фабул»20. Разумеется, сравнение с Пигмалионом было во времена Пауэрса риторическим штампом, но в данном случае штамп получает неожиданную силу убеждения. Пауэрс не только отказывается от мифических опосредований, но и радикально переписывает пигмалионовский миф. Под его резцом оживает тело не смертной женщины, но Венеры, а скорбь и набожность героической страдалицы одухотворяют античный образец.
В рецензиях, таким образом, проигрывается риторическая модель, которую можно встретить в стихотворении Эдгара По «К Елене» (1831):
Мне красота твоя, Елена, —
Никейских странствий корабли.
Они к отчизне вожделенной
Певца усталого несли
По волнам до земли.
Я плыл сквозь шторм, мечтой томимый:
Наяды взор, античный лик.
Влекомый им неодолимо,
Я славу Греции постиг
И грозное величье Рима.
Ты, в нише у окна белея,
Сжимаешь, статуя над мглой,
Агатовый светильник свой.
Там родина твоя, Психея,
Там край святой!21
Античная Елена, стоящая у окна, подобно статуе (statue-like), в заключительной строфе превращается в Психею. Обретение Еленой души у По прочитывается и через модный сюжет «Ундины» де ла Мотт Фуке (во втором стансе она сравнивается с наядой). Подобным образом античная статуя — совершенная модель Пауэрса — перевоплощается в душу-Психею. «Твое искусство стало душой, нежной мраморной жизнью, / Взывающей к добру, не знающей зла и раздора», — говорится в анонимном стихотворении22. В другом поэтическом опусе предлагается смелая анатомическая метафора, впрочем, вполне созвучная массовому увлечению физиогномикой, френологией и другими околонаучными практиками, позволяющими за внешним увидеть внутреннее:
Say not, «there is no soul!» — The form
Hath fallen, as fell the robes
That wrapped it — and I gaze alone
Upon the heart's long throbs23.
(Не говори: «В ней нет души» — Тело / Пало, как пали одежды, / В которые она была облачена, — и я взираю / На долгие биения ее сердца.)
Мы вновь возвращаемся к оппозиции: видеть/внимать, к ценности рассказа, который, в конечном счете, и осуществляет столь чаемую метаморфозу: телесное превращает в духовное, этический скандал — в моральный урок.
Кроме пигмалионовского мифа и мифа о Психее, сюжет Пауэрса актуализировал еще одну немаловажную для сознания современников мифологическую модель. И Пауэрс в своей глоссе, и многочисленные последующие комментаторы делают акцент на взгляде «Рабыни», который с отвращением, негодованием или укором отведен в сторону от любострастных взоров, как бы заранее предупреждая нескромные помыслы. И хотя взгляд отведен, он обладает магической силой, заставляя зрителя каменеть: мы уже упоминали, что зрительская реакция обычно описывалась как молчание, потеря дара речи, а также оцепенение и ступор. В одном стихотворении появляется знаковый образ щита:
NAKED, yet clothed with Chastity; SHE stands;
And as a shield throws back the sun's hot rays,
Her modest mien repels each vulgar gaze24.
(Обнаженная, но облаченная целомудрием, Она стоит, / И как щит, отражающий солнечные лучи, / Ее скромный вид отражает каждый вульгарный взгляд.)
Защищенная скромностью как щитом, «Рабыня» не только «отражает» взгляды, но и заставляет зрителя каменеть. Щит в соединении с каменящим взглядом отсылает к образу Медузы (или разгневанной богини — например, статуя сравнивалась с застигнуто за купанием Артемидой). «Медузовость» героини, правда, полностью переводится в дидактический план: это сила морального урока. Зритель не должен видеть соблазнительной наготы; взгляд «Рабыни» открывает в пространстве экспозиции область невидимого как обязательное условие правильного восприятия шедевра. Любопытна инверсия традиционной, «музейной» модели наблюдения: не зритель смотрит на статую, но статуя взирает на него, останавливая, «замораживая» его взгляд. «Я бы собрал все распутство мира вокруг этой статуи, — пишет преподобный Орвилль Дьюи, — чтобы наставить его, посрамить, обезоружить, обратить!»25
Сам факт, что пастыри посылали на выставку прихожан, — явное свидетельство того, что Пауэрс своей цели достиг. Выставка из аукциона превращается в святую обитель; посетители, как неоднократно подчеркивается в рецензиях, охвачены и сплочены религиозным чувством. Сторонники скульптора, защищая его творение от поборников нравственности, выстроили надежную линию обороны.
В сюжете Пауэрса привлекательным оказалось то, что было наиболее в нем уязвимо: история не была заранее данной, но придуманной и обрастала деталями по ходу турне. Тем самым она давала больше пищи для воображения и сочувствия, чем любое мифологическое повествование. Что тело может стать генератором текстов, было эффектно показано С.Н. Зенкиным на примере Аполлонии Сабатье: тело «не просто "отражается" в текстах, но активно их формирует, преодолевая тем самым свою объектность»26. Здесь мы наблюдаем обратный, хотя и в чем-то схожий процесс. Генератором текстов — рецензий, стихотворений, проповедей — становится скульптурное тело, артефакт. Но в ходе последующей вербализации оно парадоксальным образом и «оживает» (обретает «душу», вызывает бурные эмоции), и подвергается еще большей се- миотизации, превращаясь в эмблему, знак. Уже Келлогг в своем памфлете называет «Греческую рабыню» эмблемой жизненного испытания, покорности судьбе, бескомпромиссной добродетели и возвышенного терпения27.
В то же время и сами тексты, написанные разными авторами и в разных жанрах, можно рассматривать как связный нарратив, выстраиваемый по определенным правилам и законам. Например, для него характерен ряд устойчивых дихотомий, наиболее очевидная из которых — «обнаженная, но одетая». Статуя облачена в целомудрие (clothed with chastity). «Греческая рабыня укрыта, защищена состраданием от нечестивого взгляда. Парча и золото не сравнятся с теми одеяниями святости, которые на нее надеты»28. «Едва ли кто осмелится разглядывать обнаженную фигуру бедняжки, облаченную в любовь и сострадание самих ангелов»; «величие окутывает ее подобно королевской мантии — это сила чистоты, достоинство терпеливой покорности»29. Таким образом, статуя не просто находится под защитой сентиментальной истории о пленении и разлуке (застилающие глаза слезы) и «медузовой» морали (оцепенение); на самом деле она одета! (невольно вспоминается знаменитая сказка о голом короле). Одежда ткется из целомудрия, сострадания, кротости и прочих добродетелей, тем самым снимая столь волновавший Пауэрса вопрос о скульптурных драпировках или, точнее, их отсутствии как несущественный.
Тревожно замалчиваемые социоэкономические смыслы преодолевались при помощи другой, тоже достаточно очевидной, дихотомии: «в рабстве, но свободная». Рабыню можно продать, раздеть, выставить на нечестивое обозрение, но ее душа, вера и нравственность свободны: ими невозможно завладеть. Интересную инверсию метафоры рабства (пленения) мы встречаем, например, в стихотворении известной поэтессы того времени Лидии Сигурни: «Что значит цепь для тебя, / Сковывающей восхищением всех, / Кто лице- зреет твое красноречивое чело и твое безупречное тело?»30 То же в другом, анонимном, стихотворении: «В немом благоговении, я стоял зачарованный, / САМ РАБ идеала, / Вдохновившего скульптора. Я чувствовал / Себя ее пленником»31. В раба рабыни превращается зритель; сюжет о рабстве преобразуется в метафору пленения, вполне традиционную, распространенную и в классической, и в сентиментальной любовной лирике.
Очевидные, ходовые риторические конструкты (облаченная в целомудрие, пленяющая пленница и т.д.) окончательно замещают материальную протяженность скульптуры абстрактными, дискретными знаками. Логика сокрытия (одежда) и инверсии (пленник/раб), так или иначе, смещает акценты, выполняя разом защитительную и оправдательную функции. Подобную стратегию, разумеется, можно назвать конформистской. Она сглаживает острые углы, переводит актуальные проблемы — рабство, сексуальное насилие и проч. — в область умозрительных риторических конструкций. Эротическое, скандальное рассеивается в процессе вербализации, переводится в привычную читателю литературных журналов и альманахов систему референций — религиозных, сентиментальных, дидактических. При этом нельзя не заметить, что бесконечное кружение дискурса вокруг одних и тех же тем, связанных с наготой, насилием и рабством, само по себе не лишено эротизма. Ажиотаж, вызванный турне, необходимость защищать «Рабыню» от рьяных блюстителей морали с тех же самых позиций и направлять взгляд наблюдателя в нужном направлении — все это говорит об ощутимом напряжении между телом и вещью, произведением искусства и товаром, невинностью и благопристойностью, с которым культура того времени по-своему пыталась совладать.
«ЗАМОЧНАЯ СКВАЖИНА» ДЖОРДЖА ЛИППАРДА
Если «Греческую рабыню» «одевали» в ризы благочестия Пауэрс, Келлогг и многочисленные посетители выставки, то их современник, писатель Джордж Липпард... «обнажил» свою героиню для того, чтобы над ее телом произнести мораль. В книге под названием «Бланш Брандиуайнская, или Одиннадцатое сентября 1777 года» («Blanch of Brandywine: Or September the Eleventh 1777», 1846) Липпард описывает тело убитой женщины: совершенство ее соблазнительных форм сковано холодом смерти. Липпард писал в «эпоху прекрасных смертей» (знаменитое выражение Филиппа Арьеса32), и потому неудивительно, что именно холод смерти позволяет ему сосредоточить внимание читателя на очертаниях и формах тела. Красота умершей героини намного превосходит ее привлекательность при жизни — опять же в соответствии с эстетическими канонами времени. И вот автор призывает читателей: «Пойдемте, отдадим ей последние почести. Преклоним колени и расправим прекрасные волны ее темных волос, закроем ее глаза и губы, покрывая их поцелуями...» Традиционное прощание с покойной, правда, окрашенное легким эротизмом (поцелуи), неожиданно прерывается восклицанием: «Но только не закрывайте эту грудь от света. Пусть она блистает в солнечных лучах, до самого последнего момента; ибо она чиста, ибо божественные помыслы, вечные как само небо, нашли пристанище в этих снежных холмах».
Женская грудь во всех романах Липпарда служит неизменным объектом эротической фетишизации: в моменты волнения она вздымается под складками платья или шейного платка; возлюбленная роняет платок или записку, согретые теплом ее груди; если даму ранят в ходе боевых действий, то неизменно в сердце и т.д. В приведенном фрагменте воображаемое лицезрение обнаженной груди интересно тем, что сполна оправдывается моральным пафосом: на это указывает соединение сентиментально-религиозного клише (пристанище божественных помыслов) и традиционного эротического эвфемизма (снежные холмы). Перед нами своего рода «double bind»: явить солнечному свету блистание нравственности и чистоты героини можно только. ее раздев. Здесь же, мы полагаем, коренится принципиальное отличие риторического хода Липпарда от риторики, легитимирующей ню у Пауэрса. Защитники «Греческой рабыни» искренне пытались перевести эротически-телесное начало в план абстрактно-дидактических и сентиментальных построений; Липпард же вполне осознанно задействовал моральные импликации и риторические конвенции с прямо противоположной, хотя и неявной, задачей: лишний раз поговорить о желанном, эротически привлекательном женском теле, выставить его напоказ.
Филадельфийский писатель, ведущий богемный образ жизни и ратующий за рабочее движение в Соединенных Штатах, Джордж Липпард (1810—1854) известен, прежде всего, как автор так называемых «сенсационных» городских романов (впоследствии за ними закрепится термин «dime» — «десятицентовый»), хотя и пробовал себя в самых разных жанрах. Тираж его бестселлера «Город квакеров, или Монахи из Монк-Холла» («The Quaker City, or The Monks of Monk Hall», 1844), 48 000 экземпляров и 60 000 экземпляров при переиздании в 1846 году, побила только «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу шесть лет спустя. «Город квакеров» был написан под влиянием чрезвычайно популярных в Соединенных Штатах «Парижских тайн» Эжена Сю; правда, в отличие от знаменитого французского романа-фельетона, «Город квакеров» сосредоточен на одной теме — соблазнении невинности. В основе сюжета лежит нашумевшая и активно обсуждаемая филадельфийскими газетами история — убийство неким джентльменом соблазнителя сестры (у автора впоследствии даже возник конфликт с ее прототипом). Сюжет о соблазнении Мэри Арлингтон соединяется с историей разоблачения неверной жены, коварной Доры Ливингстоун — схема, которая будет пользоваться успехом в других романах Липпарда и его собратьев по перу. Популярность «Города квакеров» приходится приблизительно на то же самое время, что и ажиотаж вокруг «Греческой рабыни» Пауэрса — середину/конец 1840-х годов. Выход романа, как и турне «Рабыни», сопровождался скандалом. В предисловии ко второму изданию «Города квакеров» автор заявляет, что его роман был назван «произведением, обладающим высочайшими художественными достоинствами», и одновременно «самой безнравственной книгой века»33. Проблема, которая интересует нас в связи с романом Липпарда, все та же: это проблема репрезентации женского тела, граничащей с нарушением моральных норм, оскорблением благопристойности.
Интерес к «сенсационной» городской прозе 1840—1850-х годов возник в американском литературоведении сравнительно недавно, на волне переписывания национальной историко-литературной традиции34. Отечественному читателю имена Дж. Липпарда, Дж. Томпсона, Дж. Фостера и прочих авторов, работавших в этом жанре, практически неизвестны. В академическом издании Истории литературы США ИМЛИ РАН, ориентированном на классические исследования Паррингтона и Маттисена, они вовсе не упоминаются. Тем не менее «романы городской жизни» (romances of city life)35, раскрывающие филадельфийские, бостонские или нью-йоркские тайны, безусловно, заслуживают внимания. Выходившие дешевыми многотиражными изданиями, они отличались большим демократизмом, чем рассчитанная на средний класс журнальная традиция. Связанные с традицией бульварной журналистики, они поднимали злободневные социальные проблемы, среди которых — социальное неравенство, жизнь городских маргиналов, детская проституция и пр. Ориентация на «правдоподобие», стремление показать «реальность» в ее неприглядном виде не мешали авторам этих романов злоупотреблять эксцессами готической литературы. В «Городе квакеров» Филадельфия, например, превращается в мрачный готический город-лабиринт; в центр повествования помещается закрытый мужской клуб Монк-Холл, где собираются либертены и преступники. Монк-Холл с его подвалами, потайными ходами и разными пыточными приспособлениями напоминает готический замок, в котором обитает злой дух или демон: уродливый злодей Девил-Баг (Devil-Bug). Заметим, что в «готизации» Филадельфии у Липпарда был прямой предшественник — классик американской готики Чарльз Брокден Браун36.
Тема соблазнения невинности, в свою очередь, была прочно укоренена в англоязычной сентиментальной традиции, в том числе в женской сентиментальной прозе рубежа XVIII — XIX веков. И Липпард, и другие авторы «сенсационных» романов отдают дань конвенциям дидактической литературы Просвещения. Характеры, как правило, заменяются узнаваемыми типажами: невинная девица, благородный возлюбленный (или брат), преступная изменница-жена, ее коварный любовник, беспринципный либертен. Последним может быть как молодой человек из общества, так и почтенный и всеми уважаемый старик. Образ либертена, разумеется, лишен присущей ему во французской литературе амбивалентности: здесь это исключительно сластолюбивый негодяй. В то же время знакомство авторов с европейской литературной традицией либертинажа видно хотя бы на уровне отдельных мотивов и стереотипов. Невинная героиня, попадая в дом развратника, обнаруживает непристойные картины37; лицо развратницы оказывается обезображено витриолем: как оспа во французской порнографической литературе, витриоль выступает в роли Божьего бича38. У самого Липпарда в «Городе квакеров» есть почти «садовский» эпизод соблазнения дочери отцом (как выясняется впоследствии, приемным). В девушке, под влиянием подмешанного ей в кофе опиума, просыпаются животные инстинкты, и она едва не поддается, невзирая на высокие нравственные принципы и внушаемое ей соблазнителем отвращение.
Сексуальная рискованность подобных эпизодов в пуританском контексте американской культуры 1840-х годов по меньшей мере удивляет. Безусловно, Липпард обращался к более широкой и демократической аудитории, чем Пауэрс (о его связях с традицией бульварной журналистики мы еще поговорим); его романы нередко называют «мужскими», в противоположность «женской» журнальной прозе (правда, гендерное разграничение весьма условно: автор нередко взывает к сочувствующей и сострадательной читательнице). Но не стоит также забывать, что «Греческая рабыня» активно обсуждалась в газетах, а «Город квакеров», как и «Хижину дяди Тома», читали на самых разных этажах культуры. Липпард адресует свои романы прежде всего взыскательному читателю, апеллирует к ценителю литературы (недаром его творчество высоко оценивал один из самых беспощадных критиков того времени — Эдгар По). Поэтому оправдание откровенных эротических тем и сцен было для него, как и для Пауэрса, первостепенной задачей.
Оправдание, которое находит Липпард, весьма предсказуемо. Автор возмущен: его назвали безнравственным за то, что он встал на защиту невинности. Но какой сюжет может быть важнее и благороднее? Липпард пишет:
«Соблазнение бедной и невинной девы есть столь же преступное деяние, что и преднамеренное убийство. Это страшнее, чем умерщвление тела, ибо соблазнитель убивает душу. И если убийца должен быть повешен по закону, то растлитель целомудрия и девства заслуживает смерти от руки первого встречного, в любое время и в любом месте» (p. 2).
Липпард занимает радикальную позицию в области морали: он не только ратует за «суд Линча» над соблазнителем, но и считает его жертву безвозвратно погибшей, даже если над ней было совершено насилие. Героине его романа, Мэри Арлингтон, бессовестно обманутой и соблазненной негодяем Гасом Лорримером, ничего не остается, кроме как сойти с ума; ее падение — величайшее несчастье для всей ее семьи, пусть бесчестие и смыто кровью.
Читатель должен разделить праведное негодование автора; точно так же, как обнаженная статуя Пауэрса была предназначена не для глаз «похотливого турка», Липпард, разумеется, пишет не для либертена. Но если глосса Пауэрса фактически призывала смотреть, не видя, то эротическая избыточность описаний в «Городе квакеров» выполняет прямо противоположную функцию, делая тело или, точнее, его отдельные, эротически маркированные части (руки, шею, грудь) волнующе зримыми. Липпард, взывая к состраданию и высоким моральным принципам читателя, одновременно ищет в нем соучастника-вуайериста, припадающего к замочной скважине и получающего дозволенное удовольствие от зрелища.
Когда Мэри соблазняют (ее заманивают в Монк-Холл, где она готовится к свадьбе с Лорримером, разумеется, подставной) и невинности угрожает опасность, ее тело не раз становится объектом эротического описания: «Так она стояла, ее прекрасные скрещенные на груди руки дрожали, ее глаза блестели от волнения, сердце же, бьющееся, как птичка в клетке, готово было вырваться наружу, выставляя тяжело вздымающуюся грудь на обозрение» (буквально: «sent her bosom heaving into view») (p. 88). Глава о соблазнении — «Преступление без имени» — представляет собой многостраничное чередование сменяющих друг друга эротических поз. Мэри слушает историю, рассказываемую Лорримером, в ночной сорочке; ее пышные коричневые кудри распущены, губы приоткрыты, глаза блестят влажным блеском. «Все ярче горел румянец на щеке, все сильнее сжимала грудь рука [соблазнителя], все жарче и выше вздымалась грудь» (p. 129). «Ее уши внимали, будто во сне, нежному шепоту, нега постепенно разливалась по всему телу <...> спокойное, размеренное биение сердца позволяло увидеть два прекрасных полных шара ее груди во всей их девственной чистоте. Как волны, они поднимались под складками ее сорочки, пока румянец на щеке становился теплее, а полуоткрытые губы обретали оттенок киновари» (p. 131). Липпард акцентирует внимание на теле видимом, позволяющем себя увидеть (он постоянно использует выражения «into view», «into light» и т.д.). И только преступление, которое скрывает темнота и замещает пространная филиппика автора, заставляет читателя очнуться от эротической грезы, и без того чреватой опасным отождествлением с соблазнителем.
Показательно, что подглядывание получает в романе Липпарда полновесное моральное оправдание — параллельно разыгрывается еще одна сцена: обманутый муж застает неверную жену в постели с молодым и красивым любовником. Взгляду супруга и его спутника (отвергнутого возлюбленного Доры Ливингстоун и ее разоблачителя) открывается соблазнительная сцена: прекрасная женщина лежит на кровати в легком полусне. «Густые волосы цвета вороного крыла, блестящие и вьющиеся, обрамляли ее округлую шею и нежно колышущуюся, неприкрытую грудь в самом расцвете женской красоты» (p. 137). Читателю вновь дозволяется припасть к замочной скважине, на сей раз разделяя праведный гнев законного супруга (Дора, как мы узнаем, не только изменяет мужу, но и замышляет его убийство). Липпард освобождает нас от мук совести, обеспечивая нам алиби резонера.
Интересна одна характерная деталь. Каждая из героинь соблазнительна по-своему, однако тело Доры остается желанным на протяжении всего романа, даже после смерти. («Свет падал на ее грудь, по-прежнему прекрасную, но белую и холодную. По алебастровой коже, затемняя красоту голубых вен, текла тонкая струйка крови, смешиваясь со слезами ее убийцы»39, p. 502.) Что же касается нравственно погибшей Мэри Арлингтон, то эротический интерес к ней угасает тотчас после сцены насилия. Темнота, под покровом которой происходит преступление, метафорически переносится на дискурс о теле: оно фактически исчезает из поля зрения. Читатель вновь оказывается в щекотливом положении соблазнителя, испытывающего по отношению к жертве разве что смутные угрызения совести. Мэри находит ее брат, Бернивуд Арлингтон, и девушка с ужасом просит его до нее не дотрагиваться. Она обесчещена, а значит, ее плоть источает заразу и скверну (она чувствовала, что «одно ее прикосновение оскверняло», p. 145) . Существенно, что этот образ, помимо отсылки к архетипическим представлениям о чистоте и скверне, связывает роман с традицией бульварной журналистики. В современных Лип- парду криминальных хрониках обсуждались два нашумевших убийства — проститутки Хелен Джуитт и табачницы Мэри Роджерс. Газеты довольно долго смаковали сцены убийства и насилия (причем цинизм шел рука об руку с весьма откровенными эротическими описаниями). Вот как, например, редактор одиозной газеты «Геральд», Джеймс Гордон Беннетт, изображает мертвое тело убитой при загадочных обстоятельствах Джуитт:
«Он [префект полиции] приоткрыл ужасный труп. Я стал рассматривать его очертания медленно, как рассматривают красоты мраморных статуй. «О Боже! — воскликнул я, — Как он похож на статую! Я едва могу поверить, что это труп». <...> Тело было столь же белым — столь же полным — столь же гладким, как чистейший парижский мрамор. Отличная фигура — изящные члены — прекрасное лицо — полные руки — красивая грудь — все — все превосходило совершенство Венеры Милосской»40.
Скульптурные аллюзии неумело скрывают сексуальный интерес Беннетта, граничащий с некрофилией: смерть сделала лицезрение обнаженного тела проститутки даровым удовольствием — тем более, что само тело, если верить журналисту, не утратило своей соблазнительности. Социальный статус проститутки, как и поведение куртизанки, неверной жены, развратницы, оправдывает публичное обнажение и обличение порока. Дора Ливингстоун, как и Хелен Джуитт, бесстыдно выставляет себя на обозрение каждого — обманутого мужа, отвергнутого возлюбленного, негодующего читателя.
Сенсационные публикации, вызванные таинственной смертью нью-йоркской табачницы Мэри Роджерс (прототип Мари Роже Эдгара По), отличала иная риторика — осквернения и скандала. Труп юной и прекрасной девушки был найден в Гудзоне. Газеты обсуждали версии группового изнасилования и убийства от руки соблазнителя: негодяй обесчестил девушку, убил ее и избавился от трупа, чтобы скрыть злодеяние. В отличие от мертвого тела Хелен Джуитт, труп Роджерс шокирующе безобразен. Репортеры подробно останавливались на следах причиненного насилия: «лоб и лицо были <...> превращены в бесформенную массу»; «глаза так заплыли на распухшем лице, что, казалось, были с силой выдавлены из глазных впадин»; «рот был растянут настолько, насколько позволяли связки, и придавал сходство с мертвецом, умершим от удушья или задушенным»41. Труп невинной табачницы и после смерти словно продолжает нести на себе печать осквернения; тело утратило не только былую привлекательность, но и форму.
Героиня Липпарда не умирает, но с нравственно погибшей Мэри Арлингтон, как и с убитой Мэри Роджерс, происходит страшная метаморфоза. Она по-прежнему чиста душой, но ее тело нечисто, заражено (и потому как бы «невидимо»). Эта трагическая раздвоенность сопровождает Мэри на протяжении всего дальнейшего повествования. Судьба обеих Мэри была, безусловно, неразрывно связана с глубоко укоренившимися предрассудками американцев, связанными с целомудрием и его утратой, что позволило и истории Роджерс (как реальной, так и вымышленной), и роману Липпарда вызвать сильные ответные эмоции. Можно также сказать, что Липпард доходит до логического предела там, где останавливается Пауэрс: тело Рабыни ждет та же печальная участь, но неподвижность мрамора бесконечно откладывает момент гибели, отдавая его на откуп воображению. В романе альтернативой могло бы стать спасение невинности, и Липпард охотно к этой альтернативе прибегает. Он вводит в роман новую героиню и новый сюжет о соблазнении: юную и прекрасную Мэйбл заманивает в Монк-Холл преступный лжеотец, священник Парсон.
Сюжетная линия Мэйбл связана с другими линиями (выясняется, что Девил-Баг, уродливый двойник благообразного Парсона, — ее настоящий отец; в финале героиня выходит замуж за бывшего возлюбленного Доры Ливингстоун); но, несмотря на это, создается ощущение условности неожиданного появления героини. У Мэйбл черные, а не каштановые волосы, она изящнее и бледнее, чем Мэри, но в момент соблазнения у нее так же блестят глаза, алеют губы, под складками одежды учащенно бьется сердце и вздымается «нежная грудь». Одно соблазняемое тело, которое истощило, израсходовало себя в сюжете, утратив эротическую ценность, Липпард замещает другим. Сюжетная экономия требует компенсации; одновременно в действие вновь запускается вуайеристская модель. Роман Липпарда, несмотря на весь свой эксплицитный дидактизм, превращается в машину удовольствий (и в этом смысле структурно напоминает порнографическую литературу с характерным для нее чередованием эротических эпизодов и пауз42). Читатель, воспитанный в строгих пуританских традициях, получает возможность безнаказанно погружаться в эротические грезы, находясь одновременно у замочной скважины и в будуаре, в роли свидетеля, обвинителя и преступника.
Любопытно, что младший современник Липпарда, Джордж Томпсон, писатель куда более откровенный и прагматичный, радикализирует структуру романа замочной скважины. Например, сюжет его «Бостонской Венеры» («Venus in Boston», 1849) строится как серия любовных неудач, безуспешных попыток соблазнения, прерываемых в кульминационный момент. Стареющий либертен Тикелз пытается лишить невинности юную торговку фруктами Фанни Обри. Он несколько раз пытается овладеть Фанни силой, но каждый раз его останавливает благородный спаситель, вовремя оказывающийся у двери спальни. Незадачливый Тикелз сам становится жертвой прекрасной авантюристки, лжегерцогини Дюваль (Бостонской Венеры): Дюваль соблазняет и завлекает Тикелза, но не успевает он достичь желаемого, как в будуар врывается лжебрат герцогини и вымогает у либертена большую сумму денег. В свою очередь, «брат» Венеры, беглый каторжник, женится на добродетельной героине; во время брачной ночи невеста замечает у него на теле клеймо и теряет сознание; ночь прерывается, так и не успев начаться. Наконец, единственная вставная история романа несколько раз «проигрывает» эпизод любовной неудачи: коварный слуга пытается добиться расположения своей хозяйки, но в первый раз его останавливает шпага ее любовника, а во второй — самоубийство самой дамы, которая предпочла смерть недостойному союзу. Воспроизведенная многократно структура каждый раз позволяет автору поговорить об эротической привлекательности женского тела — соблазняемого или соблазняющего, но неизменно желанного. В отличие от Липпарда, Томпсон истощает не тело, а сюжетные комбинации, воспроизводя динамику эротического желания, продлевая саспенс. Как и Липпард, Томпсон осуждает порок и вводит в роман моральные сентенции, но они носят значительно более условный, необязательный характер. В этом отношении именно «Бостонскую Венеру» (а не «Город квакеров») можно назвать прямым антиподом «Греческой рабыни», причудливо сосуществующим с нею в социокультурном пространстве.
* * *
Рассмотренные нами примеры художественной репрезентации женского тела в Соединенных Штатах 1840-х годов по-своему революционны. Пауэрс сумел научить американского зрителя смотреть на обнаженное женское тело, хотя бы и заставляя его одновременно стыдливо отводить глаза. Роман Липпарда, формально оставаясь в рамках строгого дидактизма, послужил образцом для хлынувшей вслед за ним более раскрепощенной и откровенной литературы. В то же время и статуя, и роман симптоматичны для своего времени. Эротика нуждалась в легитимации и шла рука об руку с риторикой, замешанной на пуританском дидактизме и сентиментальной аффектации. При этом риторика выступала в двоякой функции: «завесы», «щита», «ризы благочестия», с одной стороны, и «замочной скважины», с другой стороны — скрывая или позволяя безнаказанно подглядывать.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Wendell B. The Nationalism of Poe // The Book of Poe Centenary. A Record of the Exercises at the University of Virginia. Jan. 16—19, 1909 // Commemoration of the One Hundredth Birthday of Edgar Allan Poe / Eds. Charles W. Kent and John S. Patterson. University of Virginia, 1909. P. 117—156.
2) Anon. Greek Slave that Used to Shock Us Now Seems Harmless // The New York Times. 1913. Nov. 9.
3) URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/grslvhp.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года.
4) Anon. Greek Slave // New York Daily Tribune. 1847. Sep. 15. URL.:http://utc.iath.vir- ginia.edu / sentimnt / snar04at.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года.
5) Brooks P. Body Work: Objects of Desire in Modern Narrative. Cambridge; L..: Cambridge University Press, 1993. P. 136—137.
6) О значении образа аукциона и невольничьего рынка в США 1840—1850-х годов см.: Венедиктова Т.Д. «Я славлю себя». Частный проект «креативной демократии» // Культ как феномен литературного процесса: автор, текст, читатель / Под ред. М.Ф. Надъярных и А.П. Ураковой. М.: ИМЛИ РАН, 2011. С. 21—38.
7) Douglas F. The Greek Slave // The North Star. 1850. Oct. 3 (URL:http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snar03at.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
8) New York Mirror. 1844. Nov. 9. В газете речь, очевидно, идет о продаже копии.
9) URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/grslvhp.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года.
10) Цит. по: Anon. Greek Slave that Used to Shock Us Now Seems Harmless // The New York Times. 1913. Nov. 9.
11) Cм. об этом подробнее в: Brooks P. Op. cit. P. 139.
12) URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/grslvhp.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года.
13) Kasson J.S. Marble Queens and Captives: Women in Nineteenth-century American Sculpture. New Haven: Yale University Press, 1990. P. 70.
14) Grace Greenwood [Clarke S.J.]. Letter XII // Grace Greenwood [Clarke S.J]. Greenwood Leaves: A Collection of Sketches and Letters. Boston: Ticknor, Reed and Fields, 1853 (URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snesggjt.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
15) Гравюра подробно обсуждается в: Kasson J.S. Op. cit. P. 71.
16) URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/grslvhp.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года.
17) Grace Greenwood [Clarke S.J.]. Op. cit.
18) Rev. Dewey O. Powers' Statues // The Union Magazine. 1847. Oct (URL.:http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snar23at.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
19) Anon. New-York Correspondence // Daily National Intelligencer. Washington, D.C. 1847. Aug. 30 (URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snar20at.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
20) Старобинский Ж. «Мифы» и «мифология» в XVII—XVIII веках / Пер. С.Н. Зен- кина // Поэзия и знание: В 2 т. М.: Языки славянской культуры, 2002. Т. 1. С. 98.
21) По Э.А. К Елене / Пер. Б. Томашевского // По Э.А. Избранное: В 2 т. М.: Терра, 1996. Т. 1. С. 109.
22) Anon. To the Greek Slave of Powers // The Literary World. 1847. Sep. 18 (URL.:http:// utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snpo22at.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
23) Irving M. «The Greek Slave» // The Independent. 1851. Sep. 11 (URL.:http:// utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snpo12at.html Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
24) R.C.S. The Greek Slave // The Knickerboker Magazine. 1847. Oct (URL.: http:// utc.iath.virginia.edu/sentimnt/snpo21at.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года).
25) Rev. Dewey O. Op. cit.
26) Зенкин С.Н. Работы по французской литературе. Екатеринбург: Изд-во Уральского университета, 1999. С. 222.
27) URL.: http://utc.iath.virginia.edu/sentimnt/grslvhp.html. Режим доступа свободный. Дата доступа 7 апреля 2011 года.
28) Rev. Dewey O. Op. cit.
29) Grace Greenwood [Clarke S.J.]. Op. cit.
30) «What is the chain to thee, who has the power / To bind in admiration all / Who gaze upon thine eloquent brow and matchless form» (Sigourney L. Powers' Statue of the Greek Slave. Цит. по: Kasson J.S. Op. cit. P. 69).
31) «In mute idolatry, spell-bound I stood / MYSELF THE SLAVE, of her, the ideal of / The Sculptor's inspiration. For I felt / I was indeed a captive». Цит. по: Kasson J.S. Op. cit. P. 69.
32) Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М.: Прогресс, 1992. С. 341—385.
33) Lippard G. The Quaker City, or the Monks of the Monk Hall. A Romance of Philadelphia Life, Mystery and Crime / Ed. David S. Reynolds. Amherst: University of Massachusetts Press, 1995. P. 1. Цитаты из романа далее приводятся по этому изданию в тексте статьи.
34) В том числе благодаря эпохальному исследованию Дэвида Рейнольдса об Американском Ренессансе: Reynolds D. Beneath American Renaissance. The Subversive Imagination in the Age of Emerson and Melville. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1988. Рейнольдс также написал книгу о Дж. Липпарде: Reynolds D. George Lippard. Twayne Publishers, 1982.
35) Как их называет Джордж Томпсон в предисловии к своему роману «Бостонская Венера»: Thompson G. Venus in Boston and Other Tales of Nineteenth-Century City Life / Eds. David S. Reynolds and Kimberly P. Gladman. Amherst and Boston: University of Massachusetts Press, 2002. P. 3.
36) Мы имеем в виду роман Ч. Брокдена Брауна «Артур Мервин» («Arthur Mervyn, or Memoirs of the Year 1793», 1799).
37) В «Бостонской Венере» Дж. Томпсона.
38) В романе Дж. Томпсона «Городские преступления, или Жизнь в Нью-Йорке и Бостоне» («City Crimes; or Life in New York and Boston», 1850). Об устойчивости этого мотива во французской литературной традиции см. в том числе доклад Е. Дмитриевой «Revolutio чувств и чувственности: французский либертинаж XVIII века и его европейские отголоски» на XVI Банных чтениях («Революция, данная нам в ощущениях: антропологические аспекты социальных и культурных трансформаций», 27—29 марта 2008 года).
39) Дору в финале романа убивает ее муж.
40) Цит. по: Bergmann H. God in the Street: New York Writing from The Penny Press to Melville. Temple University Press, 1995. P. 29.
41) Цит. по: Srebnick A.G. The Mysterious Death of Mary Rogers: Sex and Culture in the Nineteenth-Century New York. N.Y.: Oxford University Press, 1995. P. 76—77.
42) См. об этом, например, вышедшую в 22-м номере «НЛО» статью С. Кузнецова: Кузнецов С. Литературная порнография: памяти умирающего жанра // НЛО. 1996. № 22. С. 423—440.