купить

Еще о межъязыковых звукосмысловых соответствиях в поэзии Бродского

Ключевые слова: Бродский, межъязыковые звукосмысловые соответствия, «восточный культурный ареал»

 

Можно ориентироваться на три условия, позволяющие предположить нали­чие в поэтическом тексте межъязыковых звукосмысловых соответствий, от­крытых поэтикой в 1970-е годы[1]. Первое состоит в том, что обсуждаемому автору свойственны многоязычие и интерес к языку вообще. Второе предпо­лагает существование сложной, уплотненной структуры текста, демонстри­рующей (по отдельности или в иных комбинациях) те черты организации, которые воплощаются и в межъязыковых звукосмысловых соответствиях (использование элементов поэтики «асимметрии языкового знака», то есть всевозможных омонимий и синонимий, звукосмысловые сцепления как та­ковые, анаграммы с ключевым словом in absentia и др.). Третье условие, как практически во всех случаях гипотетической или реконструктивной поэ­тики — а межъязыковые звукосмысловые соответствия, как правило, строго говоря, недоказуемы, — состоит в том дальнейшем смысловом уплотнении контекста, которое достигается с принятием предположения о данном межъ­языковом звукосмысловом соответствии, от реконструкции подобным обра­зом ключевого элемента, подобного разгадке[2], до возрастания набора (внут­ренних и внешних) релевантных ассоциативных связей[3]. Первое условие общее, третье частное, локальное (характеризует только данный контекст[4] и обосновывает только данное решение), второе может реализоваться и как об­щее, и как частное и локальное. Мандельштам и Набоков, творчество которых предоставило материал для первых и наиболее полных результатов в данной области, соответствуют изложенным условиям: Мандельштам, с его «языко­вой», «филологической» поэтикой и тоской по мировой культуре, дву- и мно­гоязычный Набоков; уплотненная, ассоциативная, «асимметричная» словес­ная поэтика обоих.

Двуязычие (а отчасти и многоязычие) Бродского не требует обоснований и комментариев. Пожалуй, единственным, что стоило бы предварительно от­метить, оказывается расширение области многоязычных контактов: к клас­сическим и западноевропейским языкам в случае Бродского, как кажется, стоит прибавить и языки «восточного» культурного ареала. В первую очередь это языки тюркские. Тому немало причин. Дорогое имя Бродский мог кон­цептуализировать именно как тюркское (но кайсацкое имя язык во рту / Ше­велит в ночи...; см. ниже). С другой стороны, уже само это ощущение имени как евразийского и тюркского роднит его с Ахматовой, писавшей что-то по­добное о своем имени-псевдониме (Татарское, дремучее.). Отношение Ах­матовой к тюркскому Востоку было, конечно, более чем неоднозначно, но элементы некой тюркской и «азийской» поэтики и семантики в ее творчестве, безусловно, присутствуют, и есть основания предполагать, что они хотя бы частично унаследованы Бродским: так, например, азийский ветер, появляю­щийся в стихах Бродского дважды (чтобы слез европейских сушить серебро / на азийском ветру; «Ночной полет», 1962[5]; Азийский ветер, загасив маяк / на башне в Сесте, хлопает калиткой; «Неоконченное», 1970), явно веет из ахматовского Ташкента (И Ташкент в цвету подвенечном... / Скоро там о вер­ном и вечном / Ветр азийский[6] расскажет мне; «Поэма без героя»)[7]. У Ах­матовой можно найти и весьма радикальные опыты русско-тюркского би­лингвизма: так, в стихотворении «Теперь я всех благодарю.» (Рахмат, Айбек,рахмат, Чусти, / Рахмат, Тошкент! — прости, прости..; 1945) первые полторы процитированные строки можно в известном смысле считать на­писанными на узбекском языке и внедренными в текст русского стихо­творения (что, конечно, в первую очередь продиктовано ситуацией[8] и се­мантикой текста). Эта «узбекскость» проявляется, помимо всего прочего, в написании Тошкент, соответствующем нормам графики узбекского лите­ратурного языка[9] (в свою очередь, отражающим его звуковой строй), но по­добная «узбекизация» непоследовательна: иначе требовалось бы Ойбек (от ой 'луна') и Чустий ('из Чуста'), где ий фактически означает долгое и, а также хайр вместо хайер в одной из предыдущих строк (Рахмат и хайер говорю). Обращение самого Бродского к русско-тюркским межъязыковым звукосмы- словым соответствиям — в достаточно обнаженной, «экзотеричной» форме — можно видеть в знаменитом пассаже из «Путешествия в Стамбул»:

«Здесь, где «бардак» значит «стакан». Где «дурак» значит «остановка». «Бир бардак чай» — один стакан чаю. «Дурак автобуса» — остановка автобуса[10]. Ладно хоть, что автобус только наполовину греческий».

 

Пожалуй, из всех дополнительных особенностей сделанных параллелей особенно замечательны звуковые переклички внутри самих пар: бАРДАК и ДуРАК (если следовать принятому Бродским русскому написанию) перекли­каются почти всеми (точнее, n-1 в каждом случае) звуками/буквами, а СТАКАН полностью, по правилам буквенных игр, находится в слове оСТАНовКА.

Языковой, «филологический» характер поэтического мира Бродского тоже вне сомнений[11]. Не вдаваясь в подробности, можно сказать, что этот языковой и филологический характер поэзии Бродского проявляется не только в том, как тщательно и последовательно ее важнейшие механизмы представлены на языковых и текстовых уровнях поэтической структуры, но и в том, как часто различные аспекты языкового и текстового устройст­ва становятся самим предметом поэзии, выводятся на лексический, образ­ный, тематический уровни, и тем самым — на метауровень. Очевидно так­же многоязычие Бродского, в этом отношении продолжающего в русской (и англоязычно-американской) литературе традицию Набокова. Может быть, для Бродского, как для человека эпохи более поздней, уже вовсю раз­вивающей идеалы глобализма и мультикультурности (каковы бы ни были его личные воззрения в этой области), следует ожидать сдвига к большему многоязычию и вовлечению в ассоциативное поле фактов языков, прежде считавшихся экзотическими и не входивших в лингвистический горизонт обычного (образованного, но не являющегося специалистом) европейца и/или североамериканца.

Что же касается поэтики или структуры поэтического текста Бродского, то, опять-таки не претендуя на какие-либо концептуальные обобщения, ее можно признать, исходя из наблюдений и выводов многочисленных ее ис­следователей, достаточно сложной, насыщенной и изощренной, объединяю­щей наследование поэтике русского постсимволизма (как в акмеистической версии Ахматовой и Мандельштама, так и в более авангардизированной вер­сии Цветаевой[12]) с многочисленными элементами, несомненно восходящими к более поздним поэтическим эпохам[13]. Продолжение Бродским некоей «ли­нии Баратынского—Ходасевича» в русской поэзии («антипоэтический» ин­теллектуализм, медитативность и др.) несомненно, но, во-первых, не абсо­лютно, а во-вторых, и в самом себе заключает ресурсы для уплотнения, в том числе и вполне «языкового» и «азианского», структуры текста, в том числе и ассоциативной. Все перечисленное делает дальнейший поиск в поэ­зии Бродского межъязыковых соответствий, включая звукосмысловые, весьма желательным.

Одним из стихотворений Бродского, для которого можно предположить активную роль межъязыковых вообще и межъязыковых звукосмысловых со­ответствий в частности, является признанный шедевр «На столетие Анны Ахматовой» (1989).

Страницу и огонь, зерно и жернова,

секиры острие и усеченный волос —

Бог сохраняет все; особенно — слова

прощенья и любви, как собственный свой голос.

 

В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,

и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,

затем что жизнь — одна, они из смертных уст

звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.

 

Великая душа, поклон через моря

за то, что их нашла, — тебе и части тленной,

что спит в родной земле, тебе благодаря

обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

 

Уже первые две строки стихотворения[14] демонстрируют редкое напряже­ние словесных средств: трехкратная антитеза (страница — огонь, зерно — жернова, секиры острие — усеченный волос) и в то же время параллелизм этих бинарных антитетических связок, на третьем члене становящийся хиастическим (после двойной последовательности «губимое — губящее» последова­тельность «губящее — губимое»), корневой повтор (секира — усеченный), зву­ковая перекличка[15] (зЕРНО — жЕРНОва[16]). Эти поэтические средства[17], характерные для «азианских», словесно насыщенных стилей (в том числе для таких, как ветхозаветная, по определению Е.М. Верещагина, «суггестивная изоколия» или славянское «плетение словес»), сочетаются здесь с подбором «притчевой», мифологической или библейской лексики (архаизированное обозначение фундаментальных и отчасти архаичных реалий). Само выражение усеченный волос может быть аллюзией на некоторые евангельские кон­тексты — Мф. 10: 30, Лк. 21: 18. На этом фоне в тексте возникает первое и со­вершенно достоверное межъязыковое соответствие: слова Бог сохраняет все — это перевод (рассчитанный, как кажется, на мгновенное опознание сколько-нибудь подготовленным читателем) известного шереметевского де­виза Deus conservat omnia, взятого Ахматовой в эпиграфы «Поэмы без героя». Но, возможно, дело этим не ограничивается. Укорененной в поэзии самой Ахматовой рифме голос — колос (Я слышу иволги всегда печальный голос / И лета пышного приветствую ущерб, / А к колосу прижатый тесно колос / С змеиным свистом срезывает серп; Умолк вчера неповторимый голос, / И нас покинул собеседник рощ. / Он превратится в жизнь дающий колос / Или в тон­чайший, им воспетый дождь — последнее тем более значимо, что представляет собой фрагмент поэтического некролога[18]) Бродский предпочитает[19] не ли­шенную обсценных ассоциаций[20] рифму волос — голос, впрочем, достаточно укорененную в русской поэзии[21] и встречавшуюся уже и в его стихах[22]. Все это позволяет предположить в первой строфе стихотворения основанную в принципе на довольно стандартных звукосмысловых ассоциациях, но при­том достаточно полную — четырехчленную — пропорцию: голос — волос — * слово — * логос (lOg05). Волос и голос даны в контексте непосредственно; слово присутствует частично, через форму множественного числа слова (Бог сохраняет все, особенно слова); логос является знаком in absentia (от­сутствует в контексте), но может быть реконструирован: слово указывает на него по значению, а голос — по звучанию. Логос является точной анаграммой для голос подобно тому, как волос является точной анаграммой для слово. Иначе говоря, волос и голос связаны рифменной связью, слово и логос — межъязыковой семантической, а слово и волос, а также голос и логос — анаграмматической[23].

Также можно предположить межъязыковую звукосмысловую связь между поэтическим именем адресата и обращением к нему. Как известно, великая душа — довольно точный перевод индийского махатма, слова, уже вполне освоенного в русском языке[24] и, в свою очередь, образующего тесную звуко­вую перекличку с фамилией Ахматова[25]: МАХАТМА — АХМАТовА. Тем са­мым имя Ахматова, помимо прочего, возвращается в «восточный» контекст, но не в исламский, откуда берет начало[26], а в индийский. Отдаленную парал­лель можно увидеть в обыгрывании фамилии Ахматова через сопоставление с шахматы, словом, восходящим к иранскому источнику.

Другим текстом, в котором оказывается возможным вскрыть предполо­жительные межъязыковые звукосмысловые соответствия, оказывается одно из 12-стиший цикла «Часть речи» (1972).

Узнаю этот ветер, налетающий на траву,

под него ложащуюся, точно под татарву.

Узнаю этот лист, в придорожную грязь

падающий, как обагренный князь.

Растекаясь широкой стрелой по косой скуле

деревянного дома в чужой земле,

что гуся по полету, осень в стекле внизу

узнает по лицу слезу.

И, глаза закатывая к потолку,

я не слово о номер забыл говорю полку,

но кайсацкое имя язык во рту

шевелит в ночи, как ярлык в Орду.

 

Сравнительно недавно десятая строка этого стихотворения (я не слово о номер забыл говорю полку) стала предметом подробного разбора А.М. Ранчина[27], прежде всего в синтаксическом и семантическом отношении. Конста­тировав синтаксическую аномальность[28] и смысловую затрудненность и не­однозначность анализируемого фрагмента, автор разбора предложил десять вариантов прочтения/понимания строки, в зависимости от того, какие пред­полагаются эллипсисы и перестановки при переходе от реконструируемой исходной (полной и непоэтической) синтаксической последовательности к реальной поэтической строке (а также от того, какая из омонимических грамматических форм принимается для слова полку — дательный, предлож­ный на -у или родительный на -у падеж, и какое значение принимается для о — препозициональное или нумерологическое)[29]. Высоко оценивая изощренный анализ А.М. Ранчина и полностью соглашаясь с его предполо­жением о том, что в строке я не слово о номер забыл говорю полку содер­жится — подкрепленное мотивным окружением — (частичное) название «Слова о полку Игореве»[30], можно предложить несколько иное направление как самого понимания этой строки, так и пути к ее пониманию. По-видимому, ближе всего к такому пониманию ранчинские варианты 3: «[говорю (: ") я не "Слово о полку"(, а) номер забыл (")]», и 9: «[говорю: (") я не "Слово о полку" (, а) номер забыл полку/полка (")]»; в первую очередь при этом отвер­гаются — в качестве базовых, ближайших — все варианты, где о понимается как 'ноль', а также такие, где в качестве базового и ближайшего для формы полку принимается значение дательного падежа. Но обсуждаемую строку предлагается считать результатом не сокращения и не перестановки (эллип­сиса или инверсии), а в первую очередь результатом дополнения-осложнения вставными элементами, в том числе неконвенциональными с языковой точки зрения. Как исходная принимается конструкция

* я не «Слово о полку»,

 

которая затем подвергается двум осложнениям: вводятся 1) обычный глагол речи, содержащий ремарку реплики, говорю; и 2) несогласованное определе­ние номер забыл, присоединяющееся к полку посредством распространенного в русской разговорной речи так называемого свободного соединения (на письме часто обозначается дефисами). Средствами современной русской пунктуации такое понимание строки можно было бы выразить примерно так:

я не «Слово о номер-забыл-, говорю, -полку».

 

Поскольку же присоединение номер забыл мыслится предваряющим присо­единение глагола речи говорю, то можно с большей наглядностью предста­вить воображаемый этап построения строки

* я не «Слово о номер-забыл-полку»,

 

в дальнейшем разбиваемой и осложняемой еще раз введением простого го­ворю. Семантика такого базового и ближайшего прочтения[31] предполагается приблизительно такая: 'Я не «Слово о полку», номер которого [полка] забыл'. При этом родительный падеж слова полк, диктуемый словом номер, как и само повторное употребление слова полк, возникает только в семантическом перефразировании; для строки принимается понимание формы полку как местного/предложного падежа слова полк, диктуемого предлогом о[32].

Но больший интерес в аспекте обсуждаемой темы представляют две сле­дующие строки:

Но кайсацкое имя язык во рту

Шевелит в ночи, как ярлык в Орду.

 

К концу стихотворения — в полном соответствии с его семантикой — происхо­дит частичный переход на тюркскую языковую основу[33]: два последних слова, ярлык и орда, будучи словами современного русского языка, в то же время ока­зываются и словами тюркского происхождения, не только продолжающими сохранять в русском языке смысловую и ассоциативную связь с тюркским локусом, но и имеющими надежные соответствия в собственно тюркских языках. Уже это можно считать фактом межъязыкового влияния в составе этого текста. Но, как кажется, есть шанс предположить и случай более парадоксальной межъязыковой игры. Глубоко продвинутое влево рифменное созвучие язык во рту — ярлык в Орду, с его обыгранным несовпадением словесной или морфем­ной границы во /рту — в / Орду, приковывает к этим словам особое внимание, а упоминание на тесном протяжении нескольких строк языка (во рту), имени (кайсацкого) и слова («О полку»?)[34] позволяет высказать предположение о том, что связки во рту и в Орду могут содержать межъязыковое звукосмысло- вое обыгрывание немецкого Wort 'слово' и английского word 'слово'.

Но, возможно, самая нагруженная конструкция с участием межъязыковых звукосмысловых соответствий касается самого кайсацкого имени. Принято считать — и, очевидно, справедливо, — что эта номинация относится к фами­лии Басманова, осмысляемой как тюркская по происхождению; тюркские ас­социации при этом поддерживаются значительным пластом в мотивной структуре стихотворения. Внимание к фамилии Басманова — в самое послед­нее время — было привлечено в интермедиальном исследовании Ю. Левинга, специально посвященном разбираемому стихотворению[35]. Исходя из пред­положения о воздействии на текст мотивов и визуальной образности «Анд­рея Рублева» Тарковского, Левинг, в числе прочего, обсуждает и возможное тюркское происхождение фамилии, приводя различные версии и давая, в числе прочего, чрезвычайно ценную «инсайдерскую» информацию[36]. В рам­ках наших рассуждений важно также и то, что криптографированное имя «ра­ботает» на вскрываемый Левингом кинематографический контекст, по­скольку, как указано в его анализе, отсылает также к классическому «Ивану Грозному» Эйзенштейна с его экстремально нагруженным образом Федора Басманова[37]. В свою очередь, к эйзенштейновскому Федору Басманову очень любопытные параллели предложила недавно Т.М. Николаева, показавшая, как историческое имя (персонажа беллетризированного исторического тек­ста) может соотноситься с современной автору реальностью (и опять-таки на материале фамилий тюркского происхождения)[38].

В аспекте дальнейшей разработки кайсацкого имени обращает на себя вни­мание слово ярлык. Как исторический термин оно имеет несколько значений[39], в числе которых, в частности, 'указ' и 'договор'; однако даже и как активно используемый историзм оно многозначно. В том «околоисторическом» дискурсе, который мог повлиять на словоупотребление Бродского, можно вы­делить два или три значения слова ярлык. Во-первых, это 'жалованная грамота' (например, ярлык на княжение), и нередко именно это значение воспринимается как основное[40]. Но, кроме того, ярлык может пониматься как синоним слова пайцза[41] (возможны и другие написания) — 'верительная или охранная бирка, металлическая табличка, дощечка, служащая знаком делегирования власти и/или гарантией неприкосновенности в пути для чиновников, специальных агентов, дипломатов, купцов и т.д.'[42], и именно в этом значении[43] (если говорить о ближайшем значении, а не о вторичных ассоциациях) употреблено это слово в стихотворении Бродского. Ярлык здесь — действительно 'пропуск', но при этом — если обсуждать основания для сравнения язык. как ярлык — еще и 'компактный, продолговатый, плос­кий, но не слишком тонкий предмет' (ярлыки—письменные документы едва ли физически могут быть уподоблены языку)[44]. В тюркском, в свою очередь, пайцза передается как байса[45]. Еще одним тюркским — и усвоенным, хотя бы отчасти, в русском языке синонимом для ярлыка и пацзы-байсы является басма, имеющее, в частности, это значение 'верительной и/или охранной бирки'. Другие значения — 'изображение хана'[46], 'набивная ткань', 'оклад иконы'. Все они восходят к тюркскому глаголу со значением 'давить, выдав­ливать, печатать и т.п.', ср. тур. basmak, узб. bosmoq и др.; басма (с суффиксом -ма), таким образом, — 'выдавленное, отпечатанное'[47], отсюда все конкретные значения[48]. Русская фамилия Басманов(а), скорее всего, восходит именно к значению 'металлическая оправа, оклад иконы', но поэтическое, к тому же криптографическое, обыгрывание этой фамилии может, разумеется, учитывать и другие значения. Таким образом, Бродский может, упоминая ярлык как бирку-пропуск, иметь в виду и басму как криптографический элемент для звукосмысловой шифровки имени возлюбленной. При этом на периферии мо­жет подразумеваться (хотя необязательно) и байса, дополнительно мотиви­рующая все-таки не совсем ясное из очевидных «половецких» и «татарских» мотивов стихотворения определение имени как кайсацкого: звуковая близость (бАЙСА — кАЙСАцкое) могла сыграть роль опосредующей ассоциации (так сказать, *байсацкое имя)[49].

Есть еще один эпизод, который, возможно, имеет отношение к рассмат­риваемому комплексу. Это, очевидно, самый известный в истории русско- татаро-монгольских взаимоотношений случай с использованием документа, по отношению к которому употребляются термины басма, ярлык и пайцза. Источник сведений об эпизоде — «Казанская история»:

«Царь Ахматъ восприимъ царство Златыя Орды по отце своемъ, Зелети-СалтанЪ царЪ, и посла к великому князю московскому Иоанну Васильевичю послы своя по старому обычаю отецъ своихъ и с парсуною басмою просити дани и оброковъ на прошлая лЪта. Великий же князь ни мало убояся страха царева, но приимъ базму — парсуну лица его, и плевавъ на ню, и излама ея, и на землю поверже, и потопта ногама своима. И гордых пословъ его избити повелЪ всЪх, пришедших к нему дерзостно. Единаго же отпусти жива, носяща вЪсть ко царю, глаголя: «Яко же сотворихъ посломъ твоимъ, так же имамъ и тебЪ сотворити, да престанеши, беззаконниче, от злаго начинания своего, жесточати намъ». Царь же, слышавъ сие, великою яростию воспа- лився, огнемъ и гнЪвомъ дыша, и прещением аки огнемъ. И рече княземъ своимъ: «Видите ли, что творит раб нашъ! Како смЪетъ противитися дер­жаве нашей безумний сий». И собравъ в Велицей ОрдЪ всю свою силу срацынскую, не в?дый никоих же враг пошествиа и востания на свою Орду, тЪмъ ни малы стражи в нЫ остави запаса ради и прииде на Русь к рецЪ УгрЪ в лЪта 6989-е, ноября въ 1 день, хотя поглотити християньство все и царствующий градъ, преславную Москву, взяти, якоже и царь Тактамышъ лестию взялъ[50].

 

Современные историки, выражая сомнение в том, что басма Ахмата дей­ствительно могла быть парсуной, то есть изображением, портретом хана, на­зывают ее и ярлыком, и пайцзой[51]. Одним же из основных героев этой истории оказывается тот самый хан Ахмат, к которому возводила свое татарское про­исхождение (в известном смысле оправдывающее тюркский пласт ее поэзии, подготавливавший, в числе прочих явлений подобного рода, такой же пласт Бродского) Анна Ахматова: круг, похоже, замкнулся.

Итак, в разобранных стихотворениях, как кажется, можно предположить наличие (активно воздействующих на семантику текста) межъязыковых звукосмысловых ассоциативных ходов. Они захватывают довольно широкий круг языков (особенно выделяется тюркский комплекс), обнаруживаются в местах особой концентрации языковых, словесных, ономастических тем, а также там, где текст демонстрирует особенно глубокую культурную пер­спективу; высказанные предположения, в случае их принятия, подкрепляют представления об особой смысловой уплотненности и в то же время звукосмысловой, фоносемантической билатеральности, двусторонности поэтиче­ского текста Бродского. Особенно любопытно, что в ключевых точках раз­бираемых мотивных звукосмысловых комплексов в двух стихотворениях находятся имена Ахматова и Басманова: две женские фамилии с тюркскими ассоциациями, обладающие глубоким автобиографическим для автора сти­хов значением и отчасти даже перекликающиеся в акцентологическом и звуковом отношении. Одна из них очевидна и дана in praesentia, другая пред­положительна и является знаком in absentia, что соотносится с двумя воз­можными типами анаграммы: разработка наличного имени и криптография имени неназванного.

 

 

(С) Фонд по управлением наследственным имуществом Иосифа Бродского.

Воспроизведение без разрешения Фонда запрещено.

 

 

_______________________________________

 

1) Левинтон ГА. Поэтический билингвизм и межъязыковые влияния // Вторичные моделирующие системы. Тарту, 1979. С. 30—33; Ронен О. Лексический повтор, подтекст и смысл в поэтике Осипа Мандельштама // Slavic poetics: Essays in honor of Kiril Taranovsky. The Hague; Paris, 1973. P. 373—374 и др.

2) Наиболее полно и точно писал об этом В.Н. Топоров в па­мятном предисловии к статье об анаграммах: «...анаграмма обращена к содержанию, она его сумма, итог, резюме, но выражается это содержание не словарно или грамматиче­ски институализированными языковыми формами <...> а как бы случайно выбранными точками текста в его бук- венно-звуковой трактовке <...> весь смысл и эстетическая ценность анаграммы как раз в том, что она, подобно элек­трической искре, пробивает эту пустоту между предельно разведенными друг от друга содержанием и формой <...> Анаграмма ищет и формирует (индуцирует) смысл там, где он отсутствует и вообще не предусмотрен структурой языка <...> содержание в его особо значимых сгущениях, при резком возрастании смыслового напряжения, порож­дающего новые энергии, может указывать на возможность нахождения анаграмм <...> с другой стороны, можно ска­зать, что, когда форма (и соответствующее ей читательское восприятие) обнаруживает признаки перенапряжения, ги­пертрофии (гиперморфизма), она <...> ищет себе нового применения, той высшей инстанции, во власть (в распоря­жение) которой можно бы было отдаться» (Топоров В.Н. К исследованию анаграмматических структур (анализы) // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 193 и сл.).

3) Ср. в формулировке «цивилизованного постструктура­лизма» Б.М. Гаспарова: «Создание смысла языкового со­общения являет в себе момент уникального слияния объ­ективированной языковой материи, сотканной в единый артефакт, и мысли говорящего субъекта, коренящейся в его языковой памяти, с ее бесконечной подвижностью и идиосинкретичностью — момент неповторимый, все время текущий и ускользающий. Чтобы подойти к смыслу язы­кового сообщения таким образом, необходимо научиться иметь дело с открытым, неограниченным притоком в него потенциальных смысловых компонентов, в то же время не теряя из виду текстуальной целостности и герметической компактности этого сообщения как совершившегося факта языковой деятельности. Практическая реализация этого принципа состоит в том, что в нашем интуитивном восприятии или анализе мы мобилизуем все доступные нам ресурсы извлечения смысла, никак не регламентируя их число, характер и происхождение; мы делаем это, од­нако, постольку и таким образом, поскольку все эти раз­нородные компоненты не уменьшают, а напротив, уве­личивают ощущение смысла данного текста как целого. Если втянутая в процесс понимания текста ассоциация, будучи внесена в текстовую ткань, высвечивает связи между элементами этой ткани, которые до того никак не проявлялись, или делает эти связи более богатыми по со­держанию и более точными по мотивировке, — такая ассо­циация начинает активно "работать" в нашем осмыслении, независимо от того, насколько далекой выглядела бы она, если бы мы посмотрели на нее как на отдельный феномен, в сопоставлении с другими элементами текста, также взя­тыми внеположно тем условиям, в которых они оказались в вырастающей из этого текста мотивной инфраструк­туре» (Гаспаров Б.М. Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования. М., 1996. С. 343—344).

4) И тот сопровождающий его набор предположительных, реконструируемых знаков in absentia (отсутствующие в тексте ключевые слова анаграмм и звукосмысловые по­средники; предположительные пропуски в эллипсисах; восстанавливаемые tenor метафор и других тропов и т.д.), который предложено называть перитекстом. См.: Двиня- тин Ф.Н. Три этюда по поэтике имени // Семантика имени (Имя-2). М., 2010. С. 94.

5) Ср. о нем: Галацкая Н. О рифмах одного стихотворения: Иосиф Бродский, «Ночной полет» // Scando-Slavica. 1990. T. 36. С. 69—85.

6) Есть варианты текста «Поэмы», где это слово пишется с заглавной буквы.

7) В случае «Ночного полета» совпадает даже сама сюжетная ситуация: самолет, уносящий лирического субъекта из Ле­нинграда куда-то в Азию, все ближе к пескам.

8) И, возможно, самим жанровым (в данном случае — социально-ситуативным) статусом текста.

9) Здесь и ниже используется кириллический вариант, принятый во времена Ахматовой.

10) «Остановка автобуса» по-турецки — otobus duragi (изафет и озвончение).

11) «Филологической метафорой» (в традиции когнитивных исследований метафоры) называет глубокую соотнесен­ность в поэзии Бродского мира и текста/книги, уподобле­ние мира тексту/книге Д.Н. Ахапкин, посвятивший этому вопросу ряд специальных исследований. См., например: Ахапкин Д.Н. «Филологическая метафора» в поэтике Ио­сифа Бродского // Русская филология: Сборник научных работ молодых филологов. Тарту, 1998. Вып. 9. С. 228—238.

12) А может быть, и Маяковского. См.: Гаспаров М.Л. Рифма Бродского // Гаспаров М.Л. Избранные статьи. М., 1995. С. 83—92.

13) Именно об этих чертах и мог написать А.К. Жолковский: «Его сонет — это пушкинское "Я вас любил...", искренно обращенное Гумберт Гумбертычем Маяковским к порт­рету Мерилин Стюарт работы Веласкеса — Пикассо — Уорхола» (Жолковский А.К. Избранные статьи о русской поэзии. М., 2005. С. 308).

14) См. о нем: Lilly I.K. The Metrical Context of Brodsky's Cen­tenary Poem for Axmatova // Slavic and East European Jo­urnal. 1993. Vol. 37. № 2. P. 211—219; Loseff L. On the Cen­tenary of Anna Akhmatova. Na stoletie Anny Akhmatovoi // Brodsky J. The Art of a Poem. Houndsmills; Basingstoke; Hampshire; London, 1999. P. 225—239.

15) О соотношении обилия акустических образов и тщатель­ной разработки звуковой структуры текста см.: Loseff L. Op. cit. P. 234.

16) Отмечено Лилли Ян, см.: Lilly I.K. Op. cit. P. 217.

17) Ср. и далее: жизнь — смертных глуховаты — глухонемой; рваный — ровны; слышен — стучит — звучат; слышен — глуховаты; в них... в них... в них; и др.

18) Впрочем, анализируемое стихотворение, и формально не будучи собственно некрологом, как кажется, не вполне укладывается в топику стихотворений Бродского «на па­мять». О последних см.: Ахапкин Д.Н. Стихотворения In memoriam в художественной системе И. Бродского // Культура: Соблазны понимания: Материалы научно-тео­ретического семинара (24—27 марта 1999 года). Петроза­водск, 1999. Ч. 2. С. 123—133.

19) При том, что даже * усеченный колос было бы вполне воз­можно. Не исключено, что стоит учитывать в качестве структурно-фонетического прототипа часто используе­мый термин усеченный конус. С конусом, впрочем, Брод­ский рифмовал Хронос.

20) См. о них: Левинтон Г.А. Достоевский и «низкие» жанры фольклора // Wiener slawistischer Almanach. 1982. Bd. 9. S. 67—70, 73—75, 79—80.

21) Ibid. S. 73—75.

22) Похож на голос головной убор. / Верней, похож на головной убор мой голос. / Верней, похоже, горловой напор / топор­щит на моей ушанке волос (1960-е); и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос, / вьющийся между ними, как мокрый волос (1975). Л. Лосев ссылается только на второй случай (Loseff L. Op. cit. P. 238).

23) Также голос и волос рифмуются в стихотворении «Го­лос» из цикла Дмитрия Бобышева «Траурные октавы. Памяти Анны Ахматовой»; это цикл, по наблюдениям М.Д. Шраера, повлиял на «Похороны Бобо» Бродского, тоже являющиеся отложенным некрологом Ахматовой, см.: Шраер М.Д. Два стихотворения на смерть Ахмато­вой: диалоги, частные коды и миф об ахматовских сиро­тах // Wiener Slawistischer Almanach. 1997. Bd. 40. S. 113— 137. Другое стихотворение из цикла Бобышева называ­ется «Слова»; словом слово заканчиваются и «Похороны Бобо».

24) К саискр. ЩТгЯТ , mahatma. Индоевропейские элементы, образующие слово, сохранились и в древнегреческом; со­ответствием — с последующим обрусением — могло бы быть что-то вроде «мегаастма».

25) Неоднократно служившей предметом звукосмыслового обыгрывания и в том числе анаграммирования.

26) По уверению самой Ахматовой, восходит к имени хана Зо­лотой Орды Ахмата-Ахмеда, являющегося, в свою оче­редь, продолжением арабского .

27) Ранчин А.М. Три заметки о полисемии в поэзии Иосифа Бродского // НЛО. 2002. № 56. С. 199—203.

28) Еще о синтаксисе Бродского см.: Пярли Ю. Синтаксис и смысл. Цикл Часть речи И. Бродского // Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia V. Модернизм и постмодернизм в русской литературе и культуре. Helsinki, 1996. С. 409— 418. О соотношении синтаксиса со стихом: Шапир М.И. Три реформы русского стихотворного синтаксиса: (Ломо­носов — Пушкин — Иосиф Бродский) // Вопросы языко­знания. 2003. № 3. С. 31—78.

29) «Темным местом» называет этот фрагмент ссылающийся на анализ Ранчина В.И. Козлов (Козлов В.И. Четыре подступа к циклу И. Бродского «Часть речи» // Пристальное прочте­ние Бродского. Ростов-на-Дону, 2010. С. 111). Действи­тельно, самой своей невнятной структурой этот фрагмент будто имитирует те «темные места» в «Слове о полку Иго- реве», которые предположительно возникли из-за порчи ис­ходного текста и/или непонимания нашими современни­ками отдельных слов и грамматических отношений между ними, а также разбивки текста на отдельные слова. Тем са­мым «Слово о полку Игореве» входит в мотивную ткань этого стихотворения и самим фактом существования в сти­хотворении «темного места», требующего расшифровки с активной ролью читателя/исследователя, и невозмож­ностью однозначного, «безусловно правильного» выбора.

30) О возможных перекличках со «Словом о полку Игореве» Ахматовой см.: Двинятин Ф.Н. Из заметок по поэтике Ах­матовой // «На меже меж голосом и эхом»: Сб. статей в честь Т.В. Цивьян. М., 2007. С. 31—34.

31) Это, разумеется, не значит, что на такое исходное прочте­ние не накладываются вторичные, обогащающие и разви­вающие смыслы — бесспорно, накладываются.

32) Вместе с несогласованным определением номер-забыл- оно может склоняться по всей парадигме: *вот номер-за- был-полк — я из номер-забыл-полка — обращаясь к номер- забыл-полку — говоря перед номер-забыл-полком... и т.д.

33) Кайсацкое имя не названо, и тюркские по происхождению и коннотациям слова ярлык в Орду служат, таким образом, его заменой.

34) Таким образом, обыгрывается полисемия слов язык и слово.

35) Левинг Ю. Иосиф Бродский и Андрей Тарковский (Опыт параллельного просмотра). Автор заметки чрезвычайно благодарен Ю. Левингу как за саму возможность ознако­миться с содержательным анализом, так и за импульс к оформлению предположений, собранных здесь.

36) См. сноску 10 в: Левинг Ю. Иосиф Бродский и Андрей Тарковский (Опыт параллельного просмотра).

37) Там же.

38) Николаева Т.М. Кто мог быть прототипом Федьки Басманова в фильме «Иван Грозный»? // Поэтика русской ли­тературы в историко-культурном контексте. Новоси­бирск, 2009. С. 155—168.

39) См., в частности: Усманов МА. Термин «ярлык» и вопросы классификации официальных актов ханств Джучиева Улуса // Актовое источниковедение. М., 1979. С. 218— 244; Почекаев Р.Ю. Ярлыки ханов Золотой Орды как ис­точник права и как источник по истории права // Кодекс info. 2004. № 1-2. С. 134—145.

40) По-видимому, именно такого понимания придерживается автор недавней статьи: «Как известно, татары во времена ига выдавали русским князьям ярлыки на княжение. Но у Бродского "ярлык" — это своеобразный пропуск "в Орду", в мир утерянной подруги» (Козлов В.И. Указ. соч. С. 98). Можно предположить, что употребление слова Бродским признается, что называется, «индивидуально-поэтиче­ским», а ведущим узуальным значением считается именно 'жалованная грамота'.

41) Восходит к китайскому пайцзы,Ш-f , где ? — стандартный расширяющий и уточняющий элемент, который можно трактовать как суффикс, а дня М в современном китайском фиксируются такие значения, как 'бирка; этикетка-ярлык; кость для игры в мацзян; вид официальной бумаги и т.д.'; ключ этого знака £ нянь 'дощечка'.

42) Ср.: Крамаровский М.Г. Символы власти у ранних монго­лов. Золотоордынские пайцзы как феномен официальной культуры // Тюркологический сборник. 2001: Золотая Орда и ее наследие. М., 2002. С. 212—224.

43) В некоторых случаях, по-видимому, металлическая пайцза и ярлык в значении 'письменный документ' употреб­лялись совместно, но это не столь важно для понимания слова ярлык как имеющего значение, синонимическое значению пайцза.

44) Еще одно значение слова ярлык — 'ханское письмо, посла­ние' — может иметь отношение к эпизоду, обсуждаемому ниже.

45) См., например: Самойлович А.Н. О «пайза» — «байса» в Джучиевом улусе (К вопросу о басме хана Ахмата) // Са­мойлович А.Н. Тюркское языкознание. Филология. Ру- ника. М., 2005. С. 210—221.

46) Это значение гипотетично, см. ниже.

47) Ср.: Вернадский Г.В. Россия в средние века. Тверь; М., 1997. С. 83 и сл.

48) В последнее время получило распространение еще одно значение слова басма: 'блюдо узбекской кухни, тушеное мясо с овощами, при приготовлении которого все про­дукты закладываются холодными в холодный казан'; этого термина еще нет в классических «Узбекских блюдах» Ка- рима Махмудова (2-е изд., Ташкент, 1976), но он есть в но­вейших руководствах С. Ханкишиева и Л. Николенко. Мотивирующий признак тот же: от плотного придавлива- ния крышкой.

49) А может быть, также и *басмач(е)ское, учитывая растира- жированность этого концепта в советском дискурсе. Он соответствовал бы как мотивике тюркской конницы, вра­жеского набега в стихотворении, так и звукосмысловой цепочке: кайсацкое — басмачское — Басманова. Впрочем, этот фрагмент реконструкции сугубо гипотетичен.

50) Памятники литературы Древней Руси. Середина XVI века. М., 1985. С. 308.

51) Базилевич К.В. Ярлык Ахмед-хана Ивану III // Вестник Московского университета. 1948. № 1. С. 29—46; Григорь­ев А.П. Время написания «ярлыка» Ахмата // Историо­графия и источниковедение истории стран Азии и Аф­рики. Вып. X. Л., 1987. С. 28—89; Кривошеев Ю.В. Ярлык и басма. Мифы и реальность во взаимоотношениях Руси и Большой Орды // Власть, общество, индивид в средне­вековой Европе. М., 2008. С. 354—359.