купить

Гаспаровские чтения — 2011

(Москва, РГГУ, 14—16 апреля 2011 г.)

 

I. ЛИТЕРАТУРА И ФИЛОСОФИЯ В АНТИЧНОСТИ

14 апреля 2011 года в рамках Гаспаровских чтений прошло заседание секции классической филологии «Литература и философия в античности». Утреннее за­седание проходило под председательством Н.В. Брагинской и Г. Бетега. Открыли конференцию заведующий кафедрой классической филологии ИВКА Н.П. Гринцер, директор ИВГИ С.Д. Серебряный и директор ИВКА И.С. Смирнов.

Д. Сайдер (США) в докладе «Певцы -моралисты у Гомера» отметил, что любое произведение, принадлежит ли оно высокой или низкой культуре, предполагает трансляцию некоторых социальных ценностей, благодаря которым из текста можно извлечь дидактическую информацию. Иными словами, текст может быть истолкован как положительный или отрицательный этический пример. В докладе рассматривалось, о чем и зачем поют певцы у Гомера (на примерах Демодока, Фе- мия и Ахилла), и в связи с этим докладчик попытался показать, каким Гомер изображает социальный контекст своих певцов, когда пытается создать наиболее полное представление о них как о рассказчиках этических историй.

Е.Д. Матусова (Москва) в докладе «Орфическая теогония vs. философское бо­гословие, Дервенийский папирус XIX 1—3» рассматривала содержание Дервенийского папируса в культурном контексте эпохи. Автор папируса, критикуя наиболее важное для него эпическое и орфическое представление о богах, противопостав­ляет ему свое видение божественного начала, мыслимого как единство. Это объ­ясняет стремление комментатора не только «вычитать» из поэмы разнообразные «нечестивости», но и свести многих разных богов, упомянутых в ней, к одному — Зевсу-Уму-Воздуху. При этом автор комментария вынужден искать опоры в опре­деленном физическом принципе, который помог бы обосновать утверждение, что все имена и эпитеты поэмы относятся к Зевсу. В этой связи в докладе сформули­рованы возражения против традиционного понимания папируса в духе филосо­фии Анаксагора и предложена новая трактовка этого текста, позволяющая объ­яснить, как физический принцип, предполагаемый автором, служит обоснованием его интерпретационной идеи, а также связать смысл обсуждаемых строк с широ­ким контекстом Дервенийского комментария.

В докладе «Политическая мысль и литературные приемы у ранних греческих историков» К. Раафлауб (США) обратился к кругу вопросов, связанных с про­блемой вымысла в истории. Согласно ранним античным историкам, польза ис­тории состоит, прежде всего, в том, что она преподает важные уроки. Эту мысль Фукидид утверждает вполне определенно, а Геродот подразумевает. Но каким образом история служит этой цели? Почему это важно? Как историк реализует эту мысль в своей работе? И как это влияет на процесс написания истории, а также на использование читателем истории, преподанной таким образом? Ответы можно найти, если признать, что Геродот и Фукидид были первыми, кто описы­вал масштабные и сложные исторические происшествия как «мультипредметные» и событийно ориентированные. Тем самым греческой исторической мыслью был принят серьезнейший вызов. Несмотря на то что эпос давал историкам вдох­новение, им необходимо было продумать, как организовать колоссальный по объему материал, как изложить его и как привлечь внимание читающей аудито­рии. Живущие в раздробленном мире античные историки, формируя свою ауди­торию, прибегали к панэллинистической точке зрения, ведь, несмотря на разли­чия в образовании и происхождении, Геродот и Фукидид были современниками и участниками интенсивной культурной и интеллектуальной жизни эпохи. В до­кладе рассматривался комплекс приемов, разработанных историографами для того, чтобы сделать свои сочинения интересными и значимыми для читателей. И если одни из них были заимствованы из эпоса, то другие были изобретены спе­циально с тем, чтобы структурировать изложение, внедрить маркеры, указываю­щие читателю на наиболее важные аспекты, увлечь его излагаемым действием либо вычленить паттерны, вовлекающие в динамическое взаимодействие про­шлого с настоящим.

Дневное заседание проходило под председательством М. Пинейро и Н.Н. Казанского.

В докладе Н.П. Гринцера (Москва) «Софисты, Платон и греческая драма о языке, боге и любви» было предложено оригинальное объяснение знаменитого мифа об андрогинах из платоновского «Пира». Исходя из того, что миф этот со­держится в речи Аристофана, автор доклада выявил содержащиеся в этом пасса­же аллюзии на произведения комедиографа, и, прежде всего, на комедию «Об­лака», где главным объектом высмеивания, как известно, был Сократ. В «Обла­ках» среди прочего представлена пародия на грамматическое учение Протагора о родах слов. Докладчик высказал предположение, что Протагор занимался проб­лемой «общего рода» (когда одна форма используется для мужского и женского рода) и именно эта грамматическая категория была «персонифицирована» Ари­стофаном — персонажем платоновского диалога — в его легендарных андрогинах. Таким образом, Аристофан Платона — это одновременно и автор «Облаков», вы­смеявший Сократа, и персонаж «Облаков», ложный Сократ, рисующий на осно­вании грамматической теории Протагора и физики Эмпедокла фантасмагориче­скую картину мироздания и делающий с ее помощью глубокомысленные выводы относительно этики и космогонии. Тем самым Платон в художественной форме отомстил Аристофану за своего учителя Сократа.

Д. Бедекер (США) выступила с докладом «Субъективизм богов и людей в па­линодии Еврипида». Принимая за отправную точку тот факт, что в «Елене» обра­щено внимание на обсуждавшиеся в V в. до н.э. эпистемологические проблемы, докладчица рассмотрела, как действия персонажей трагедии зависят от разных степеней «объективного» знания или незнания, от того, что персонаж видит или предполагает, каковым нечто кажется, а также от взаимодействия между этим знанием и личными предпочтениями, восприятием и углом зрения. Именно это Д. Бедекер имела в виду, говоря о «субъективизме» героев Еврипида. Анализ эпи­зодов трагедии показывает, что у божественных персонажей «Елены» знание ре­альности никогда не ставится под вопрос, даже если они обманывают восприятие людей. Смертных же героев пьесы отличает «субъективный» взгляд, который за­висит от того, что они видят, чему верят и чего желают. Единственная среди лю­дей, кто никогда не смешивает видимость и реальность, — Теоноя, хотя это не объясняет ее поведения и не определяет того, какой она (равно как и Елена) себя показывает по ходу трагедии. В трактовке Д. Бедекер трагедия «Елена» в большой степени посвящена проблеме видимости и реальности, но в еще большей степени пьеса обращается к «субъективным» реакциям на эти феномены. И в этом отно­шении героини трагедии, несомненно, затмевают олимпийских богов.

Б.М. Никольский (Москва) выступил с докладом «Софистические антитезы и композиция "Ипполита"Еврипида». Одной из главных тем «Ипполита» является тема амбивалентной добродетели: добродетель оборачивается своей противоположностью — хюбрисом. Центральными примерами амбивалентной добродетели являются целомудрие Федры и Ипполита; контраст между двумя вариантами це­ломудрия составляет основу главного антагонизма основной, «человеческой» ча­сти действия трагедии. Aidos двух главных персонажей по-разному оценивается в первой и второй половине «Ипполита»: сначала, оттеняя переходящее в хюбрис целомудрие Ипполита, подлинной выглядит добродетель Федры; затем, напро­тив, истинным показано целомудрие Ипполита, в то время как добродетель Федры вполне может трактоваться как забота о собственной репутации. В до­кладе оспаривалась точка зрения, согласно которой в поведении Федры происхо­дит переход от внутренней (подлинной) к внешней (мнимой) добродетели — до­кладчик попытался показать единство и однообразие добродетели героини на протяжении всей трагедии. В то же время всякий раз антитезой добродетели Федры выступает целомудрие Ипполита. Переход от оппозиции «physis ~ gnome» к оппозиции «ergon ~ logos», постепенно происходящий в пьесе и обусловливае­мый изменением драматической ситуации, приводящей к переоценке доброде­тели двух главных персонажей, напоминает двойные софистические рассуждения «против природы» и «за природу». Таким образом, докладчик предложил видеть в контрастном изображении добродетели Федры и Ипполита и в динамике их ан­тагонизма драматизацию софистического приема двойного рассуждения.

Утреннее заседание 15 апреля, проходившее под председательством Д. Бедекер и Н.П. Гринцера, открыл доклад В. Цуны (США) «Мимесис и платоновский диа­лог», в котором обсуждалась природа мимесиса в платоновских диалогах и был поставлен вопрос: может ли платоновский мимесис быть подвергнут той же кри­тике, которую сам Платон направлял против Гомера и трагиков, и если нет, то по­чему? Отличие платоновского мимесиса от мимесиса поэтов лежит в области он­тологии, эпистемологии и, наконец, психологии. Платоновские диалоги не просто изображают занятие философией с применением диалектического метода — они и есть само это занятие. Диалоги не вводят в заблуждение, они вовлекают чита­теля в беседу. Аргументация в диалогах направлена на устранение заблуждения в душе собеседников и обращение их к подлинным сущностям. Собственные со­чинения Платона представляют собой принципиальную и полную противопо­ложность произведениям поэтов в том их понимании, что Платон предлагает в «Государстве». С точки зрения докладчицы, это осознанная противоположность. Она подразумевает, что платоновские диалоги должны заместить поэзию как эле­мент системы воспитания и как один из способов консолидации граждан.

В докладе И.А. Протопоповой (Москва) «Государство Платона — идеальный мимесис?» был дан анализ платоновского «Государства» с точки зрения проблемы мимесиса. С одной стороны, Платон порицает мимесис как драму и изгоняет поэ­тов из «правильного» полиса, с другой — способ предъявления этого порицания сам по себе миметичен, так как диалог обладает непосредственным сходством с драмой. Гипотеза докладчицы состояла в том, что к этому противоречию можно подойти с точки зрения эленктики, практикуемой Платоном в апоретических диа­логах. Текст «Государства» — философская провокация, где «говорящий», рас­сматриваемый с точки зрения соответствия «означаемого» и «означающего», — это сам текст. Развивающие некоторый вопрос апоретические диалоги, как пра­вило, не содержат соответствующих ответов: так и в «Государстве» отсутствует непротиворечивый ответ на вопрос о необходимости мимесиса. Искать ответ, пы­таясь «спасти» противоречия автора, означает воспринять «Государство» как не­что серьезное, созданное с помощью «третьей степени подражания». Докладчица предположила, что игра автора с читателем имеет дидактический смысл: если чи­татель произведет эленхос текста, он сможет осознать собственную диалектиче­скую способность распознавания мнимого и подлинного. Подлинность же и «вещь» — не какой-то «внеположный» тексту смысл, который можно передать эксплицитным высказыванием, а собственные акты мышления и понимания чи­тателя. Если в ранних диалогах собеседники могли остаться в недоумении от ре­зультатов метода Сократа, то в случае «Государства» читатель может поразиться тому, какую майевтическую работу проделывает с ним текст. Иначе говоря, Со­крат в «Государстве» уже не только персонаж, но и текст диалога в целом.

Автор доклада «Единственная Мениппея» Н.В. Брагинская (Москва) считает, что оснований приписать Мениппу создание жанра мениппеи не существует, хотя Бахтин и распространил традицию мениппеи до Рабле, Сервантеса и Достоев­ского. Тем не менее то, что Бахтин назвал мениппеей, не является литературным жанром с точки зрения дефинитивной поэтики. Однако идея мениппеи дала на­учному сообществу инструмент в духе карточного «джокера», благодаря которому элементы не воплощенного во всей полноте жанра все же можно обнаружить в уто­пических и аретологических произведениях античности. Таким образом, Бахтин предвосхитил тенденцию толковать жанр как открытую структуру, а традицион­ные определения трактовать в рамках нормативной поэтики, хотя его собственный инструментарий и не соответствовал подобной тактике, подводя философа к слишком противоречивой трактовке мениппеи. Эта противоречивость отмечалась многими исследователями, и прежде всего М.Л. Гаспаровым, сторонником тради­ционной исторической поэтики, отрицавшим само существование мениппеи как в античности, так и в позднейшие эпохи. Согласно мнению докладчицы, названное Бахтиным мениппеей — реальный феномен духовной жизни, репрезентирующий идейный, социальный и мировоззренческий кризис, который имел различные проявления в различные эпохи. Тем не менее перечисленные Бахтиным характе­ристики могут встречаться в конкретном произведении, и наиболее полно, по мне­нию докладчицы, они представлены в «Жизнеописании Эзопа». Указав на нали­чие в «Жизнеописании» всех признаков мениппеи по Бахтину, Н.В. Брагинская обратила внимание на связь этого произведения с приписываемой Мениппу «Про­дажей Диогена», на идею «переворота» в заголовке рукописи, на заложенную в структуре сюжета возможность двойного прочтения событий — глазами Эзопа и глазами Аполлона. Парадокс, однако, состоит в том, что Бахтин не знал о суще­ствовании этого памятника античной словесности, в то время как Гаспаров, пере­ведший «Жизнеописание Эзопа» и посвятивший ему специальную статью, в свою очередь, отрицал существование соответствующего жанра.

Дневное заседание, проходившее под председательством В. Цуны и Н.П. Грин­цера, открыл доклад Б.А. Каячева (Великобритания) «Идеальная биография рим­ского поэта: от lusus poetici к studia philosophica», в котором обсуждался харак­терный для римской поэзии второй половины I в. до н.э. мотив ухода из поэзии в философию, восходящий к двум эпиграммам Филодема. Лирический герой этих эпиграмм, обращаясь к философии, не расстается и с поэзией. Парадокс ситуации в том, что Филодем прежде всего философ, поэтому буквальное биографическое прочтение эпиграмм в данном случае некорректно. Филодем не только считал, что поэзия — допустимое для философа занятие, но и отстаивал ее автономность от философии. Изображая себя в эпиграммах несостоявшимся философом, Фи­лодем подспудно утверждал, что поэзия не должна учить философии. Появление же этого мотива у римских поэтов свидетельствует не о конфликте поэтических и философских устремлений в душе того или иного поэта, а скорее о солидарно­сти с эстетическими воззрениями Филодема.

М. Гарани (Греция) в докладе «Возвращаясь к мифу о Тарпее у Проперция и Овидия» сосредоточилась на Тарпейской (IV.4) элегии Проперция, которая была рассмотрена через призму до сих пор не отмеченного в ней неопифагорейско-эм- педокловского интертекста. Этот интертекст обнаруживается в упоминании Ве­сты, традиционно считавшемся немотивированным (до такой степени, что в текст элегии вносились серьезные конъектуры, с помощью которых можно было бы от него избавиться). Также в докладе рассматривались собственно литературные влияния (особенно Энния и Варрона), дающие возможность синкретического (эмпедокловско-неопифагорейского) понимания фигуры Весты как персонифи­кации Эмпедокловой Движущей силы. Противопоставление Эмпедокловых Воды и Огня внутри элегии соответственно можно воспринимать как последова­тельное вытеснение из поэмы Любви.

М. Пинейро (Португалия) в докладе «Лукианова сатира, или Философия на продажу» отметила, что высокомерие знаменитых философов стало поводом для многих сатирических строк в сочинениях Лукиана. Однако в работе «Аукцион философов» Лукиан предлагает оригинальный взгляд на философию. Словно уподобляясь специалисту по маркетингу, Лукиан рассматривает философию в качестве продукта, создаваемого для удовлетворения потребностей заказчика, природа которого определяется исключительно спросом на потребительские ка­чества. Работа докладчицы, по ее собственным словам, опиралась на основопо­лагающие концепции и аналитический аппарат маркетологии. В рамках этого подхода было высказано предположение, что в «Аукционе философов» Лукиан показал, как философия, подобно любой другой деятельности, подразумевающей обмен некими ценностями, может оцениваться с экономической точки зрения. А это, в свою очередь, можно противопоставить убеждению, будто философия и прочие гуманитарные науки не подчиняются законам рынка.

О Л. Ахунова-Левинская (Москва) выступила с докладом «Философия как ин­струмент сюжетосложения (о платоническом ключе к роману Апулея "Метамор­фозы, или Золотой осел")». Мысль о том, что роман Апулея имеет платоническую подоплеку, развивалась в науке постепенно, но неуклонно, и сейчас никто не со­мневается в том, что платоническая составляющая так или иначе входит в струк­туру романа. Разногласия вызывают лишь ее место, функция и степень значимо­сти. В работах последних лет отчетливо проявляется стремление выявить еще более глубокие и тесные связи романа с идеями и текстами самого Платона и средних платоников. В результате платонизм обнаруживается не на поверхности романа, не на уровне аллюзий, а в самом его ядре — в основном замысле («осли­ная» метаморфоза как переосмысленная платоновская концепция метемпсихоза), в главной сквозной теме (теме любопытства), в образе главного героя, в основных поворотах сюжета и в топографии. Эти наблюдения представляются убедитель­ными, если вспомнить, что, согласно принятому мнению, Апулей использовал в своем романе греческий источник, о содержании которого можно судить по не­большой новелле «Луций, или Осел». Однако все то, что можно трактовать как платонический слой романа, также присутствует в этой новелле. Таким образом, если Апулей использовал чужую историю, трудно допустить, что он наделил пла­тоническими смыслами уже существующий сюжет, уже существующий образ че­ловека-осла и самую идею метаморфозы, на которой основывается вся история, не говоря уже о гораздо более мелких деталях.

Все доклады сопровождались активной дискуссией, в которой принимали уча­стие Д. Бедекер, Н.П. Гринцер, Н.Н. Казанский, Т.Ф. Теперик, Н.В. Брагинская, В. Цуна, Д. Сайдер, И.А. Протопопова, К. Раафлауб, М. Пинейро, Л.В. Евдоки­мова, А.И. Солопов. Заключительное слово произнесли организаторы работы сек­ции по классической филологии Н.В. Брагинская и Н.П. Гринцер.

Тамара Теперик, Вера Мостовая

 

II. СТИХОВЕДЕНИЕ

Стиховедческую секцию Гаспаровских чтений открыл А.В. Прохоров (Москва) с докладом «Ритмика и статистика». Докладчик взялся показать, как даже не са­мые сложные математические методы могут быть эффективными в статистиче­ском стиховедении, если их правильно применять. Это было продемонстрировано на материале «Русских двусложных размеров», классического труда К.Ф. Тара- новского, чье столетие отмечалось в марте 2011 года. Приведя несколько приме­ров математической обработки данных Тарановского, Прохоров продемонстри­ровал, что стиховеду действительно удалось создать стройную историю ритмики русских ямбов и хореев. Особенное внимание аудитории привлек график изме­нения ритмики 4-стопного ямба на рубеже XVIII—XIX веков. Считается, что в этот период один ритмический тип ямба, в котором первая стопа ударнее второй, сменяется другим, устроенным противоположным образом. На графике же было показано, что в реальности этот переход был вызван двумя автономными процес­сами: сначала снизилась ударность первой стопы и только потом начала расти ударность второй.

Доклад А.М. Левашова (Санкт-Петербург) был посвящен распределению удар­ных и безударных слогов в обычной прозе, метризованной прозе и некоторых формах неклассического стиха — прежде всего, в дольнике. Помимо общетеоре­тических заключений, докладчик пришел и к важным практическим выводам: по данным Левашова, опираясь на сведения о длине междуударного интервала, можно решить вопрос о разграничении верлибра и вольного дольника. Так, рас­пределение длин безударных промежутков в свободном стихе должно соответ­ствовать прозаическому, в то время как в вольном дольнике оно колеблется в пре­делах, определенных для этого метра стиховедческой теорией.

К.А. Головастиков (Москва) в докладе «Ритмические повторы в русском 4-стоп- ном ямбе XVIII века» изложил гипотезу, согласно которой некоторые русские поэты указанного периода в своем 4-стопном ямбе стремились ставить рядом строки с пропуском ударения на втором икте. Представив предварительные ре­зультаты ее проверки, докладчик отметил, что описанная тенденция к ритмиче­скому повтору наблюдается, в частности, у Державина и в астрофических текстах Николева. В ходе обсуждения докладчику указали на недостатки в методике по­иска повторов, а также на необходимость сравнения полученных данных с веро­ятностной моделью сочетания строк разных ритмических типов.

К.М. Корчагин (Москва) в докладе «Дольник и цезура: к постановке проблемы» попытался показать, как можно применить понятие цезуры к стихотворным раз­мерам, в которых слоговая длина строки непостоянна и место цезуры нельзя опре­делить отсчетом от первого либо последнего слога. В качестве наиболее нагляд­ного примера был выбран русский элегический дистих — от Тредиаковского и его первых опытов в этой форме до Вячеслава Иванова. Докладчик попытался показать, что в четных строках элегика (традиционно называемых пентаметрами) цезура сохраняется, несмотря на возможную неравносложность. В дополнение к этому был рассмотрен ряд более сложных типов неклассического стиха, в кото­рых колеблется слоговая длина не только полустиший, но и интервала между ними — иными словами, когда на цезуре происходят непостоянные наращения или усечения. Докладчик высказал предположение, что это явление можно опи­сать, например, в рамках деривационной модели неклассического стиха (разра­батываемой, например, В.А. Плунгяном и В.Б. Семеновым), предполагающей, что конкретные строки текстов указанного типа получаются преобразованием неко­торой регулярной и условно силлабо-тонической схемы; при этом словораздел, делящий строки дольника на полустишия, можно назвать, например, деривацион­ной цезурой.

Е.В. Казарцев (Санкт-Петербург) в докладе « Ода принцу Евгению Гюнтера как источник ритмики ранних ямбов Ломоносова» попытался объяснить специфику ритма первых ломоносовских од через иноязычный контекст. Ритмические про­фили од Иоанну III сравнивались с языковой моделью немецкого 4-стопного ямба, составленной по методике М.А. Красноперовой, и с ритмикой оды Гюнтера. При изучении стиха Ломоносова исследователь привлекал также хранящиеся в архивах ранние варианты од, практически не изучавшиеся специалистами.

И.А. Пильщиков (Москва) и А.С. Старостин (Москва) в совместном выступ­лении «Проблема автоматического распознавания метра: силлаботоника, доль­ник, тактовик» представили компьютерную программу, автоматически опреде­ляющую стихотворные размеры. Докладчики показали, как она работает с неклассическими размерами — дольником и тактовиком, и рассказали, как про­грамма анализирует стихотворную строку и как затем соотносит структуру стиха с известными ей схемами размеров. В качестве наглядного примера был пред­ставлен результат автоматического разбора стихотворения Н.С. Гумилева «За­блудившийся трамвай».

А.С. Кулева (Москва) выступила с докладом «Усеченные прилагательные: по­зиция в стихотворной строке», представив очередные результаты по этой, тради­ционной для нее теме. На этот раз она, используя методику синтаксического ана­лиза М.Л. Гаспарова и Т.В. Скулачевой, изучила распределение усеченных прилагательных в стихотворной строке. Докладчице удалось установить, что в не- полноударных строках усеченные прилагательные часто занимают позиции, не­характерные для полных, — начало и конец строки.

С.Е. Ляпин (Санкт-Петербург) в своем докладе «Анафорическое "и"в "Медном всаднике"» продолжил начинание П.М. Бицилли, который первым заявил о не­обходимости стиховедческого изучения анафор в пушкинских стихах. Докладчик изучил распределение строк 4-стопного ямба, начинающихся с союза и. Выясни­лось, что если в лирике такой анафорой обычно объединяются смежные стихи (Ион мне грудь рассек мечом, / И сердце трепетное вынул...), то в поэмах Пушкин преимущественно членит текст на отрезки, близкие по протяженности к четве­ростишию. В «Медном всаднике», по мнению докладчика, эта тенденция превра­щается почти в правило. Кроме того, под аналогичное распределение начинают подпадать и союзы, стоящие не на анакрусе, но в начале предложения — в случае enjambement'а: «Так он мечтал. И грустно было...» или «"Ужо тебе!.." И вдруг стремглав... » Показательно, Пушкин выбирает лишь те синтаксические членения строки, которые совпадают со стопоразделом; таким образом увеличивается структурное сходство анафорически выделяемых фрагментов и достигается их лучшая сопоставимость. По мнению Ляпина, изучение анафор в «Медном всад­нике» позволяет решить и важные текстологические проблемы — исключить два сомнительных прочтения окончательного варианта поэмы.

Доклад Т.В. Скулачевой (Москва) «Синтаксическая организация стихотворной строки: русский, английский, французский стих» был посвящен взаиморасполо­жению сильных и слабых синтаксических связей в стихотворном тексте. По сло­вам исследовательницы, в стихе, в отличие от прозы, можно заметить несколько ярких тенденций распределения этих связей в строке. Так, в начале строки до­вольно много тесных связей, в середине их мало и очень много в конце; слабые связи распределяются противоположным образом. Эти закономерности остаются справедливыми для текстов разных эпох, систем стихосложения и языковых тра­диций (изучался английский, французский и русский стих).

Г.В. Векшин (Москва) в своем докладе «К фоностилистике и поэтике моносиллаба (Ломоносов и Крученых)» попытался показать, что декларированное Круче­ных и Хлебниковым стремление поэтов-будетлян оперировать «разрубленными словами, полусловами и их причудливыми хитрыми сочетаниями», ведущее к за­умному языку («Слово как таковое»), характерно и для поэтической техники Ло­моносова, Пушкина, Пастернака. Этот механизм действует благодаря позицион­ной и качественной сопоставимости участков речевой цепи — сходствам и различиям звукового состава, звукового порядка и просодического контура сег­ментов. По мнению докладчика, «полуслова» образуются не искусственным от­влечением консонантного ряда от просодически сплоченной ткани текста (что означало бы ее распад), но такими разрывами, где простейшим «лоскутом стиха» выступает потенциальный слог, выделяемый в речи благодаря звуковому повтору (в терминологии автора — фоносиллабема). Отсюда — особая значимость звуко­вой формы моносиллабов в стихе.

Сообщение М.В. Акимовой (Москва) было посвящено анализу строфики сбор­ника М.А. Кузмина «Осенние озера». Докладчица показала, что Кузмин наполнил книгу формами романского происхождения и тем самым определил средневеко­вый и ранневозрожденческий колорит тематики всего сборника. Основное вни­мание в докладе было сосредоточено на итальянском стиховом наследстве. Были не только выявлены все стихотворения, строфы которых восходят к итальянским образцам, но и высказано предположение о том, как Кузмин мог в своем собст­венном строфическом эксперименте отталкиваться от поэтики итальянцев. Со­отнеся стихотворения Кузмина с итальянскими стиховыми протоформами, до­кладчица продемонстрировала как их жанровую специфику, так и их семантику, объяснив появление определенных образов и мотивов. В частности, значимыми для понимания «Осенних озер» оказались подтексты, связанные с Петраркой.

В завершение стиховедческой секции И.А. Пильщиков представил собственный проект словаря языка К.Н. Батюшкова. Докладчик поставил перед собой задачу создать филологически корректный, хронологически дифференцированный, ис­точниковедчески документированный корпус текстов поэта и представить итоги историко-лексикографического и лингвостиховедческого изучения этих текстов в словарно-справочной форме. В своем выступлении докладчик наметил основ­ные проблемы и направления этой работы.

Кирилл Головастиков

 

III. НЕКЛАССИЧЕСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ

Последний день Гаспаровских чтений по традиции отводится «неклассической филологии» — то есть докладам, которые посвящены не античности и не стихове­дению. Впрочем, на сей раз первый доклад был как раз связан с античностью. Т.Ф. Теперик (Москва) назвала его «МЛ. Гаспаров — переводчик греческой траге­дии: "Электра" Еврипида». Поскольку Гаспаров был и теоретиком, и практиком перевода, докладчица задалась целью проанализировать перевод «Электры» (впервые опубликованный в «Литературной учебе» в 1994 году, а затем вошедший в сборник 2003 года «Экспериментальные переводы») в контексте теоретических взглядов Гаспарова и его же переводческой практики. Собственно говоря, Гаспа- ров сам в преамбуле к переводу сформулировал свои намерения: предложить не альтернативу классическому переводу И.Ф. Анненского, а корректив к нему, сде­лать перевод гораздо более лаконичный (Еврипид Анненского чересчур много­словен) и более рациональный (Еврипид Анненского подчеркнуто эмоционален). С этой целью Гаспаров избрал для своего перевода размер, не только более соот­ветствующий русской стиховой традиции, но и требующий от переводчика сугу­бой краткости, — пятистопный ямб с преимущественно мужскими окончаниями. С этой же целью он выбирал слова для своего перевода. Докладчица показала на многочисленных примерах, каким образом Гаспаров «корректирует» перевод Ан- ненского, удаляясь от его торжественной красоты и приближая свой текст к про­стоте и естественности подлинника. Вместо «отпрыска» у него «чадо», вместо «царского кормильца» — «дядька»; у Анненского «мне она... терзала сердце», а у Гаспарова: «душа моя обессилела»; у Анненского «ложа девы юной. коснуться не дерзну», а у Гаспарова «смешно взять и не трогать девушку». Анненский в том слу­чае, если в подлиннике повторяются два одинаковых эпитета, считает необходи­мым употребить по-русски разные слова, а Гаспаров оставляет повтор. Правда, в приведенных докладчицей фрагментах встречались и примеры противоположного свойства: там, где у Анненского «врач», у Гаспарова «целитель». Впрочем, дело, конечно, не просто в том, что Гаспаров стремился «упростить» текст. Его расхож­дения с Анненским, как показала докладчица, носят интерпретационный характер. Например, у Анненского от Ореста ждут смелости и говорят ему: «Дерзай!» — у Гаспарова же от того же персонажа ждут стойкости и говорят ему: «Умей терпеть!» Кроме того, по мнению докладчицы, Гаспаров не просто снижает градус эмоцио­нальности, он заменяет эмоции переводчика эмоциями персонажей. Выступление Т.Ф. Теперик заслужило высокую оценку такого строгого критика, как Н.В. Пер- цов, который отметил, что докладчице удалось почти невозможное: проанализи­ровать перевод с древнегреческого, обращаясь к аудитории, этого языка не знаю­щей, и при этом не погрешить против научности.

В докладе «Герцогиня д'Абрантес и маркиз де Кюстин: о происхождении одного эпизода "России в 1839 году"» В.А. Мильчина (Москва) вернулась к тексту, кото­рый был подробно прокомментирован ею и А.Л. Осповатом в первом полном из­дании знаменитой книги Кюстина на русском языке, вышедшем в 1996 году и за­тем переиздававшемся еще дважды (в 2000 и в 2007 году). Для каждого из этих изданий комментарий, и без того весьма пространный, уточнялся и дополнялся, но Кюстин оказался неисчерпаем, как атом или электрон. В его тексте, как вы­ясняется, скрыто еще много загадок. Попытка разгадать одну из них и была пред­ложена в докладе. Предметом рассмотрения стали второе и третье письма, слу­жащие своеобразным предисловием к рассказу Кюстина о поездке в Россию. В них писатель рассказывает историю своих родственников: деда, генерала де Кю- стина, одного из тех аристократов, которые перешли на сторону Французской ре­волюции и стали жертвами революционного террора; отца, который, так же как и дед, погиб под ножом гильотины, и матери, которая провела почти полгода в тюрьме и уцелела лишь чудом. Всем писавшим о Кюстине казалось очевидным, что всю эту историю писатель рассказывает со слов матери и никаких литератур­ных источников у нее быть не может. Оказалось, однако, что история Дельфины де Кюстин за восемь лет до выхода «России в 1839 году» была изложена герцо­гиней д'Абрантес в первом томе ее книги «Записки об эпохе Реставрации» (1835). В тексте герцогини присутствуют не только те подробности из жизни Кюстинов в 1793—1794 годах, которые фигурируют в других мемуарах об этой эпохе, но и детали, не упомянутые больше нигде; такова, в частности, вся история освобож­дения Дельфины из тюрьмы помощниками члена комитета общественной без­опасности Лежандра, которые забавы ради прыгали в конторе по стульям и сто­лам, а когда им на голову случайно упало прошение об освобождении, поклялись добиться свободы для того, о ком идет речь в этой бумаге, «будь это сам принц де

Конде». «Параллельные места» занимают несколько страниц, и сопоставление их неопровержимо доказывает: текст Кюстина почти дословно повторяет текст д'Абрантес. Следует ли из этого, что записки герцогини стали для Кюстина ис­точником? По мнению докладчицы, дело обстояло ровно наоборот. Кюстинов- ская тема не случайно возникла в творчестве д'Абрантес именно в 1835 году; на этот период приходится интенсивное общение герцогини с маркизом и их несо­стоявшийся «роман». Вероятнее всего, маркиз «подарил» герцогине, жившей ли­тературным трудом и жадной до эффектных сюжетов, свою семейную историю, а затем, уже после смерти д'Абрантес, использовал эту историю в своей книге и тем самым вернул себе свое добро.

А.С. Бодрова (Москва) сформулировала тему своего доклада так: « "Духи выс­шие, не я": еще раз к истории стихотворения Баратынского "Недоносок"». Доклад­чицу интересовала история не всего стихотворения, а того четверостишия, кото­рое начинается словами, процитированными в заглавии. Оно фигурировало в первой публикации «Недоноска» в «Московском наблюдателя» (1835), но не во­шло в тот вариант стихотворения, который был напечатан в сборнике «Сумерки» (1842). Докладчица попыталась реконструировать мотивы, по которым поэт ис­ключил это четверостишие из текста. Она указала на возможную связь четверо­стишия о «высших духах» со стихотворением Гёте «Гений, парящий над земным шаром», которое было впервые полностью напечатано в седьмом томе посмерт­ного собрания сочинений немецкого поэта, вышедшем в 1833 году, а уже в начале следующего года отрецензировано в русских журналах. «Герой» стихотворения Гёте, который говорит о себе: «Между небесами и землей я несусь», в самом деле отчасти похож на «недоноска», но в то же самое время он коренным образом от него отличается, ибо Гёте наделил его способностью постигать тайны мира, — спо­собностью, которой Баратынский своему герою не дал. Естественно, для того, чтобы говорить о связи русского стихотворения с немецким, нужно знать навер­няка, что русский поэт читал по-немецки. Между тем принято считать, что Бара­тынский немецкого не знал. Однако докладчица привела ряд эпистолярных и дневниковых записей, свидетельствующих об обратном. Что касается русских пе­реводов «Гения», то здесь ситуация такова: перевод, выполненный М. Кузминым, был впервые напечатан только в ХХ веке; с другой стороны, докладчица указала на сохранившийся в рукописной коллекции П.Я. Дашкова автограф другого пе­ревода этого стихотворения, сделанного Н.Ф. Павловым. Трудно сказать, на что указывает стоящая под автографом дата 3 ноября 1840 года (был ли перевод в это время выполнен или только переписан), но бесспорно, что само существование этого автографа свидетельствует об интересе к «Гению» Гёте в кругу знакомых Баратынского. Если в четверостишии о «высших духах» в самом деле присут­ствовал гётеанский подтекст, значит, исключение этих строк из публикации 1842 года свидетельствует о нежелании Баратынского привлекать внимание к этому подтексту. По-видимому, в 1842 году содержавшееся в нем противопостав­ление себя высшим «объективным» гениям перестало устраивать Баратынского, тем более что и сам круг объективных гениев к этому времени изменился: теперь место главного объективного гения занял Пушкин («русский Гёте»).

Если в первых докладах речь шла о писателях знаменитых, то С. Гардзонио (Пиза) посвятил свой доклад «Новонайденные поэтические сборники Анатолия Гейнцельмана» автору, который в России мало кому знаком. Поэтому эпитет в подзаголовке доклада («Неизвестный архив поэта») смело можно применить не только к архиву, но и к самому поэту. Гейнцельман — немец, родившийся в швей­царско-швабской колонии под Одессой, — писал стихи в основном по-русски, хотя и под большим влиянием немецких романтиков, жизнь же провел в основ­ном в Италии, куда эмигрировал из России в 1920 году и где прожил 33 года до самой смерти. Поэтические произведения Гейнцельмана обретали зримое вопло­щение в двух разных формах: печатной (сборник «Космические мелодии» вышел в Неаполе в 1951 году, а еще два сборника опубликовала тоже в Италии вдова по­эта в 1955 и 1959 годах) и рукописной (эти рукописные сборники и хранились в том принадлежавшем другу поэта «неизвестном архиве», разбором которого сей­час занят Гардзонио). Жизненный и творческий путь Гейнцельмана докладчик осветил очень подробно; неясным осталось только одно: каким все-таки он был поэтом? Судя по одной цитате («как птица длиннодланная») на Гейнцельмана оказала немалое влияние декадентская поэзия; судя по интересу, который уже после его смерти проявил к его стихам Ремизов, в них присутствовало нечто ори­гинальное, тем не менее вырвавшееся у докладчика слово «графоман» было не­даром подхвачено аудиторией и «озвучено» в робком вопросе одного из слуша­телей: так все-таки был герой доклада графоманом или нет? Докладчик от прямого ответа уклонился, но было очевидно, что полностью отвергнуть эту ги­потезу он не может. Живой интерес у публики вызвала обложка одного из руко­писных сборников Гейнцельмана — поэма «Гроза» с эротической картинкой. Лю­бопытство, однако, осталось неудовлетворенным: от эротической «Грозы» осталась лишь обложка, и в чем там было дело, выяснить не удалось.

Ю.А. Рыкунина (Москва) начала доклад «Набоков и Мережковский: о возмож­ном полемическом подтексте "Приглашения на казнь"» со ссылки на мысль А.А. До­линина о том, что для Набокова был особенно важен контрастный фон. Именно в роли такого фона выступали, по мнению докладчицы, исторические романы Ме­режковского. Набокову претили схематизм Мережковского, его вера в историче­ские эпохи и исторические закономерности. Известно, что в «Приглашении на казнь» Набоков пародировал так называемые тюремные тексты; одним из объ­ектов пародии докладчица предложила считать роман Мережковского «14 де­кабря»; фамилия его героя Голицына, томящегося в одиночной камере, отозвалась в набоковском Цинциннате; раздражающему Голицына навязчивому священнику отцу Петру соответствует набоковский месье Пьер (впрочем, у обоих есть общий источник — Великий инквизитор Достоевского). Даже такая деталь, как Цинцин- натовы туфли с помпонами, обладает своего рода «мережковским» подтекстом: с легкой руки Андрея Белого, вся читающая публика запомнила Мережковского в туфлях с помпонами, а Виктор Шкловский, пойдя еще дальше, эффектно заметил, что, по Белому, весь мир Мережковского — с помпонами. «Мережковский» след докладчица разглядела и в заглавии набоковского романа. Набоков очень высоко ценил стихотворение Бодлера «Приглашение к путешествию», заглавие которого, по всей вероятности, отразилось в заглавии «Приглашения на казнь» (два эти «приглашения» скрещиваются в набоковском рассказе «Облако, озеро, башня»). Между тем Мережковский сделал перевод этого стихотворения, перевод крайне неудачный и слащавый (сам Набоков в эссе «Искусство перевода» называет его гнусным фарсом), который, по причине бойкого ритма, понравился шарманщикам, так что во всех дворах можно было услышать, как шарманка поет: «Голубка моя, умчимся в края.» Набоковские издевательские отсылки к Мережковскому объ­ясняются тем, что Набокову был глубоко антипатичен сам тип исторического ро­мана, который тот развивал и насаждал. Мережковский был неприятен Набокову, как несостоявшийся философ и плохой беллетрист, пользующийся устаревшими приемами и продолжающий традицию Достоевского с его сентиментальными клише. Эту мысль докладчицы поддержал и развил О.А. Лекманов, заметивший, что Мережковский, безусловно, был «главным» историческим романистом не только для Набокова, но для целого поколения писателей: и для Тынянова, и для Булгакова, и для Алданова; другое дело, что каждый из них обходился с этим на­следием по-своему.

В докладе К.М. Поливанова (Москва) «О поэтическом цикле Цветаевой "Стихи к Пушкину"» переплелись две линии. С одной стороны, докладчик вступил в спор с общепризнанной точкой зрения, согласно которой главным объектом полемики были для Цветаевой советские авторы, превращающие Пушкина в правильного гражданского поэта. Докладчик, напротив, убежден, что как минимум в той же степени неприемлемым для Цветаевой были и эмигрантские, монархические ин­терпретации Пушкина. Впрочем, эта линия в докладе была скорее декларирована, чем аргументирована. Гораздо более подробно Поливанов остановился на связи цветаевского цикла с циклом Пастернака «Тема с вариациями». От указания на родство, а порой и тождество отдельных образов докладчик перешел к разговору о сложной проекции судьбы Пастернака на судьбу Пушкина, ощутимой в цвета­евских стихах. Цветаева все тексты читала и толковала крайне индивидуально, так же она поступила и с первым стихотворением пастернаковского цикла («Скала и шторм...»). Пастернак здесь предлагает свою «вариацию» на пушкин­ское «К морю» — любимейшее стихотворение Цветаевой; так вот, Цветаева в 1931 году спроецировала на судьбу Пастернака не только пушкинские жизненные обстоятельства (Николай Первый не пускал его за границу так же, как Сталин не пускает Пастернака), но и пушкинскую же мотивировку «невыезда» («Могу­чей страстью очарован, / У берегов остался я»); в случае Пастернака эта могучая страсть — новая женитьба, слухи о которой как раз дошли до Цветаевой. В Пас­тернаке Цветаева видела не просто продолжателя, а своего рода новое воплоще­ние Пушкина: это подтверждается не только стихами, но и эпистолярной про­зой — одновременно с пушкинским циклом Цветаева сочиняет набросок письма к Пастернаку, где спрашивает у него, думал ли он о себе как эфиопе, арапе и «о связи, через кровь, с Пушкиным».

Подробно реферировать доклад О.А. Лекманова (Москва) «Мандельштам в пародиях» трудно, поскольку основу его составили пространные цитаты из анон­сированных в заглавии пародий, да и бессмысленно, так как всякий желающий может прочесть его на сайте Стенгазеты[1]. Поэтому ограничусь совсем кратким резюме. Прижизненных пародий на Мандельштама выявлено 15. И те из них, ко­торые входят в традиционные пародийные циклы (как разные поэты выступили бы в одном и том же жанре или осветили бы одну и ту же тему), и те, которые са­мостоятельны, обыгрывают античные мотивы поэзии Мандельштама, вписывая античные реалии в совсем не античный контекст (по модели «середняк Одиссей возвращался к родному колхозу»), причем наибольшее число пародий посвящено сборнику «Камень», «Tristia» удостоились пародирования в меньшей степени, а на более поздние произведения Мандельштама прижизненных пародий вообще не выявлено. Совсем иначе обстоит дело с пародиями наших современников: Ере­менко и Гуголева, Бунимовича и Пригова. Эти поэты, напротив, предпочитают иметь дело с поздним Мандельштамом; впрочем, не вполне ясно, являются ли их стихи пародиями; насмешку над мандельштамовским стилем в них уловить весьма трудно, так что в данном случае, видимо, следует говорить о пародичности в тыняновском смысле слова. Кроме собственно научной части, Лекманов пред­ложил аудитории две игры: выбрать лучшую из прижизненных пародий и отга­дать по цитатам авторов «пародий» современных. Игры удались не вполне; отно­сительно лучшей пародии никто, кроме самого докладчика, внятно не высказался, а угадать удалось лишь Дмитрия Александровича Пригова.

Нелегко отреферировать и доклад Н.Н. Мазур (Москва) « "Et Romae in Roma nil reperis media": из комментария к "Риму"Мандельштама» — но по другой причине; в этом докладе очень большую роль играл зрительный ряд; докладчица иллюстри­ровала свои утверждения большим числом изображений римских фонтанов, пло­щадей и лестниц. Мазур, можно сказать, задалась целью защитить Мандельштама от всех тех комментаторов (включая и М.Л. Гаспарова), которые традиционно указывают на архитектурно-топографические неточности в «Риме»: и фонтан с лягушками находится не в Риме, а в Милане, и Моисей не лежит, а сидит (послед­нее замечание восходит к воспоминаниям Надежды Яковлевны, согласно кото­рым Мандельштам, уже написав стихотворение, вспомнил, что Моисей на самом деле изображен не лежащим, а сидящим, — но исправлять не стал). Докладчица, со своей стороны, показала, что для каждой архитектурной и скульптурной реа­лии, упомянутой в стихотворении, можно найти точное соответствии в римской действительности и — что особенно важно, если учесть, что мы не знаем навер­няка, удалось ли Мандельштаму побывать в Риме, — в путеводителях по Риму мандельштамовского времени. Например, пресловутые лягушки: в Милане в са­мом деле имеется такой фонтан, но сами по себе фонтаны вовсе не являются сим­волической принадлежностью Милана, зато Рим ими славится, причем во многих римских фонтанах присутствуют если не сами лягушки, то их земноводные «род­ственники» тритоны и пучеглазые раковины (традиционные элементы барочного фонтана); между прочим, и пресловутый Моисей (сидящий) метонимически свя­зан с фонтанной фигурой Нила на площади Капитолия, а эта фигура как раз не сидит, а полулежит. Впрочем, лягушки, возможно, вообще введены в стихотворе­ние не в интересах достоверности, а ради двуязычного каламбура (вода-aqua — ква — расплакавшись — раковин — поддакивать). Так же непросто обстоит дело с мотивом молчащих статуй, которые, по мнению докладчицы, отсылают к об­разу — сугубо римскому! — статуй говорящих: их в Риме было несколько; самая известная — Паскуино, от имени которого сочинялись эпиграммы и именем ко­торого назван жанр пасквиля. Докладчица сопоставляла текст Мандельштама не только с путеводителями и собственными визуальными впечатлениями, но и с теми многочисленными статьями о муссолиниевской перепланировке Рима, ко­торые печатались в советских архитектурных журналах середины 1930-х годов. В этих сочинениях, в частности в «Архитектуре послевоенной Италии» Л. Рем- пеля, отыскиваются параллели ко многим реалиям, упомянутым в финале «Рима»: форум, где по приказу Муссолини проводились раскопки; постройка ста­диона, вытекающая из идеологии здоровой нации и связанная метонимически с тем стадионом, который некогда, к возмущению иудеев, выстроил царь Ирод; ко­лоссальная статуя дуче, задуманная по образцу колосса Родосского, и проч. Дело, впрочем, не только в совпадении отдельных элементов, но и в общей оценке: в статьях Ремпеля за дежурными разоблачительными фразами виден нескрывае­мый интерес к тому, что делалось в Риме. Сходным образом и финал мандельшта­мовского стихотворения не должен, по мнению Мазур, трактоваться только как чисто советское осуждение фашистского режима; мысль Мандельштама гораздо более гибкая: он, хотя и с оговорками, утверждает преемственность Рима древнего и современного, фашистского, настаивает на том, что у них общая судьба.

Мандельштаму и оценке его поздних стихов был посвящен и доклад Д.Г. Лаху- ти ( Москва) « С. С. Аверинцев и МЛ. Гаспаров о стихах Мандельштама 1937 года». Докладчик обратил внимание аудитории на феномен, который он назвал удиви­тельным: два глубоких исследователя, ровесники и друзья, трактовали одни и те же стихи Мандельштама совершенно противоположным образом. Гаспаров настаивал на том, что основное содержание этих стихов — преклонение перед Ста­линым, Аверинцев же считал мандельштамовскую позицию последних лет гораздо более сложной и отказывался считать ее абсолютно советской. Оба исследователя высказали свои (противоположные) точки зрения в одном и том же, 1996 году, а позже переиздали свои статьи, то есть каждый остался при своем мнении, однако в прямую полемику они так и не вступили. Что же касается докладчика, он не стал выбирать из этих двух мнений то, которое наиболее близко ему самому, но зато рассказал о своих — разумеется, не исчерпывающих, но все-таки более или менее репрезентативных — разысканиях в Интернете. Лахути интересовало, как оцени­вает мандельштамовскую «Оду» современная читающая публика. Выяснилось, что точку зрения Аверинцева не разделяет почти никто, некоторые думают, что Мандельштам хвалил Сталина искренне, большинство же уверено, что поэтом двигал страх. Доклад вызвал оживленное обсуждение: О.А. Лекманов предложил вести речь не об оппозиции, а о триаде, ибо Гаспаров спорил не только и не столько с Аверинцевым, сколько с Н.Я. Мандельштам, к которой восходила точка зрения Аверинцева; именно результатом многолетней подспудной полемики со вдовой поэта была намеренно резкая постановка вопроса в гаспаровском анализе «Стихов о Неизвестном солдате»: апокалипсис или агитка? Т.Ф. Теперик уточнила, что аналогичное расхождение взглядов наблюдалось у Гаспарова и Аверинцева не только в оценке Мандельштама, но и в разговоре о таком куда менее «огнеопас­ном» поэте, как Вергилий.

И.Г. Венявкин (Москва) продолжил цикл докладов, посвященных советской драматургии 1930-х годов. На сей раз речь шла о пьесе И. Сельвинского «Ван- Тигр», а доклад назывался «Драматургия террора». Венявкин начал доклад с разговора об особенностях литературного процесса в 1937 году. В это время те писатели, что подверглись «чистке», но еще не были арестованы, стремились за­свидетельствовать, что они раскаялись, и тем самым доказать свое право войти в новый мир социализма. Одно из произведений такого рода — пьеса Ильи Сель- винского «Ван-Тигр». Она не была ни поставлена, ни опубликована и сохрани­лась в архиве старшего друга автора, критика Корнелия Зелинского (ныне в РГАЛИ). К 1937 году Сельвинский, еще три года назад пребывавший на гребне успеха, переживал крайне тяжелый период. Его огромная поэма «Челюскиана» (в состав которой вошла глава о Сталине) провалилась, и настроение, владевшее им, было столь мрачно, что коллеге-драматургу Афиногенову он признавался: буду думать, что Сельвинский умер, а живет вместо него кто-то другой. Пьеса «Ван-Тигр» носит явно автобиографический характер; заглавный герой — поэт, а Тигром друзья звали самого Сельвинского. Однако автобиографичен только ге­рой, сюжет же не повторяет биографию автора: сам Сельвинский на свободе, а его герой едет в теплушке вместе с другими заключенными на сибирскую стройку. Поэт Ван-Тигр — заключенный не политический; он осужден за то, что дал в ухо недоброжелателю-критику, обвинившему его в издевательстве над русским язы­ком (хотя на самом деле Ван-Тигр всего лишь ввел в русское стихотворение эле­менты языка украинского). В лагере Ван-Тигр разоблачает доктора — японского шпиона, который подстраивает покушение на поэта и, полагая, что раненому уже не выжить, откровенно рассказывает ему о сути своей вредительской деятель­ности. Состоит она в том, чтобы подорвать творческий дух, который вдохнула в людей революции. Для этого необходимо, чтобы восторжествовал своего рода дарвинизм наоборот и выжили слабейшие, самые бесталанные; мы, говорит док­тор-шпион, устроим так, что сочинения талантливых не пропустит цензура. Ван-Тигр, мастер восточных единоборств (отсюда и его прозвище), двойным нельсоном обезвреживает врага, а в финале красноармейцы поют ту самую рус­ско-украинскую песню, из-за которой Ван-Тигр лишился свободы. Из сохранив­шихся комментариев самого Сельвинского становится понятно, как следует по­нимать сюжет этой пьесы. Сельвинский был недоволен сочинениями своих собратьев-драматургов, которые показывали «перековку» людей только на узко утилитарном уровне (как, например, Н. Погодин в пьесе «Аристократы»). Таким способом, считал Сельвинский, можно создать лишь послушных работников, сам же он стремился подчеркнуть, что новой власти остро необходимы не механиче­ские исполнители, а творческие люди: только они способны понять истинный смысл событий и уловить закономерности истории.

Заключило конференцию выступление Ю.Б. Орлицкого (Москва) «Гаспаров и поэты-"формалисты" конца ХХ века (по неопубликованным материалам)». Собст­венно, главным героем доклада стал один-единственный «формалист» — Алек­сандр Михайлович Кондратов (1937—1993), человек многообразных талантов, лингвист и биолог, специалист по дешифровке древних рукописей и автор мно­жества научно-популярных книг, а также «экспериментальных» стихов. Орлиц- кий прочел четыре неопубликованных письма Гаспарова к Кондратову. В пись­мах этих, изысканно учтивых, Орлицкий усмотрел доказательства симпатии Михаила Леоновича к поэтическому творчеству Кондратова, а в том факте, что однажды уже в Новейшее время Гаспаров, выражаясь словами газетного хрони­кера, «был замечен» в одном из клубов на некоем новаторском поэтическом ме­роприятии, — подтверждение серьезного интереса Гаспарова к авангардной поэ­зии. Однако тезис этот немедленно был опровергнут авторитетным свидетелем: Т.В. Скулачева, проведшая рядом с Гаспаровым последние годы его жизни, тем­пераментно заверила, что в клуб они с Михаилом Леоновичем попали случайно, что «экспериментальные» стихи «поэтов-формалистов» вроде Кондратова М.Л. читал с глубокой тоской, а отзывы на них сочинял из чувства долга, ибо вообще никому никогда в отзывах не отказывал, и вежливая их форма вовсе не означает реального одобрения. Орлицкого, впрочем, эти аргументы, кажется, не убедили, — в отличие от остальных слушателей.

Вера Мильчина

 

_______________________________________

 

1) См.: http://www.stengazeta.net/article.html?article=7609.