Александр Панченко
«Антропологический поворот» и «этнография науки»
Статья Николая Поселягина произвела на меня двойственное впечатление. С одной стороны, я вполне солидарен с интересом автора к перспективам «антропологического поворота» в российском литературоведении и других «текстуально ориентированных» дисциплинах. Вместе с тем, логика его рассуждений далеко не всегда представляется мне последовательной. Оставляя в стороне несколько обескураживающее name-dropping (в котором, впрочем, автор и сам охотно сознается), ряд спорных историографических выводов, а также не вполне очевидных для меня методологических интерпретаций различных филологических и антропологических работ, сосредоточусь на основных тезисах статьи.
Согласно Поселягину, антропологический поворот в отечественных гуманитарных дисциплинах пока что представлен сравнительно небольшим количеством исследований (по именам названо всего шесть авторов), в том или ином отношении противостоящих трудам «традиционалистов» / «позитивистов» / «академистов». Последних, по мысли автора статьи, по-прежнему отличает привязанность к идеологии объективного знания, подразумевающей, что «любые исследователи, при известном навыке обращения с фактами и эвристическом опыте их складывания в объективные системы, способны понять истинные смыслы сказанного в тексте и происходившего за текстом».
Отмечая, что понимание и использование самого выражения «антропологический поворот» существенно варьируются не только в различных научных сообществах, но даже и в рамках сборника «The Anthropological Turn in Literary Studies» (1996), Поселягин, однако, решается предложить (или прогнозировать) ряд методологических направлений и тенденций, которые могут быть характерны для этого интеллектуального течения в российской науке. К ним он относит этнологию (в силу ее предполагаемой ориентации на «проблемы идентичности себя и "другого"», а также «постколониализм»), семиотику (как «интеллектуальное течение с собственной научной базой и набором аналитических практик», а также «определенную методику анализа (представление изучаемого объекта в виде знаковой системы)»), социальную / культурную антропологию (не совсем понятно, для чего тогда нужно было отдельно упоминать этнологию), историю и психологию (представленные здесь только именами Хейдена Уайта и Зигмунда Фрейда соответственно), социологию (речь вроде бы идет преимущественно о «веберианской» традиции), нарратологию, дискурс-анализ, исследование идеологий и «теории перевода». Не поясняя, как все эти дисциплины и аналитические направления будут сосуществовать и взаимодействовать в контексте предполагаемого «познания человека через знаковые медиаторы», Поселягин тем не менее допускает, что постулируемый антропологический поворот способен «развиться не просто в научное направление, а в большую парадигму — универсалистскую философскую теорию, стремящуюся с помощью ограниченного набора терминов и практик объяснить любой феномен человеческой культуры, который попадает в сферу ее внимания».
Нужно, впрочем, отдать должное автору: несмотря на все «величие замысла», он относится к собственным рассуждениям с существенной долей скепсиса и признает, что речь идет не об «утверждении догматов и не описании явления», а о «субъективной попытке прогноза на будущее» — «настолько же условной и необязательной, насколько вообще условными и необязательными бывают подобные прогнозы».
Признаюсь, что мне вообще не очень по душе подобные глобальные эпистемологические проекты. Во-первых, они плохо соотносятся со спецификой гуманитарного знания как такового, не нуждающегося, в отличие от некоторых точных и естественных дисциплин, в объяснительном и методологическом монизме. «Универсалистские философские теории», стремящиеся объяснить все и вся, в данном случае скорее вредны, чем полезны. Во-вторых, они малореалистичны с точки зрения «этнографии научной жизни»: в современных демократических и даже авторитарных обществах академические корпорации устроены не по иерархическому, а по «сетевому» принципу; они состоят из небольших групп, объединенных общими интересами, методологическими приоритетами, особенностями языков описания. Как правило, такие группы обладают хотя бы относительной интеллектуальной и финансово-административной автономией. Горизонтальные связи здесь играют гораздо большую роль, чем вертикальные, по крайней мере когда речь идет не об имитативной, а о подлинной аналитической работе. Навязывать подобным «академическим сетям» универсальную теоретико-методологческую рамку не только бессмысленно, но и вредно: инновативные проекты в этом контексте рождаются, как правило, за счет приватных переговоров, а не публичных деклараций. Ниже я еще вернусь к этой теме, поскольку она важна именно в прогностической перспективе.
Дело, впрочем, не только в объяснительном универсализме, тем более что Поселягин вроде бы и не очень на нем настаивает. Более проблематичным представляется отсутствие сколько-нибудь четких методологических контуров той версии антропологического поворота, о которой идет речь в его статье. Рассуждения о противостоянии «субъективистского» и «объективистского» подходов в гуманитарных дисциплинах кажутся мне в данном случае и не очень уместными, и слегка устаревшими. Эта проблема, бывшая некогда предметом оживленных дебатов и на Западе, и у нас (с соответствующим запаздыванием), давно потеряла свою остроту. Очень скоро стало понятно, что солиптический субъективизм так же скучен и аналитически порочен, как и твердолобый академический объективизм, и что искусство гуманитарного исследования состоит в адекватном сочетании «субъективистских» интер- претативных стратегий и «объективистских» приемов аргументации. Как бы то ни было, все эти вопросы имеют скорее общее гносеологическое значение и к проблеме антропологического поворота прямого отношения не имеют.
Честно говоря, я не очень уверен, что с ней непосредственно связаны и обсуждаемые Поселягиным вопросы об «идентичности себя и "другого"», а также о «человеке» / «автономной личности» как объекте антропологически ориентированных исследований в области литературы, кинематографа, искусства и т.д. Социальная / культурная антропология последних десятилетий не так уж часто прибегает к столь абстрактному и размытому понятийному аппарату. Как правило, «личность» понимается антропологами сквозь призму когнитивных моделей и установок либо как персональный выбор между существующими социальными нормами, предписаниями, стратегиями и т.п. Речь, таким образом, идет не об автономии, а об agency, что все же смещает акценты в сторону общества, каким бы его ни представляли себе те или иные исследовательские школы. Вообще говоря, проблема антропологического поворота все же подразумевает более конкретные вопросы. Прежде всего: что и как будут исследовать «новые» литературоведы, киноведы, искусствоведы? Что, в частности, может дать специалисту по истории литературы опыт современной антропологии с ее ориентацией на малые социальные группы, продолжительные полевые исследования, «насыщенное описание», скрытые от внешнего наблюдателя формы общественного взаимодействия и коммуникации, «подразумеваемые значения», «emic points of view» и т. д.?
Думаю, что одним из решающих факторов в формировании антропологически ориентированных подходов к изучению «текстуальных форм» в культурах прошлого и настоящего должен быть принцип социального конструкцио- низма, восходящий к знаменитой работе Питера Бергера и Томаса Лукмана «Социальное конструирование реальности» и по-прежнему играющий значимую роль в современных исследованиях культуры и общества. В этом контексте «литература» предстает не самодовлеющей сущностью, а «сильным концептом» и социальным институтом, чье существование детерминировано общественными конвенциями и ограничивается сравнительно коротким историческим периодом. Что же до предмета традиционного литературоведения, то в подобной историко-антропологической перспективе он оказывается частью довольно сложной мозаики или механики текстов и практик. Впрочем, и само понятие «текст», которое, насколько я могу понять, Поселягин все же предлагает сохранить в качестве одного из методологически значимых ориентиров для антропологии литературы, имеет в подобной перспективе исключительно служебное значение. Речь, в сущности, идет об исследовании определенных типов коммуникации, о нарративных стратегиях и формах смысло- образования, характерных для разных эпох и социальных контекстов. Образцом «антропологического литературоведения» в этом смысле, вероятно, стоит считать уже довольно давнюю книгу Карло Гинзбурга «Сыр и черви», где говорится не о текстах как таковых, но о том, как при их посредстве конструируются и трансформируются социальные смыслы.
Именно эти соображения заставляют меня с осторожностью относиться к тому увлечению семиотикой, которое несложно заметить в статье Поселя- гина. Мне кажется, что в любом из своих изводов семиотический подход к исследованию культуры и общества выглядит для современной антропологии устаревшим. Боюсь, что «методология чтения текста», основанная на поиске «означающих» и «означаемых», не только затрудняет понимание процессов социального смыслообразования, но и неизбежно ведет к «системному подходу», заставляющему исследователя редуцировать многообразие наблюдаемых культурных форм к громоздким и мало операциональным идеальным структурам. Думаю, что попытки рассмотрения «культуры как системы», предпринятые некогда Клиффордом Гирцем, прямо противоречат предложенному им самим принципу «thick description».
Впрочем, я не считаю уместным подробно излагать здесь собственные взгляды на проблему антропологического подхода к истории литературы. Вернемся к непосредственной теме статьи, а именно — к перспективам подобных исследований в российском академическом контексте. Я не думаю, что прогнозы такого рода можно основывать на довольно условном противопоставлении «архаистов-объективистов» и «новаторов-субъективистов», как это делает Поселягин. Если бы мне пришлось писать статью на подобную тему, я бы начал как раз с этнографии академической жизни, то есть попытался бы выяснить, какие исследовательские группы и сети, существующие в современной России, в той или иной степени могут быть соотнесены с представлением об антропологическом повороте; как и почему сложились эти сообщества, в чем их эпистемологическая и методологическая специфика, каковы перспективы их деятельности и развития. Я понимаю, что такая работа требует времени и усилий, однако она помогла бы составить более ясное представление о конкретных тенденциях научной жизни, избежать излишне широких обобщений, где историю представляет только Хейден Уайт, психологию — только Фрейд, а социологию — только Дюркгейм и Вебер, и, наконец, избавиться от праздных вопросов о том, что именно в нашей научной деятельности может или должно быть нужно России.
Мне кажется, что рефлексивная этнография науки не только имеет историографическое или прогностическое значение, но должна быть непременной частью антропологического поворота как интеллектуального проекта. Нам стоит хотя бы отчасти отдавать себе отчет в том, как формируются и трансформируются, так сказать, «структуры научного интереса», какими аналитическими, корпоративными и «внешними» факторами они определяются, какое влияние они оказывают на конструирование предмета и целей исследования. Еще раз подчеркну, что речь идет не об археологии, а об этнографии гуманитарного знания, о том, какова «поэтика и политика» современной нам научной деятельности. Западная наука, впрочем, располагает достаточно обширным опытом размышлений такого рода, тогда как в России подобной рефлексии пока что явно не хватает.
Не исключено, что при более тщательном анализе современной российской науки нам удалось бы насчитать гораздо большее число сторонников антропологического поворота, чем это делает Поселягин. Другое дело, что я вообще не уверен в необходимости проведения жестких границ между российской и мировой наукой. Понятно, что политико-идеологические, финансовые и административные факторы, влияющие на работу гуманитариев в России, отличаются определенной спецификой. Не секрет, что во многих отношениях российская наука по-прежнему производит довольно безрадостное впечатление. Вместе с тем, многие «горизонтальные структуры» отечественного академического сообщества вполне успешно встроены в глобальные исследовательские сети. Думаю, что это обстоятельство тоже необходимо иметь в виду, говоря о перспективах антропологического поворота в России.
Короче говоря, давайте не будем ограничиваться общими декларациями и более внимательно посмотрим, как на практике устроена академическая жизнь. Возможно, что тогда будущее антропологического поворота в России станет нам более ясным.