купить

Заносы на поворотах

 

Размышления над вопросами, с которых начинает свою статью Николай Поселягин, видятся самому автору принципиальными, но остаются, по его собственному признанию, преимущественно гадательными. Автор честно признается, что он «не знает», «для чего российским гуманитарным наукам нужен антропологический поворот», не знает, «как антропологический по­ворот может оказаться востребован людьми, системой координат которых является академизм», и с ходу оговаривается, что его работа есть «не утверж­дение догматов и не описание явления», а всего лишь «субъективная попытка прогноза на будущее — настолько же условная и необязательная, насколько вообще условны и необязательны бывают подобные прогнозы». Честность автора подкупает, но признание в необязательности настораживает: если по­нятие «антропологического поворота» остается уже на протяжении более чем пятнадцати лет востребованным на страницах энного количества журналь­ных и монографических работ, то зачем гадать о том, какими обстоятельст­вами определяется его актуальность? Автор ограничивает свой разбор этого понятия беглым упоминанием статей в сборнике 1996 года «The Anthro­pological Turn in Literary Studies», вышедшем по итогам одноименного кол­локвиума, состоявшегося годом ранее в Констанцском университете, а за­тем — не упоминая ничего из обширнейшей литературы на ту же тему (при том, что, например, в том же Констанце начиная с 1993 года на протяжении пяти лет осуществлялась работа в рамках большого межкафедрального про­екта «Literatur und Anthropologie», финансировавшегося авторитетным на­учным сообществом Германии — Sonderforschungsbereich[1]; я уже не говорю о дезориентирующих читателя ссылках на сравнительно случайные англо­язычные работы, в названии которых встречается словосочетание Anthropo­logical Turn, при наличии многочисленных исследований, целенаправленно посвященных «антропологизации» гуманитарных дисциплин[2]) — переходит к сравнительно недавним дискуссиям на ту же тему в журнале «НЛО». Я не призываю автора к составлению библиографически содержательного обзора уже имеющихся зарубежных работ на тему «антропологического поворота», но не могу считать такой обзор бесполезным. Будь он сделан, он по меньшей мере скорректировал бы хронологию проблемы (обсуждение которой ведется начиная не с середины 1990-х, как полагает автор, а с середины 1980-х годов). Но и это не самое главное. Руководствуясь пафосом осложнения «моноло- гизма» традиционных академических дисциплин «диалогизмом» исследо­вательских поисков в сфере гуманитарного знания, автор — при всех своих оговорках в уважении к академизму — связывает такие поиски с плодотвор­ностью «общей эпистемологической системы координат», «которую можно обозначить как субъективистскую». В научно-парадигмальной перспективе «антропологический поворот», таким образом, предсказуемо предвещает (или уже и реализует) разрушение «дисциплинарных границ», оправдывае­мое здесь же тем, что его целью и «финальным объектом» является «именно человек», а «не факты как таковые и не научные дисциплины с их границами, отделяющими одни факты от других и одни аспекты объекта от других».

Призыв изучать человека, «исследовать других, но сквозь себя, преодоле­вать субъективность восприятия с помощью субъективности же, но слегка иного рода: и "я", и "другие" — одинаково "человек в его (субъективной) социально ориентированной знаковой деятельности"» — звучит, конечно, и пылко, и политкорректно, но, на мой взгляд, несколько утопично уже по­тому, что найдется тьма-тьмущая исследователей (и я из их числа), которых волнует не «человек», а то, что имеет к нему какое-либо косвенное отношение. В этом интересе, по моему убеждению, условность и относительность на­учного познания не предполагают необязательности дисциплинарных гра­ниц, а подразумевают всего лишь понимание того обстоятельства, что любая из таких дисциплин может мыслиться как дополнительная к другим наукам о человеке. Академическая традиция в этих случаях является не обузой, а опорой в исследовании, обеспечивая посильную экспертизу исследуемого объекта на территории взаимно верифицируемых и преемственных по отно­шению друг к другу методов и «фактов», — пусть мы и осознаем, что факт, по давнему замечанию Сьюзен Лангер, есть не более (но и не менее) чем «интеллектуально сформулированное событие». Наглядности ради здесь можно было бы привести такой пример: вероятно, всякий из нас согласится с тем, что «человек производит и воспринимает ("потребляет") некоторые тексты». Но как данное правило может быть методически приложимо к ра­боте филолога, психолога, социолога и, например, физиолога? Я полагаю, что плодотворность тех исследовательских амплификаций, которые в этих слу­чаях могут быть извлечены из этого правила, заключаются в той мере обяза­тельности, которые диктуют академические методики в возможностях преимущественной фокусировки внимания на разных аспектах человеческой активности — физическом состоянии человека, производящего и/или вос­принимающего текст, психологических, экономических и медиальных об­стоятельствах отношения человека к тексту и собственно дискурсивной ор­ганизации текста. Нужно ли в этих случаях ждать, чтобы филолог сказал также и то, что должен сказать знаток физиологии? Думаю, что нет, но вот указать, что здесь есть также и то, что входит в компетенцию специалиста- физиолога и психолога, — он вполне может.

Явные или подразумеваемые похвалы по адресу пресловутого «смешения границ», по моему мнению, лишают и само понятие «антропологического по­ворота» эвристического смысла. В качестве теоретически значимого понятия «повороты» в науке обозначают некие движения в сторону тематических или методологических ориентиров, указывая на интерес гуманитариев к тем или иным новациям научной теории и практики — к изучению поведенческих, социальных, медиальных, пространственных, эмоциональных особенностей культурного потребления и человеческого взаимодействия. Это не суматош­ное метание в разные стороны. В данном же случае «антропологический поворот» подразумевает интерес к инодисциплинарным и разноконтексту- альным аспектам изучаемых явлений и событий, условно объединяемых на­званием «антропология» (которое не имеет в этих случаях строгой привязки к какой-либо одной из многих наук антропологического именования, веро­ятно, потому же и не нашедших себе дисциплинарно значимого места в про­гнозируемых Поселягиным «рамках поворота»). Поэтому и видеть в таком «повороте», как это делает автор обсуждаемой статьи, знамение «мето­дологии нарождающегося интеллектуального движения» — значит, на мой взгляд, воскрешать пафос постперестроечной культурологии — научного «тренда», объединившего различные направления и методы герменевтиче­ского истолкования исторического и культурного опыта, но в конечном счете ставшего свалкой дилетантских сочинений «на тему культуры».

Поиски ретроспективных оснований для такой методологии и того рис­кованнее: в своей статье автор называет многих и многих зарубежных и оте­чественных гуманитариев, которые только тем и едины, что они делали свое дело лучше других, детализуя и разнообразя известное, приводя доводы и вы­сказывая гипотезы, обновившие методики традиционных научных дисцип­лин изнутри самих этих дисциплин. То же самое можно сказать и о многих других авторитетных исследователях — филологах, историках, социологах, антропологах, философах, упоминаемых и не упоминаемых Поселягиным в качестве предшественников якобы наметившегося в России «антропологи­ческого поворота». Могу представить, что сказал бы, например, покойный А.И. Зайцев (которого Поселягин сравнивает с В.Э. Вацуро в их общем тя­готении к истории), если бы услышал, что его историко-культурные и фило­логические исследования характеризуются «неопределенностью» «дисцип­линарного статуса». Если такой статус кому и кажется неопределенным, то лишь тем, кто полагает, что традиционные научные дисциплины исключают какое-либо внутреннее развитие.

Не берясь судить о методологическом инструментарии, которым может обрасти «антропологический поворот» в России (соображения Поселягина выглядят на этот счет тем убедительнее, чем они неопределеннее), и о том, в чем он может выразиться в организационно-академическом и педагогиче­ском плане, я, во всяком случае, не хочу расстаться с надеждой, что он не избавит филологов, историков и т.д. от необходимости изучать основы и следовать правилам их собственных наук.

 



[1]    Graevenitz G. v., Seebafi G. Literatur und Anthropologie. For- schungsprogramm des Sonderforschungsbereichs 511 // http: // www.uni-konstanz.de/FuF/ueberfak/sfb511/forschung.html.

[2]    См., например, давние, но важные англоязычные публи­кации, посвященные экспансии антропологической тема­тики в гуманитарные исследования: Levine K. The social context of literacy. London, 1986; Literary Anthropology: A New Interdisciplinary Approach to People, Signs and Lite­rature / Ed. Fernando Poyatos. Amsterdam, 1988; Literature and Anthropology / Ed. Philip Dennis and Wendell Aycock. Lubbock, 1989; Loriggio F. Anthropology, Literary Theory, and the Traditions of Modernism // Modernist Anthropo­logy. From Fieldwork to Text / Ed. Marc Manganaro. Prin­ceton, 1990. P. 215—265; Layton R. The Anthropology of Art. Cambridge, 1991; Lee K. Literary Anthropology: Culturology of Literary Text // The Journal of English Language and Li­terature. 1991. № 37/3. P. 651—666; Collins J. Literacy and Literacies // Annual Review of Anthropology. 1995. № 24, P. 75—93; Cross-Cultural Approaches to Literacy / Ed. Brian V. Street // Cambridge Studies in Oral and Literate Cultu­re 23. Cambridge, 1993; Pecora V.P. The Sorcerer's Appren­tices: Romance, Anthropology, and Literary Theory // Mo­dern Language Quarterly. 1994. Vol. 55. № 4. P. 345—382; Barba E. The Paper Canoe. A Guide to Theatre Anthropology.

London, 1995; DanielE.V., PeckJ.M. Culture/Contexture — Explorations in Anthropology and Literature Studies. Berke­ley; Los Angeles; London, 1996.