купить

Антропология как филология, или О пользе метисации: Иван Иванович Пантюхов и его «метисы»

Ключевые слова: физическая антропология, Иван Пантюхов, метисация

 

Эта статья [1] — о семействе Пантюховых, и прежде всего о его главе — физиче­ском антропологе Иване Ивановиче Пантюхове (1836—1911). Однако это — не семейная история и не стандартная биография ученого «на фоне». Отец и сыновья Пантюховы — их тексты, их политический и эстетический выбор, их представления об общественном устройстве — позволяют увидеть ключе­вые тенденции российской модерности рубежа веков и оценить всю слож­ность столкновения имперской логики нормальности и естественности че­ловеческих различий с логикой унификации и систематизации, которая лежала в основе как научных, так и политических проектов модернизации общества. Иван Иванович поколенчески и мировоззренчески был человеком либерально-консервативной эпохи Великих реформ, безусловно верившим в прогресс и в научные основания поступательного развития. В зрелом воз­расте он стал сторонником масштабных мер социальной инженерии, направ­ленной на реорганизацию «архаичного» имперского общества в современную «империю знания». Его сыновья реализовывали постлиберальные жизнен­ные сценарии, в диапазоне от богоискательства и увлечения декадентской литературой (сын Михаил) до эстетизации силы и социальной солидарности на основе идеи нации (сын Олег). Отношения между отцом и детьми не всег­да складывались просто. Так, рано умерший Михаил Пантюхов (1880—1910) признавался в дневнике: «...моя жизнь была невыразимо исковеркана тем, что я сын антрополога. Я всегда был поэтом и разумеется гораздо раньше раз­вернул бы мои крылья, если бы не висели надо мною вечно слова отца: "факты... факты... наблюдай. Все остальное пустяки"»[2]. Однако в семье Пан- тюховых не случилось открытого конфликта поколений, а созданные Пан- тюховыми тексты — антропологические, литературные, мемуарные — невоз­можно анализировать изолированно друг от друга, поскольку они реагируют на схожие вызовы и идентифицируют схожие проблемы.

Пантюховы в их взаимных отношениях, в восприятии реальности, в на­учных представлениях столь же сложны и противоречивы, как и модернизи­рующееся имперское общество, в котором они жили. Прежде всего это каса­ется основателя семейства, Ивана Ивановича Пантюхова, который, впрочем, как и миллионы его современников, верил в реальность «расы» и в возмож­ность научных манипуляций с обществом, не вполне подходившим под со­временные социологические стандарты. Пантюхов нашел способ сохранить уникальную имперскую гетерогенность в культуре модерна — он создавал расовую антропологию научно регулируемой имперской метисации, которая должна была сформировать сильный, устойчивый, конкурентоспособный, однако смешанный физический тип как основу новой имперской российской нации. С точки зрения современных российских физических антропологов, чьи научные представления, в отличие от научных представлений Пантю- хова, не предполагают явной социальной вовлеченности и ответственности (в том числе за собственное далеко не однозначное прошлое), Иван Ивано­вич — досадный курьез, который не может и не должен быть включен в ка­ноническую респектабельную историю их дисциплины[3]. С другой стороны, авторы, деконструирующие большие тоталитарные нарративы недавней ис­тории, также склонны игнорировать Пантюхова и подобных ему персонажей на том основании, что они представляют тупиковые варианты развития — науки, общества, культуры в целом. Как сформулировал Александр Эткинд, удивленный моим серьезным отношением к российским физическим антро­пологам рубежа XIX—XX веков и актуальным для них контекстам, «запретив себе большой исторический нарратив, который в данном случае неизбежно включает революцию, расизм и Холокост, Могильнер упустила случай рас­сказать осмысленную, поучительную историю»[4]. Должна отметить, что «за­прет» был совершенно сознательным. Более того, именно обращение к исто­риям «Пантюховых» позволяет уйти от назидательности и предсказуемости «поучительной истории» и исследовать «культурный момент», из которого и революция, и Холокост, и даже коллапс империи не казались неизбеж­ностью. Вытеснение «Пантюховых» как из дисциплинарной антропологиче­ской саморефлексии, так и из осмысленной — «поучительной» — истории чрезвычайно упрощает сам феномен модерности, отношения власти и знания, вызовы, перед которыми оказывались люди, сознательно стремившиеся пе­реопределить окружающую их реальность в современных категориях. Пози­ция историка — будь это историк в общепринятом дисциплинарном понима­нии или историк науки и литературы — это позиция дискурсивной власти. Историк, в отличие от персонажей своего исследования, знает, чем все закон­чится. Высокомерно заявляя, что «история заблуждений пишется ирониче­скими красками»[5], историк лишает людей прошлого их собственной рацио­нальности и субъектности и заодно навязывает одну, сформированную ретроспективным опытом, версию исторических событий. Ироничное либо откровенно пренебрежительное отношение к «Пантюховым» не позволяет оценить один из самых серьезных вызовов модернизации империи в Рос­сии — проблему упорядочивания несистемных различий, проблему, которая остается актуальной в России (и далеко за ее пределами) и по сей день. Мы по-прежнему не умеем описывать и выявлять логику функционирования сложносоставных обществ, множественную динамику развития, не детерми­нированную знанием того, «чем все закончилось». Я думаю, что, отказываясь изучать динамику создания, рационализации, манипулирования, игнориро­вания, переопределения, упорядочивания (насильственного и дискурсив­ного) различий как имманентного свойства любого социума, в прошлом и на­стоящем, предпочитая вместо этого деконструировать глобальные линейные нарративы и политические процессы, социальные и гуманитарные науки рас­писываются в своей интеллектуальной и политической бесполезности. Ре­зультат — падение интереса общества к этим наукам и представляющим их ученым, будь то академические «физические антропологи» или занятые то­тальной деконструкцией исследователи дискурсов.

Ниже я попытаюсь показать, что Пантюховы — это не курьез и не тупико­вая ветвь развития, что этот феномен был порожден специфическими вы­зовами имперской модернизации, перед которыми пасовали и их более «нормативные» современники. Иван Иванович Пантюхов не уникален и не комичен в своем поиске возможности совмещения таких несовместимых фе­номенов, как рационально организованное, современное общество — объект манипуляции «государства-садовода», и нерегулярная, «архаичная» импер­ская гетерогенность — «тупиковый вариант», несовместимый с требованиями прогресса. При всей укорененности Пантюхова в своем времени и в своем интеллектуальном и политическом контексте, он сегодня выглядит одновре­менно как провозвестник унифицирующих форм социальной политики, мно­гообразных и живых, особенно в российском обществе, расистских предрас­судков и. постколониальных дискурсов гибридности. Неспособность узнать эти дискурсы, выраженные в необычной для нас риторической форме и пред­ставленные в непривычном формате, — это наша проблема как исследова­телей. Нам легче объявить Пантюхова нонсенсом, тупиковым вариантом развития. Я думаю, поступая так, мы плохо распоряжаемся данной нам ин­терпретационной властью.

 

КОНКВИСТАДОР МОДЕРНИЗИРУЮЩЕЙСЯ ИМПЕРИИ

Врач и антрополог Иван Иванович Пантюхов был умеренным либералом, поддерживавшим идеал конституционной монархии, убежденным государст­венником и русским националистом. Он занимал активную общественную позицию и как антрополог стремился влиять на общественное мнение и по­литику властей.

Биография Пантюхова — без преувеличений, настоящая имперская био­графия. Это чувствовал его младший сын, Олег Иванович Пантюхов (1882— 1973)[6] — основатель российского скаутского движения, в зрелом возрасте, в Америке, взявшийся за писание мемуаров. Пантюхов-младший рассказы­вал об отце как о своего рода цивилизованном конквистадоре империи, ко­торый поучаствовал в Кавказской войне, служил на южных рубежах, вое­вал за славянские идеалы, а жизнь на Кавказе предпочитал спокойному существованию в столице. Такой модус описания вроде бы контрастировал с портретом отца как рационального и размеренного человека, восприни­мавшего себя, прежде всего, как ученого. Но, на самом деле, Олег Иванович интуитивно понимал, что противоречия тут не было — главным оружием «конквистадора» и ученого Ивана Ивановича Пантюхова было современное знание, он желал покорить Российскую империю с помощью самой передо­вой, как считалось тогда, науки о человеческом разнообразии, превратив эту империю в современное государство и общество. Представления о путях такого превращения у Пантюхова также были специфически имперскими: архаичная гетерогенность должна была, по его мнению, эволюционировать посредством управляемых профессионалами разумных, основанных на на­учных данных метисаций в направлении идеального «метиса» как объекта политики «государства-садовода» (как определил его гораздо позже Зигмунд Бауман). Недаром, еще будучи студентом Киевского университета имени Святого Владимира, Пантюхов по собственной инициативе составил кон­спект лекций профессора Фридриха Меринга (Friedrich Mering, 1822—1887) по общественной гигиене — в те годы передовой области медицины — и при­думал печатать его циклами в газете «Современная медицина», приучая тем самым общественность к представлениям о необходимости санитарии социального тела[7].

Медицинский факультет Киевского университета Иван Пантюхов окон­чил в 1862 году и прямо со студенческой скамьи отправился в действующую армию на Кавказ. Между 1862 и 1868 годами он служил в госпиталях Став­рополя, Майкопа, Екатеринодара, Тифлиса, Гориса и Кутаиси, был врачом при Кавказских линейных батальонах в станице Пшехской, в Сухуми и Поти. Он участвовал в сражениях на Западном Кавказе в составе Кавказского стрелкового 5-го батальона и Гренадерского мингрельского полка. После ра­нения в 1869 году ему пришлось временно покинуть военную службу, но уже в 1874 году он вернулся в строй. Вначале Пантюхов служил ординатором в Киевском военном госпитале, а затем отправился на Русско-турецкую войну (1877—1878) в качестве врача для особых поручений и заведующего стати­стическим отделом Полевого военно-медицинского управления. По оконча­нии войны он ненадолго вернулся в Киевский госпиталь, а затем служил бри­гадным врачом Пятой саперной бригады в Одессе, где заведовал лагерными сборами и имел широкий доступ к медицинской статистике призывников, которую затем использовал как материал для своих антропологических ис- следований[8]. Где бы он ни находился, он собирал медицинскую статистику и изучал население и подчиненный ему военный контингент с санитарной и антропологической точек зрения.

В 1885 году карьера Пантюхова пошла в гору: он получил назначение в Петербург, возглавив статистическое отделение в Главном военно-меди­цинском управлении. Однако вскоре он пожалел об этом решении: холодный, формальный и официальный Петербург был ему чужд и не вдохновлял как исследователя[9]. Пантюхов использовал имевшиеся у него связи для того, чтобы снова оказаться на имперской «окраине» — в 1899 году его семья дви­нулась в Тифлис, где для Ивана Ивановича учредили особую должность «врача пятого класса для особых поручений при начальнике окружного Кав­казского военно-медицинского инспектора». На этой должности он нахо­дился с 1889 по 1902 год. В 1897 году Пантюхов получил генеральский чин (действительный тайный советник), а на следующий год удостоился ордена Станислава I степени. До выхода в отставку в 1902 году Пантюхов сочетал свою, главным образом почетную, должность с обязанностями полкового врача и военно-медицинского инспектора. И конечно же, он пользовался своим положением на Кавказе для сбора антропологических данных, привле­кая к этой работе рядовых врачей округа.

Последние годы жизни Иван Иванович провел в своем небольшом по­местье на хуторе Куреневка под Киевом. Он умер 15 июня 1911 года.

Практически никому не известный сегодня Пантюхов много печатался в таких изданиях, как «Современная медицина», «Медицинский вестник», «Военно-медицинский журнал», «Сборник статей по судебной медицине», а также в Протоколах и Сборниках Общества кавказских врачей и киевских врачей, Трудах Кавказского отдела ИРГО, в газетах «Кавказ» и «Московские ведомости»[10]. Его тексты сочетали строгий анализ антропометрических дан­ных с откровенными спекуляциями, а любимым термином была «метиса­ция», служившая концептуальным мостиком между научным позитивизмом и социальным утопизмом, между либеральной концепцией «смешанного фи­зического типа», которую разрабатывала эволюционистская московская ант­ропологическая школа, и радикальным конструктивистским дискурсом ме­нее популярной в России социальной антропологии[11]. Пантюхов видел в «антропологическом типе» стабильное ядро современных наций и на этом основании легко поддавался соблазну психологических и исторических спе­куляций, представляя их в риторической форме, резко контрастировавшей с языком цифр и индексов, на котором он говорил не менее охотно[12]. Вот при­мер его стиля:

Передовыми бойцами в этом движении (колонизации. — М.М.) был шед­ший на «уру», сероглазый, крупноносый великорусский тип, за ним и рядом с ним двигался более осторожный, сероголубоглазый с небольшим вздер­нутым носом тип полесский, и, сливавшийся с ним, тип, более решитель­ный, высокорослый, кареглазый. Белорусский голубоглазый тип смеши­вался с великорусским и самостоятельные группы его мало участвовали в этом движении...[13]

 

Этот стиль, это не в меру развитое для строгого ученого-антрополога ху­дожественное воображение, тоже рвавшееся «на уру», раздражали антропо­логов наиболее признанной и «нормализованной» в качестве университетской науки московской антропологической школы. Ее видный представитель, при­ват-доцент Московского университета В.В. Воробьев (1875—1905), писал в «Русском антропологическом журнале»:

Пантюхов, несмотря на то, что за ним числится целый ряд работ по антро­пологии, по отношению к взглядам на задачи и методы антропологии при­надлежит не к антропологам, а к публике[14].

 

Русское антропологическое общество при Петербургском университете воспринимало Пантюхова не столь критически, но он так или иначе всегда балансировал на грани между академической и популярной антропологией. Пантюхов не адаптировал свои тексты под соответствующую аудиторию — они лишь отражали оригинальный стиль его мышления, воплощавший саму суть физической антропологии как науки. Эта новая наука боролась за место в устоявшейся системе университетского образования и привлекала адептов из более демократических слоев населения, у которых карьеры в престижных областях знания складывались сложнее. Эта наука удовлетворяла массовый, популярный интерес к экзотическому. Она предлагала универсальный для всех народов, санкционированный не верой и не традицией, а верифицируе­мым знанием язык описания человеческого разнообразия. Этот язык не был связан с традицией высокой культуры и не интерпретировал национальную культуру в ее же категориях. Физическая антропология ассоциировалась с освоением мира, с распространением цивилизации, с модерностью как та­ковой. Значит, ее потребителями должны были быть не только ученые, но и современное государство, и образованная публика.

 

АНТРОПОЛОГИЯ ФИЗИЧЕСКАЯ И МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ: ИВАН ИВАНОВИЧ И МИХАИЛ ПАНТЮХОВЫ

Иван Иванович Пантюхов стремился быть в диалоге со всеми «потребите­лями» антропологии и часто оставался непонятым. Это качество сближало его с самым, казалось бы, далеким от антропологии членом его семьи, тем са­мым, чья жизнь была «невыразимо исковеркана» наличием отца-антропо­лога. Михаил Пантюхов, декадент и богоискатель, похоже, покончивший жизнь самоубийством в Киевской психиатрической лечебнице, также все время искал себе собеседников и последовательно разочаровывался во всех, кроме отца, который при всем неприятии литературного модернизма пони­мал неудовлетворенность сына окружающей действительностью и его стрем­ление найти ответы на вопросы бытия. Вадим Скуратовский считает Ми­хаила Пантюхова прототипом булгаковского Мастера — Булгаков, по его мнению, знал об этом умершем в Киевской психиатрической лечебнице мо­лодом писателе, чей единственный философский роман «Тишина и старик» остался не понят и не оценен современниками[15].

Борис Садовской (Садовский), в свое время опубликовавший в «Весах» ре­цензию на «Тишину и старика», в мемуарах, писавшихся в начале 1930-х го­дов, назвал роман «замечательным»[16]. Его рецензия 1907 года была если не восторженной, то вполне понимающей: Садовской увидел в книге «художе­ственную исповедь», дневник «нового человека, пережившего вечные впечат­ления и сумевшего записать их без рисовки перед самим собой»[17]. Однако он почувствовал в Михаиле Пантюхове «настойчивость помешанного, готового закричать от ужаса», и упрекнул в художественном «дальтонизме»[18]. Михаил, видевший главный труд своей жизни как роман философского и религиозного прозрения и определявший его жанр как «мировую сатиру», хотел иного по­нимания, и отец, Иван Иванович, старался понять сына правильно. Несмотря на разницу в интересах и мировоззрении, Иван Иванович принимал и пони­мал многие оценки и решения Михаила. В частности, он смирился с перехо­дом сына с естественно-научного отделения Петербургского университета (выбор, столь милый сердцу отца-антрополога) на историко-филологический. Михаил, в свою очередь, пытался объяснить позитивисту Ивану Ивановичу «факты» своей внутренней жизни и иногда сам смотрел на мир как бы его гла­зами. 8 августа 1904 года он записал в дневнике:

Заходил в прошедший вторник в редакционное собрание «Весов». Видел Валерия Брюсова. Он был очень мил. Немного пополнело его черномазое татарское лицо. Странно: в его лице так много татарского и похоже оно, кроме того, не то на хищную птицу, не то на нильского крокодила. И все же оно русское — его лицо.[19]

 

Иван Иванович Пантюхов хорошо запоминал подобные точные физио­гномические характеристики и именно по ним впоследствии реконструиро­вал отношение Михаила к русской литературе:

Он мало ценил Тургенева, Брюсова находил похожим на хищную птицу и нильского крокодила. Гофмана называл человечком игрушечным.[20]

 

В романе «Тишина и старик» Иван Иванович обнаружил реалистическую стилистику, созвучную его собственному своеобразному «антропологиче­скому реализму»:

При внешней, как бы декадентской форме, М.И. был скорее реалист. <.> При тончайшей чуткости, в его сочинениях нет туманности и бесцельных фантазий, и в беспощадной логике их чувствуется жестокий реализм[21].

 

В значительной степени эту характеристику — конечно, с поправкой на специфику антропологического дискурса — можно отнести к текстам самого Ивана Ивановича. Как заметил Скуратовский, «доктор Пантюхов в своих работах набрасывал и постоянно уточнял как бы общий физиологическо- антропологический контур человека. Пантюхов-сын сделал уникальную в литературе того времени попытку создать также обобщенный, но уже ме­тафизический образ человека. Его метафизическую антропологию»[22].

В отличие от трагической метафизической антропологии Пантюхова- младшего, физическая антропология Пантюхова-старшего была оптимисти­ческой и иллюстрировала идею человеческого прогресса от низших форм жизни к высшим. Европейскую часть империи он рассматривал как про­странство модерна — не того «модерна», который у его сына ассоциировался с «Весами», символизмом и богоискательством, но того, который соотно­сился с идеей прогрессивного и системного развития социума. Здесь Пан- тюхов изучал преимущественно городское население и работал с регулярной медицинской статистикой, собиравшейся его военными и гражданскими коллегами[23]. Напротив, Кавказ, где Пантюхов провел молодые годы (и о ко­тором его сын, кажется, не думал совсем) и где вновь поселился зрелым, се­мейным человеком, оставался для него пространством колониального вооб­ражения и колониальной антропологии. Иван Иванович поддерживал дружеские отношения с представителями местного населения, особенно в Тифлисе, и, как вспоминал Олег Пантюхов, «этот край и его горы, и народы были очень близки его сердцу»[24]. Однако это не меняло глубоко колониаль­ного характера его кавказской антропологии, проникнутой темами отстало­сти и дегенерации.

 

АНТРОПОЛОГИЯ И МИФОЛОГИЯ: ИСТОРИЯ ПРО ИВАНА ИВАНОВИЧА ПАНТЮХОВА, КНЯЗЯ АНЧАБАДЗЕ И ЕГО СЫНА ЧАГО

В семье Пантюховых жила история, которая оказалась в равной мере не за­меченной историками антропологии и исследователями колониальных мо­тивов в русской литературе — а она вполне заслуживает внимания тех и дру­гих. Это история про Ивана Ивановича Пантюхова, князя Анчабадзе и его сына Чаго. Эта история началась в 1866 году, когда молодой военный врач Иван Пантюхов проезжал через Очимчир. Вечер застал его недалеко от усадьбы абхазского князя Анчабадзе, где Пантюхов и заночевал. После ужина князь заявил гостю: теперь «твой Царь — мой Царь» — и в подтверждение своей преданности предложил в подарок русскому офицеру своего сына Чаго. По сути, Чаго играл роль аманата — заложника из числа родственников мест­ного правителя, принявшего подданство русскому царю. Аманат служил га­рантией сохранения подданными верности новому правителю. В годы на­местничества на Кавказе генерала А.П. Ермолова (1817—1827), да и позднее, аманатство было распространенной практикой: «.сельские общины, про­явившие покорность русским войскам, обязаны были выдать заложников (аманатов) как гарантию своей верности. Аманатов содержали в Дербенте и Тифлисе»[25]. Но история о князе Анчабадзе, его сыне Чаго и Иване Ивановиче Пантюхове имела место уже после формального окончания Кавказской войны (май 1865 года), а сам институт аманатства и связанный с ним ритуал не содержал никакого символического, а тем более практического смысла для Пантюхова — человека современных взглядов, врача и начинающего антро­полога, который вовсе не стремился обзавестись заложником. Он попытался отказаться от «подарка» и даже пригрозил, что крестит Чаго, на что князь Анчабадзе ответил так: «Он твой. Делай с ним, что хочешь, можешь его даже зарезать»[26]. Этот «дар» покоренного покорителю — инверсия дара цивили­зации, о котором писал Брюс Грант в своей книге «Пленник и Дар», — харак­теризовался той же односторонностью, что и «дар империи». Далеко не все­гда он прочитывался как «дар» теми, кому предназначался[27].

Казалось бы, история про Ивана Ивановича Пантюхова, князя Анчабадзе и его сына Чаго идеально встраивается в канон колониальной литературы, которая романтизирует своих героев, одновременно подчеркивая культурную дистанцию между ними и автором. Цивилизационная дистанция не позво­ляет возникнуть длительным и стабильным взаимным привязанностям (хотя в принципе не исключает возникновения сильных чувств), которые бы со­хранялись и развивались за пределами символического и географического колониального пространства. В логике колониальной мифологии Кавказа история маленького «кавказского дикаря», навязанного русскому военному врачу, который мог рассматривать его только как сына или воспитанника — ибо, не желая быть включенным в традиционные непосредственные отноше­ния власти-подчинения, не имел другой модели для этих отношений, — должна была характеризоваться амбивалентностью чувств и взаимных про­екций. Сюзан Лейтон (Susan Layton) писала об этом в связи с параллельным существованием в российской литературной традиции двух мифологий — «благородных кавказских дикарей» и «подлых кавказских дикарей», что вы­являло как двойственное отношение русских образованных классов к Кав­казу, так и характерную для них сложную динамику притяжения и отталки­вания от имперского центра[28].

Однако, будучи рассказана антропологом, отдававшим первенство «фак­там» как основе любого нарратива, история о князе Анчабадзе, его сыне Чаго и Пантюхове теряла значительную долю полагавшейся ей в соответствии с литературным каноном амбивалентности и гибридности.

Любовь Пантюхова к Кавказу не была амбивалентным чувством. Семей­ную историю о Чаго Анчабадзе, которую хорошо запомнил и записал Олег Пантюхов, его отец наиболее полно изложил в связи со своими исследова­ниями населения Кавказа, а в этих текстах не было места для романтических проекций[29]. На самом деле, в качестве героев семейной истории и объектов научной антропологии князь Анчабадзе и его сын Чаго выявляют внутрен­нюю согласованность между литературно-романтическим и научным моду­сами восприятия Кавказа Пантюховым.

Согласно домашней версии истории, Чаго молчал целый год, прежде чем заговорил по-русски. Пантюхов крестил его и отдал в военную школу — в ка­кую именно, сыновья не помнили или не знали. Вообще, они не знали ни под­робностей жизни Чаго, ни его характера и привычек. Олег припоминал, что Чаго не закончил школу, бежал и вернулся домой к отцу. Молчащий Чаго, подаренный Пантюхову как знак подчинения и лишенный в домашней исто­рии самостоятельной роли, буквально и однозначно воплощал культурную инаковость и отсталость горцев, их колониальную «патологию», а также их пассивность — черту, которую Эдвард Саид выделял как важный элемент ориенталистского взгляда. Подобно людям «Востока», люди русского Кав­каза в этой перспективе представали как существа без своей воли и истории, как объекты изучения и колониальных преобразований[30].

Тема патологии, заимствованная Пантюховым из работ французских и британских колониальных антропологов[31], доминировала в научной версии истории о князе Анчабадзе и его сыне. Самое полное ее изложение можно найти в статье Пантюхова с недвусмысленным названием «К статистике кав­казской патологии» (1898). В отличие от домашней версии, для этой версии истории детали имели первостепенное значение. Так, выяснялось, что Чаго исполнилось семь или девять лет, когда он был подарен Пантюхову; он был тогда «худощавый, матово-бледный брюнет», с «красивыми, но неподвиж­ными» чертами лица; «никогда не смеялся, не резвился и был вообще молчалив»[32]. Из этой же статьи следовало, что усадьба Анчабадзе находилась в «ма­лярийной деревне Кварчали в ущелье р. Гализга» и что в 1868 году Чаго пе­ренес тяжелый приступ малярии[33]. Пантюхов точно указывал, что Чаго начал говорить по-русски не через год, а уже через два месяца после того, как по­кинул дом. Через четыре года он смог выдержать экзамены по чтению, письму и математике и поступить во второй класс Ставропольской русской гимна­зии. Чаго, действительно, бежал из Ставрополя и вернулся в Очимчир. Пан­тюхов не видел его с того момента, как тот был отправлен в Ставропольскую гимназию, то есть приблизительно с 1870 года[34].

Однако на этом история не заканчивалась. Через много лет, в 1895 году, Чаго сам нашел Пантюхова, который в то время жил с семьей в Тифлисе. Олег запомнил неожиданное появление в их доме высокого, худого, седеющего князя Анчабадзе в черкеске, уже почти не говорившего по-русски. Иван Иванович задал гостью формальные вопросы («Сколько же у тебя буйво­лов?»), будто они не были знакомы и их ничего не связывало. Сыновья Пантюхова, читавшие, кроме трудов отца, еще Пушкина и Лермонтова, были го­товы увидеть в незваном госте романтического героя:

...он произвел на нас, мальчиков, довольно сильное впечатление и мы в душе сравнивали его с лермонтовским Мцыри, отказавшимся от городской жизни и бежавшим в свои родные горы[35].

 

Однако Пантюхов-старший, описавший второе пришествие Чаго в «Кавказ­ской патологии», увидел в нем лишь удачный объект для научных наблюдений. Он отметил, что в его неполные 40 лет Чаго выглядел как старик, а его кожа имела нездоровый желтый оттенок. Он жил жизнью обычного горца в своей усадьбе Ткварчели, был женат и имел троих детей. Много работал, не пил, не курил. Тем не менее Пантюхов описывал его как больного человека, страдавшего от шумов в голове и общей слабости. Появление Чаго давало Пантюхову возможность изучить «кавказскую патологию» в почти тридцатилетней перспективе, и он оставил своего бывшего «аманата» погостить на три недели. Сделанные за это время антропометрические измерения Чаго и медицинские наблюдения над ним затем вошли в статью о кавказской патологии, сопровож­даемые характерными замечаниями: «взгляд туповатый», умственные способ­ности «притуплены» и т.д.[36] Пантюхов находил, что аккультурация, через ко­торую прошел Чаго в детстве, не оставила на нем отпечатка — тонкий слой цивилизации легко смылся, как только Чаго вернулся к обычной жизни горца.

 

Проживший 25 лет в Абхазии, Чаго забыл почти все то, что узнал во время пребывания у меня и в школе в течение пяти лет. Он почти забыл даже са­мые крупные факты своей жизни — свое крещение, поездку в Севастополь и Киев и пр.[37]

 

Пантюхов определенно считал, что годы, проведенные Чаго при нем и в гимназии, были самыми важными в жизни его бывшего подопечного, и то, что тот забыл их (или вытеснил из памяти), воспринималось им как еще одна «патология». В «естественной среде» патологическая природа Чаго вновь проявила себя в быстром «отупении» и болезненности. Установив этот факт, Пантюхов потерял интерес к Чаго Анчабадзе. С диагнозом «болотная кахек­сия» он был отправлен домой, и, собственно, это и есть финал истории про князя Анчабадзе, его сына Чаго и Ивана Ивановича Пантюхова.

Подобно тому, как отношения Пантюхова с Чаго были суррогатом тради­ционного института аманатства и одновременно — современной семьи, осно­ванной на живых чувствах и привязанностях, любовь Пантюхова к Кавказу, желание жить именно там, стремление изучать этот край и его население были мягкой формой ориентализма, суррогатом жесткого, вполне реального колониализма. Подобно Чаго, Кавказ в глазах этого антрополога не обладал модерной субъектностью и потому не мог быть объектом современной соци­альной политики. Наконец, подобно Чаго, которого Пантюхов изучал как пример дегенерации, Кавказ следовало изучать для развития современной науки и защиты цивилизации от дегенеративных влияний. Пантюхов рас­сматривал свои данные по антропологии Кавказа как дополнение к соответ­ствующим данным о прочих неевропейских народах: «малайцах, патагонцах, разных племенах внутренней Африки» и так далее[38]. В то же время, ориен­тируясь на «факты», он естественным образом сопротивлялся литературной (и этнографической) мифологизации Кавказа, иными словами, не романти­зировал «дикарей», но и не демонизировал их. Так, Пантюхов мог критически отзываться на распространенные представления о разбойном характере эко­номики местных жителей.

 

Не будучи знакомы с внутренней жизнью лезгин, — писал он о Нагорном Дагестане, — но, зная их только как смелых грабителей, летописцы и исто­рики. считали лезгин дикарями и разбойниками. Правильная внутренняя организация лезгинских общин, честность взаимных отношений и оседлая земледельческая культура не дают, однако, основания считать лезгин ди­карями. Главные средства к существованию лезгинам всегда давали не раз­бои, а земледелие и скотоводство[39].

 

На Кавказе он действительно был модерным «конквистадором империи», покорявшим с помощью знания эту территорию и ее население. Там он дол­жен был лично собирать антропометрическую статистику или привлекать к этому делу заинтересованных подчиненных. Его не интересовали городские центры этой периферии империи, а русские в кавказской антропологии Пан- тюхова возникали лишь в связи с их цивилизационной ролью[40]. В докладе «Антропологические наблюдения на Кавказе», прочитанном им на заседании Кавказского отделения ИРГО 28 марта 1892 года[41], сгруппированные в таб­лицы антропологические индикаторы описывали евреев, армян, грузин, имеретин, мингрелов, гурийцев, сванов, абхазцев, кабардинцев, западных гор­цев, осетин — но не русских. Другое исследование Пантюхова тех лет, посвя­щенное росту «племен Закавказья», включало измерения «русских», однако то были духоборы Ахалкалакского и Елисаветпольского уездов, то есть сек­танты, высланные из европейской части России[42]. Таким образом, их статус был сопоставим со статусом «колониального» населения.

 

«СЫН ГОРОДА»: АНТРОПОЛОГИЯ ГОРОДСКОГО ПРОСТРАНСТВА МЕТИСАЦИИ

Если антропологические процессы, разворачивавшиеся в Европейской Рос­сии, Пантюхов описывал с помощью гибридного — научного и одновременно художественного (на уровне воображения, а подчас и способа репрезента­ции) — термина метисация, то на Кавказе речь шла об адаптации — адапта­ции русских к жизни за пределами цивилизации[43].

 

Судьба, поселившая русских на восточной половине Европы, поставила их в исключительное, нигде больше не встречающееся, положение, вносить культуру и гражданственность в среду самых разнообразных, окружавших их со всех сторон, более или менее диких и разбойничьих народов <...> К та­ким народам принадлежат обитатели Закавказского края, расовые типы ко­торых до такой степени отличны от северо-европейских, что самая колони­зация края европейцами, при нынешних приемах ее, не имеет прочности[44].

 

Возможность метисации русских с коренным населением Кавказа Пантюхов даже не рассматривал. Он лишь отмечал, что

по некоторым данным, эти метисации в большинстве случаев дают небла­гоприятные результаты. Еще менее должны быть благоприятны результаты метисации русских с длинноголовыми таджиками и персами[45].

 

В этой системе координат даже маленькое киевское предместье Куреневка, где Пантюхов поселился, выйдя в отставку, воплощало европейскость, и, со­ответственно, антропологическую историю Куреневки Пантюхов писал как историю метисации коренного населения с разнообразными некоренными типами. Так, он исследовал найденные в окрестностях Куреневки черепа и сравнивал полученные измерения с краниометрическими измерениями своих соседей-куреневцев и мигрантов в Киевскую губернию из других ре­гионов России[46]. Что же говорить про такие города, как Одесса или Киев, где Пантюхов собирал гораздо более внушительный материал о метисации, чем в Куреневке.

Города Европейской России для него вообще представляли модель про­грессивного человеческого развития, в котором драма расового противостоя­ния и взаимодействия играла особую роль. Первую русскую революцию, ко­торую Пантюхов наблюдал в Киеве, он воспринял, прежде всего, как революцию городов, результат деятельности людей, получивших городское образование. Эти люди паразитировали на народе и наивно верили, что «сло­вами можно переменить антропологические свойства людей»[47]. В 1905 году Пантюхов записал в дневнике:

 

Как беспомощен здоровый, неуклюжий, нерасторопный, честный и прав­дивый русский великан, когда на него набрасываются стаи мелких родных, злых, эгоистичных поляков, еврейчиков, армян и разного сброда из мети­сации городских сословий![48]

 

При этом наиболее городским и деклассированным из сыновей Ивана Ивановича был все тот же Михаил, который после окончания университета нигде не служил. Он как раз верил в силу слов и в возможность оторваться от земли и бренной человеческой натуры. Если Олег любил походы на при­роду, пикники и посиделки у костра — недаром все это стало скаутским ри­туалом, — а еще один сын Ивана Ивановича, тоже Иван, был садоводом и жил в деревне, то Михаил предпочитал Петербург. Видимо, он впитал от отца представление о том, что современная история (литература, искусство), сама судьба цивилизации, вершится в городах. Полумистический сюжет романа «Тишина и старик» развивается в городе — Киеве, и городская среда важна для его восприятия. Садовской и это уловил в своей рецензии, вплетая слова «город», «городской» в краткий пересказ романа: «Герой повести, Юрий, на­веки остается с Тишиной у трупа любимой женщины, в душной городской комнате, жарким летом»[49]. А друг Михаила Пантюхова, поэт Виктор Гофман, назвал посвященное ему стихотворение «Сын города»:

Ты обессилен и недужен
В превозмоганьях и борьбе —
И оттого-то ты мне нужен.
Сын города! Пойду к тебе![50]

 

Однако «сын города» Михаил никогда не считал себя частью городской толпы, не говоря уже о «расе», — город для него был фоном, символом совре­менной жизни со всеми ее пороками и проблемами. Иван Иванович, напро­тив, считал, что история в городах творится самой природой и все люди во­влечены в этот стихийный прогрессивный процесс. Его работа о Киеве открывалась обзором географии, климата, топографии и краниометрических данных, полученных при измерении древних черепов. «Движение населения» Киева Пантюхов реконструировал с конца XVIII века, повсеместно вводя в этнически и тем более расово нейтральную статистику этнические и расовые стратификации и показатели. Так, статистику, собранную по католическому населению Киева, он кодировал как «польскую» и дополнял историческим экскурсом о польском присутствии в регионе и антропологическими дан­ными о польском расовом типе[51]. Статистику, собранную среди протестант­ского населения, он интерпретировал как «лютеранскую» и переводил на язык национальности как «немецкую», и так далее[52]. Тематическая роспись содержания одной из глав киевского очерка дает представление об исследо­вательском подходе Пантюхова:

 

Причины болезни и смертности: влияние почвы, климата, воды, быта, об­разования. — Влияние расы. — Уроженцы Киева, Южной России, Велико- россии. — Метисация. — Евреи, поляки, немцы. — Влияние борьбы за су­ществование и вымирание населения. — Общие выводы[53].

 

Нарисованная Пантюховым сложная картина многовековой жизни го­рода свидетельствовала, что, хотя его многоэтническая среда складывалась исторически в процессе миграций и конкуренции (Пантюхов высказывал идеи о борьбе за существование в духе ортодоксального социал-дарвинизма), единый современный, рационально функционирующий социум из этого кон­гломерата мог возникнуть только как результат метисаций. Знание биологи­ческих характеристик каждой группы населения было необходимо для выра­ботки социальной политики, которая бы грамотно регулировала метисации и позволяла формировать наиболее гармоничное и здоровое социальное тело[54].

Пантюхов разделял взгляд на непрочность результатов метисации. «.Через 4 — 5 поколений, — писал он, — потомство метисов или вырождается, или воз­вращается к господствующему основному типу». Но тут же оговаривался, что «некоторые признаки посторонних типов», привитые основному расовому типу, могут сохраняться довольно долго[55]. Поэтому правильная метисация требовала подбора сочетаемых типов, выбора правильной «расовой основы» и поддержания стабильности метисаций как гарантии воспроизведения при­обретенных основным типом положительных черт.

Понятно, что с этой проповедью Пантюхов обращался не только и не столько к академическим ученым, сколько к экспертам и государственным чиновникам, разделявшим его представления о необходимости активной ме­дико-биологической социальной политики. Идеальным имперским госу­дарством Пантюхова было даже не баумановское «государство-садовод», а «государство-повар». Руководствуясь научно выверенным рецептом, этот по­вар должен был готовить сложную антропологическую смесь на имперской кухне, где в беспорядке были свалены разные, часто даже взаимно несовме­стимые ингредиенты, да еще и в разных количествах.

 

АНТРОПОЛОГИЯ КАК НОВАЯ ИМПЕРСКАЯ ПОЛИТИКА: МЕТИСАЦИИ В ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЕ

После революции 1905—1907 годов Пантюхов наконец нашел институцио­нализированный прототип этой имперской кухни, затмивший в его вообра­жении даже важность городов как модели антропологической истории чело­вечества. Свой идеал Пантюхов обрел в Государственной Думе, которую воспринял как площадку для масштабного эксперимента по метисации. Био­логию, а не политику видел он в первом российском парламентском опыте, который должен был увенчаться созданием общеимперской нации-метиса.

По антропологическим исследованиям современного населения, у русских членов Государственных Дум преобладает брахицефалический тип, с 10— 12 % долихоцефалов. Цвет глаз у 50% серый, у 25% карий, у 20% голубова­тый и голубой, и 5% черный, зеленый и смешанный. Волосы преобладают темнорусые, носы прямые, крупные. Возможно, что долихоцефалы и ка­реглазые более соответствовали требованиям избирателей и их выбрано больше. Типы не русских членов Думы, кроме поляков и латышей, брю- нетические и еще гораздо более брахицефаличны как татары, евреи, неко­торые финны, а особенно армяне, у которых черепной показатель 85—86 вместо 81—82 черепного показателя у русских. У евреев и армян носы пре­обладают горбатые, крючковатые. Из южных инородцев наиболее долихо­цефалы имеретины и мигрельцы (Чхеидзе, Гегечкари), по языку принад­лежащие к брахицефалической грузинской группе[56].

 

Собравшиеся в Таврическом дворце в Петербурге депутаты Думы, таким образом, демонстрировали широкие возможности для расовой инженерии. То обстоятельство, что столь различные люди могли принимать согласован­ные решения, свидетельствовало о возможности выхода из глубокой поли­тической, социальной и национальной поляризации, характерной для рос­сийского общества начала ХХ века. По крайней мере, Пантюхов явно хотел видеть в Думе доказательство возможности реинтеграции имперского обще­ства на новых основаниях.

 

В Государственную Думу вошли как избранники всего русского народа, так и представителей всех главнейших, входящих в состав государства, других народностей. Все они внесли с собою не только модные и утопические, на­веянные последними событиям, теории, но самое главное, внесли ту суть, которая помимо теорий, лежит в основе их антропологических типов. По­мимо всяких утопий, эта основа, при столкновении разнообразнейших ин­тересов и желаний членов Думы, должна была выйти на чистую воду...

Есть все данные предполагать, что представители русского, мирового, дока­завшего свою жизнеспособность, типа скоро окончательно выйдут из неко­торого гипноза, в котором они, как и народ, находились. и что Государст­венная Дума, регулируя свойственные типу, неопределенные и стремящиеся к бесконечному, анархические порывы, сделается твердою и прочною опо­рою нового государственного строя[57].

 

Конечно, подобная трактовка метисации была, мягко говоря, странной. Пантюхов, однако, совсем не походил на сумасшедшего и не мог ожидать, что депутаты российского парламента, отложив все дела, займутся разработкой матримониальных стратегий внутри собственного коллектива (единствен­ным мыслимым, но совершенно безумным вариантом буквальной реализа­ции идеи метисации в Думе был бы подбор жен из числа родственниц депу­татов). Думская антропология Пантюхова была просто еще одним ярким примером взаимоналожения логик научного анализа и художественного во­ображения. В его текстах научный термин «метисация» превращался в мета­фору, а Дума, крайне далекая от биомедицинской политики, представала как механическая модель управляемой метисации. Эта модель наглядно демон­стрировала, как следовало подбирать разные расовые элементы, как их кво­тировать, какие социальные группы давали лучших носителей расовых черт, а какие — худших, и все оценки делались с установкой на то, чтобы произве­сти идеального «метиса», слаженный общественный организм, способный принимать рациональные решения во благо страны. Дума как модель мети­сации позволяла Пантюхову «научно» доказать, что разнообразие (сама им­перия) не противоречит прогрессу — ведь не было в «архаической» империи более современного политического института, чем парламент. По сути, Пан- тюхов предлагал рассматривать думский эксперимент как первый значитель­ный прорыв антропологии в политику, как яркую иллюстрацию «очевид­ного» научного факта: продуманная и регулируемая метисация есть лучшая стратегия имперской модернизации.

Успеху этого уникального антропологического эксперимента эпохи мас­совой политики в России угрожали, с одной стороны, революционные устремления депутатов Думы, а с другой — возможность того, что «под гип­нозом весьма влиятельных русских купцов Дума когда-нибудь, как бывало и встарь, придет к решению изгнать или даже истребить всех евреев и армян»[58]. В отличие от революционных и национальных сценариев, которые предполагали исключение из нового общества и отлучение от власти одних групп (классов, наций) за счет других, метисация Пантюхова была всеохват­ной, всеимперской. В данном случае Иван Иванович делал научно обосно­ванный вывод, который идеологически должен был даться ему очень нелегко, ведь он противоречил его столь же «научно обоснованному» колониализму и не столь отрефлектированному в научных категориях антисемитизму[59]. Од­нако в своей думской социобиологической утопии Пантюхов поднялся и над своими личными предпочтениями и антипатиями, и даже над некоторыми антропологическими закономерностями — во имя торжества общей научной закономерности и веры в то, что империя как пространство разнообразия не обречена на вымирание в век национализма, модерного государства и на­учной политики.

Пантюхов выдвигал только одно ограничительное требование: общеимпер­ская метисация должна была происходить на основе «северорусского, серо­глазого, крупноносого, брахицефалического с 10% долихоцефалов» типа[60]. Важно понимать, что он не вел речь об ассимиляции прочих народов империи «русской нацией». Пантюхов говорил о смешении разных антропологических типов в разных пропорциях. Да и «русская нация» в его текстах не совпадала с «северорусским типом»: она включала в себя и малорусский тип, и велико­русов. О последних Пантюхов-антрополог был не самого высокого мнения:

 

Великорусский тип содержит в себе что-то ненормальное, то есть не обще­признанное, и, следовательно, не умное. Умным должен называться тот, кто хорошо сознает все окружающее, умеет анализировать, сравнивать свое и чужое и идет к определенным, ясным, достижимым целям. Этого не видно у великороссов[61].

 

Сам будучи выходцем с Украины (он появился на свет в поместье, принад­лежавшем его матери Гриневичевой в селе Кривоносовка Новгород-Север- ского уезда Черниговской губернии), Пантюхов гораздо нежнее относился к малорусскому расовому типу, усматривая в нем эмоциональную силу и орга­низаторские способности, которых недоставало великороссам:

 

Матрос, командовавший «Потемкиным», малоросс, команда большею частью малороссийская. Поп Гапон — полтавец. Председатель совета и союза рабо­чих Хрусталев, подлинная фамилия Георгий Носарь — уроженец Пирятина, из крестьян. Во главе московского союза телеграфистов, опять малоросс Пар- феменко. Все это очень славные, умелые, энергичные люди, подчинившие себе великорусские толпы[62].

 

С глубоким удовлетворением Пантюхов обнаружил, что среди депутатов российских Дум двух первых созывов доминировал именно «северорусский» тип. Через метисацию он должен был обрести полезные биологические свой­ства, которые сделали бы его расовую природу смешанной, но при этом обес­печили бы жизнестойкость, рациональность действий и поступков, конкурен­тоспособность и приспособляемость. В Думе, как утверждал Пантюхов, «се­верорусский тип» представляли крестьяне, которых «расовые инстинкты» заставляли требовать земли и свободы; депутататы типа Гучкова, Маклакова и Шингарева, которые «объясняют расовые инстинкты сложными на­учными и утопическими соображениями»; формалисты типа Милюкова или Муромцева, стоящие «на почве формы, закона»; и даже «истерические типы» (Родичев). Но всех этих очень разных депутатов объединяли такие «расо­вые» черты, как отсутствие национального эгоизма, неприятие узкого нацио­нализма и уважение к идее сильной власти. Пропорция этих элементов в новом имперском обществе-метисе должна была быть самой высокой и до­полняться полезными расовыми качествами «брахицефалического и брюне- тического типа малоросов и полещуков», поляков, евреев, татар и даже кав­казских депутатов.

При всей необычности своей антропологической концепции Пантюхов не был уникальной фигурой на фоне российского интеллектуального пейзажа начала ХХ века. Похожие варианты сборки империи на новых научных ос­нованиях предлагали и другие его современники, изучавшие расовые харак­теристики народов России и видевшие проблему в адаптации «архаического» имперского разнообразия к требованиям модернизации общества — регу­лярно организованного, управляемого и обладающего качественной биоло­гической природой. Все эти качества легче было представить как атрибуты горизонтально организованного гомогенного общества-нации, которого в России просто не было, а чтобы его вообразить, требовалось произвести, по крайней мере, символическую «чистку» населения по этническому прин­ципу. Представители московской антропологической школы обнаруживали повсеместно в России только смешанные антропологические типы. Ни в тео­рии, ни на практике они не допускали существования чистых рас — за исклю­чением самого начала антропологической истории человечества[63]. Киевский профессор неврологии и психиатрии Иван Сикорский, русский националист самого что ни на есть модерного толка, хотел пересоздать Россию как запад­ную империю, обладавшую четко разделенными национальным ядром и ко­лониальной периферией[64]. Социалист, врач, антрополог, читавший в ряде учебных заведений Петербурга новаторские курсы по общественной сани­тарии и гигиене, Дмитрий Петрович Никольский (1855—1918) мечтал не столько о «поваре» на имперской кухне, сколько об ответственных и антро­пологически подготовленных экспертах-интеллигентах, которые, признавая расовую ценность всех народов империи (а также таких ее субалтернов, как женщины и простой народ), помогали бы развивать наиболее полезные ра­совые свойства и препятствовать сохранению вредных — в равной мере у всех народов империи[65]. Были и такие, как влиятельный в России польский ант­рополог Людвиг Крживицкий, который связывал реализацию антропологи­ческой утопии не с «императором-поваром» и не с профессионалами в обла­сти медицины и естественных наук, а с социалистической революцией и пропагандировал, по сути, евгеническую программу[66]. Но все они так или иначе вставали перед проблемой этнического многообразия, которое не сов­падало с классовыми, половыми и прочими регулярными социальными стра- тификациями и безумно усложняло задачи социобиологической политики. В любом случае ее результатом и объектом оказывался «метис», а границы научной антропологии переходили в сферу литературы в широком смысле слова, рождая новые аналитические языки и оригинальную семантику таких научных категорий, как «раса». В конце концов, Иван Иванович Пантюхов мог бы сказать о своем творчестве словами своего сына Михаила (из его письма Блоку): «Слишком много было желания узнать правду, но не было точек опоры, и от этого был богатый простор для фантазии. Но, поверьте мне, не все было бредом в моих догадках»[67].



[1] Статья написана на основе доклада, прочитанного на XIX Банных чтениях («Антропологический поворот: ре­гуманизация гуманитариев?», 1—2 апреля 2011 года).

[2]     Из дневника Михаила Ивановича Пантюхова // Пантю- хов О. О днях былых. Семейная хроника Пантюховых. Maplewood, N.J.: Durand House, 1969. С. 168. Запись от 23 декабря 1903 года.

[3]     См. воинственную рецензию Александра Козинцева на мою книгу (Могильнер М. Homo imperii. История физиче­ской антропологии в России. М.: Новое литературное обо­зрение, 2008): Козинцев А. Наука минус наука // Антро­пологический форум. 2009. № 11. С. 429—441.

[4]     Из рецензии Александра Эткинда на «Homo imperii. Исто­рия физической антропологии в России»: «."физическая антропология" в России, как и в Германии, Англии и Аме­рике, оказалась тупиковой областью. Если она получала развитие в 20-м веке, то это развитие оказывалось расист­ским. Оно вело к программам геноцида, депортации и дру­гим методам дискриминации на основании расовых при­знаков. То, что в 19-м веке могло сойти за точную науку, в 20-м веке оказалось призывом к массовым убийствам. В 21-м веке, упражнения физической антропологии пред­ставляются ничем иным, как лженаукой.» (Эткинд А. Ре­цензия: Марина Могильнер. Homo imperii. История физи­ческой антропологии в России. М.: Новое литературное

обозрение, 2008 // Laboratoirum. 2011. Том 3. № 2. С. 90— 93) См. также полемику с Эткиндом с созвучных мне по­зиций: Tolz V. Response to Alexander Etkind's review of Ma­rina Mogilner's Homo Imperii: Istoriia fizicheskoi antropologii v Rossii // Там же. С. 94—96; Иванов К. Реплика по поводу дискуссии о книге Марины Могильнер «Homo imperii. Ис­тория физической антропологии в России» // Там же. С. 97—99.

4 Эткинд А. Рецензия: Марина Могильнер. Homo imperii. История физической антропологии в России.

[6] Олег Пантюхов родился в 1882 году, был профессиональ­ным военным. В 1922 году эмигрировал в США, где в на­чале 1930-х годов вновь поступил на военную службу. В годы Второй мировой войны Пантюхов работал перевод­чиком. В частности, он переводил на Тегеранской и Ялтин­ской конференциях, в мае 1945 года — на встрече генерала Дуайта Эйзенхауэра с маршалом Жуковым в Берлине. Был переводчиком и на Потсдамской конференции в июле 1945 года. Олег Пантюхов вернулся в США в мае 1946 го­да, в 1957-м вышел в отставку. После войны сменил имя ^Oleg Pantuhoff» на «John L. Bates».

[7]     Иван Иванович Пантюхов // Богданов Ан. Материалы для истории научной и прикладной деятельности в России по зоологии и соприкасающимся с нею отраслям знания, пре­имущественно за последнее тридцатилетие (1850—1888) [Известия ИОЛЕАЭ. Т. LXXL. Труды зоологического от­деления общества, т. VII]. Т. 4. Ч. 1. М.: Типо-литография т-ва Кушнерев и Ko, 1892. С. 15—17.

[8]     См.: Там же; Пантюхов О. О днях былых.

[9]    Пантюхов О. О днях былых. С. 28.

[10]   Иван Иванович Пантюхов // Богданов Ан. Указ. соч. С. 17.

[11]   Подробнее о московской антропологической школе см. в.: Могильнер М. Указ. соч.

[12]   Самый яркий образчик стиля Пантюхова — его opus mag­num: Пантюхов И. Значение антропологических типов в русской истории. Киев: Просвещение, 1909.

[13]   Пантюхов И. Указ. соч. С. 59.

[14]   Воробьев В.В. Рецензия: И.И. Пантюхов. Куреневка. Ме­дико-антропологический очерк. Киев, 1904 // Русский антропологический журнал. 1905. Кн. XXI—XXII. № 1— 2. С. 184—185.

[15]   См.: Из дневника Михаила Ивановича Пантюхова // Пан­тюхов О. О днях былых. С. 169; Скуратовский В. Как зо­вут булгаковского мастера? // Столичные новости. 2002. № 44 (240). Ноябрь. С. 19—25 (http://cn.com.ua/N240/ history/monologues/monologues.html).

«.Судьба Михаила Пантюхова. Писатель, уединившийся от безумного мира в психиатрической лечебнице, "историк по образованию" ("Мастер и Маргарита"), как Михаил Пантюхов. Катастрофа с романом. Редактор, задававший автору вопросы, показавшиеся тому "сумасшедшими" ("Мастер и Маргарита"). А вот другие комментарии: "Ни­чего более кошмарного в своей жизни не читал". "Образец типично вырожденческой больной литературы". "Повесть открывает дорогу в литературу подлинным запискам сума­сшедшего" и так далее. Это вовсе не из булгаковского ро­мана — это из рецензий на пантюховскую книгу. "Мой бед­ный окровавленный Мастер"... Вот он и скрылся от тех рецензий в психиатрическую лечебницу: "Я знал, что кли­ника эта открылась, и через весь город пешком пошел в нее" ("Мастер и Маргарита"). Совсем как Михаил Пантю- хов» (цит. по: Скуратовский В. Возвращаясь к Булгако­ву // Побережье. Литературно-художественный ежегод­ник (Philadelphia). 2005. № 14. С. 178).

[16]   Садовской БА. «Весы» (Воспоминания сотрудника) / Публ. Р.Л. Щербакова // Минувшее: Исторический альманах. Т. 13. М.; СПб.: Atheneum-Феникс, 1993. С. 31.

[17]   Садовской Б. Михаил Пантюхов. «Тишина и старик». По­весть. СПб., 1907 // Весы. 1907. № 3. С. 84.

[18]   Там же.

[19]   Из дневника Михаила Ивановича Пантюхова // Пантю­хов О. О днях былых. С. 169.

[20]   Письма И. И. Пантюхова Михаилу Пантюхову // Там же. С. 166.

[21]   Пантюхов И.И. «Предисловие». Опубликовано в: Днев­ник Миши с предисловием отца // Пантюхов О. О днях былых. C. 167—168, цит. с. 167. Оригинальное издание: Из дневника М.И. Пантюхова // Михаил Иванович Пантю­хов. Автор повести «Тишина и старик». Киев: Типография К. Н. Милевского и Ko., 1911.

[22]   Скуратовский В. Возвращаясь к Булгакову. С. 178.

[23]   См.: Пантюхов И.И. Население города Одессы (по сведени­ям, собранным в Одесском воинском присутствии). Одес­са: без изд., 1885; Он же. Опыт санитарной топографии и статистики Киева. Киев: Киевский губернский статистиче­ский комитет, 1877; Он же. Куреневка. Медико-антрополо­гический очерк. Киев: Типогр. Гирыч, 1904; Он же. Киев­ский и Уманский уезды в антропологическом отношении. Киев: Типография т-ва «Просвещение», 1907.

[24]   Пантюхов О. О днях былых. С. 54.

[25]   Бобровников В.О. Мусульмане Северного Кавказа: обычай, право, насилие: Очерки по истории и этнографии права Нагорного Дагестана. Москва: Восточная литература, 2002. С. 21.

[26]   Семейную версию истории см. в: Пантюхов О. О днях бы­лых. С. 54.

[27]   Grant B. The Captive and the Gift: Cultural Histories of So­vereignty in Russia and the Caucasus. Ithaca; London: Cornell University Press, 2009. Односторонний характер импер­ского дара Грант рассматривает в главе «Noble Giving, Noble Taking», приводя примеры из истории разных коло­ниальных держав, в том числе елизаветинской Англии. Именно в нем Грант видит причину конфликтности куль­турной памяти русского владычества на Кавказе.

[28]   Layton S. Nineteenth-Century Russian Mythologies of Cau­casian Savagery // Russia's Orient. Imperial Borderlands and Peoples, 1700—1917 / Daniel R. Brower, Edward J. Lazzerini (Eds.). Bloomington & Indianapolis: Indiana University Press, 1997. P. 80—100, quot. p. 82—83. См. также: Eadem. Russian Literature and Empire: Conquest of the Caucasus from Push­kin to Tolstoy. N. Y.: Cambridge University Press, 1994.

[29]   В статье «К статистике кавказской патологии» Пантюхов представил эту историю как медицинский случай, под­робно изложив все медицинские показатели и прочие важ­ные для вынесения диагноза данные. См.: Пантюхов И. К статистике кавказской патологии // Медицинский сбор­ник, издаваемый Императорским Кавказским медицин­ским обществом. 1898. Т. 35. № 61. С. 41—178. См. также другое издание: Пантюхов И. К статистике кавказской па­тологии. Тифлис: Типография М.Д. Ротинянца, 1898.

[30]   SaidE.W. Orientalism. 5th ed. L.: Penguin Books, 2003.

[31]   В работах Пантюхова часто встречаются имена европейских ученых, исследовавших «колониальную патологию». Эту отрасль антропологии Пантюхов, вслед за своими европей­скими коллегами, называл также «племенной патологией» («tribal pathology»). «Насколько племенная патология вхо­дит в область антропологии, — писал Пантюхов, — видно между прочим из того, что в антропологическом отделении Парижской всемирной выставки 1889 года председателем Лондонского антропологического общества д-ром Francis Gatton были выставлены целые сотни, подобранных по ти­пам и полам, фотографий чахоточных... » (Пантюхов И.И. О росте некоторых племен Закавказского края // Меди­цинский сборник, издаваемый Императорским Кавказ­ским медицинским обществом. 1889. Т. 26. № 50. С. 159).

[32]   Пантюхов И. К статистике кавказской патологии. С. 168.

[33]   Там же.

[34]   Там же.

[35]   Пантюхов О. О днях былых. С. 80.

[36]   Пантюхов И. К статистике кавказской патологии. С. 168— 169.

[37]   Там же. С. 169.

[38]   Пантюхов И. О росте некоторых племен Закавказского края. С. 166.

[39]  Пантюхов И. Современные лезгины // Кавказ (Тифлис). 1901. № 228.

[40] См., например: Пантюхов И. Ахалкалакский уезд. Медико-

антропологический очерк // Медицинский сборник, изда­ваемый Императорским Кавказским медицинским обще­ством. 1892. Т. 28. № 52. С. 127—215; Он же. Движение населения у чеченцев. Тифлис: Тип. Канцелярии главно- нач. гр. части на Кавказе, 1901; Он же. Ингуши: Этно- графическо-антропологический очерк // Известия Кав­казского отдела ИРГО. 1901. Т. 14. № 1—6; Он же. Расы Кавказа. Тифлис: Типогр. М. Шарадзе и Ko, 1900. О рус­ских см.: Пантюхов И. Влияние переселения в Закавказ­ский край на физическую организацию русских // Русская медицина. 1891. № 35. С. 3; № 36. С. 3; № 37. С. 3.

[41]   Пантюхов И. Антропологические наблюдения на Кавказе.

[42]   Пантюхов И. О росте некоторых племен Закавказского края. Особенно с. 172—173.

[43]   Он же. Влияние переселения в Закавказский край на фи­зическую организацию русских.

[44]   Пантюхов И. Киевский и Уманский уезды в антропологи­ческом отношении. С. 44—45.

[45]   Пантюхов И.И. Метисация. [Извлечение из Трудов V Съез­да Общества русских врачей в память Н.И. Пирогова]. СПб.: Типография Министерства путей сообщения, 1894. С. 1.

[46]   Пантюхов И. Куреневка.

[47]   Пантюхов О. О днях былых. С. 178 (Раздел «Из рабочей

тетради отца»).

[49]   Садовской Б. Михаил Пантюхов. «Тишина и старик». С. 84.

[50]   Там же. С. 176.

[51]   Пантюхов И. Опыт санитарной топографии и статистики Киева. С. 405.

[52]   Там же. С. 407.

[53]   Там же. С. 385.

[54]   О метисации в понимании Пантюхова см. подробнее: Пан- тюхов И.И. Метисация.

[55]   Пантюхов И. О раннем поседении волос // Труды Обще­ства киевских врачей. Т. IX. Вып. II. Киев: Просвещение, 1909. С. 1—9.

[56]  Д-р Пантюхов. Значение антропологических типов в рус­ской истории. Киев: Просвещение, 1909. С. 74, 75.

[57]  Д-р Пантюхов. Значение антропологических типов в рус­

ской истории. С. 74, 80.

[59]   По поводу антисемитизма см., например: Пантюхов И. О вырождающихся типах семитов // Протоколы заседа­ния Русского Антропологического общества за 1888, 1889. С. 35—40; Он же. О народной медицине в юго-западном крае. Киев: Университетская типография, 1875.

[60]   Пантюхов И. Значение антропологических типов в рус­ской истории. С. 75.

[61]  Пантюхов О. О днях былых. С. 181 (заметки в «Рабочей

тетради» И.И. Пантюхова).

[63]   Об этой школе см. подробно в: Могильнер М. Homo Imperii.

[64]   О Сикорском и его антропологии русских см. подробно: Там же.

[65]   О Никольском см.: Там же.

[66]  Крживицкий Л. Антропология / Пер. с польск. С.Д. Рома- новского-Романько под ред. Р.И. Сементковского. СПб., 1896; Он же. Физическая антропология / Пер. с польск.

(при содействии автора) С.Д. Романько-Романовского. Се­рия «Образовательная библиотека». № 6. СПб., 1900; Он же. Психические расы: Опыт психологии народов / Пер. с польск. Р.В. Крживицкой под ред. автора. СПб., 1902.

[67] Письмо Михаила Пантюхова Александру Блоку // Пан- тюхов О. О днях былых. С. 175.