Марина Могильнер
Антропология как филология, или О пользе метисации: Иван Иванович Пантюхов и его «метисы»
Ключевые слова: физическая антропология, Иван Пантюхов, метисация
Эта статья [1] — о семействе Пантюховых, и прежде всего о его главе — физическом антропологе Иване Ивановиче Пантюхове (1836—1911). Однако это — не семейная история и не стандартная биография ученого «на фоне». Отец и сыновья Пантюховы — их тексты, их политический и эстетический выбор, их представления об общественном устройстве — позволяют увидеть ключевые тенденции российской модерности рубежа веков и оценить всю сложность столкновения имперской логики нормальности и естественности человеческих различий с логикой унификации и систематизации, которая лежала в основе как научных, так и политических проектов модернизации общества. Иван Иванович поколенчески и мировоззренчески был человеком либерально-консервативной эпохи Великих реформ, безусловно верившим в прогресс и в научные основания поступательного развития. В зрелом возрасте он стал сторонником масштабных мер социальной инженерии, направленной на реорганизацию «архаичного» имперского общества в современную «империю знания». Его сыновья реализовывали постлиберальные жизненные сценарии, в диапазоне от богоискательства и увлечения декадентской литературой (сын Михаил) до эстетизации силы и социальной солидарности на основе идеи нации (сын Олег). Отношения между отцом и детьми не всегда складывались просто. Так, рано умерший Михаил Пантюхов (1880—1910) признавался в дневнике: «...моя жизнь была невыразимо исковеркана тем, что я сын антрополога. Я всегда был поэтом и разумеется гораздо раньше развернул бы мои крылья, если бы не висели надо мною вечно слова отца: "факты... факты... наблюдай. Все остальное пустяки"»[2]. Однако в семье Пан- тюховых не случилось открытого конфликта поколений, а созданные Пан- тюховыми тексты — антропологические, литературные, мемуарные — невозможно анализировать изолированно друг от друга, поскольку они реагируют на схожие вызовы и идентифицируют схожие проблемы.
Пантюховы в их взаимных отношениях, в восприятии реальности, в научных представлениях столь же сложны и противоречивы, как и модернизирующееся имперское общество, в котором они жили. Прежде всего это касается основателя семейства, Ивана Ивановича Пантюхова, который, впрочем, как и миллионы его современников, верил в реальность «расы» и в возможность научных манипуляций с обществом, не вполне подходившим под современные социологические стандарты. Пантюхов нашел способ сохранить уникальную имперскую гетерогенность в культуре модерна — он создавал расовую антропологию научно регулируемой имперской метисации, которая должна была сформировать сильный, устойчивый, конкурентоспособный, однако смешанный физический тип как основу новой имперской российской нации. С точки зрения современных российских физических антропологов, чьи научные представления, в отличие от научных представлений Пантю- хова, не предполагают явной социальной вовлеченности и ответственности (в том числе за собственное далеко не однозначное прошлое), Иван Иванович — досадный курьез, который не может и не должен быть включен в каноническую респектабельную историю их дисциплины[3]. С другой стороны, авторы, деконструирующие большие тоталитарные нарративы недавней истории, также склонны игнорировать Пантюхова и подобных ему персонажей на том основании, что они представляют тупиковые варианты развития — науки, общества, культуры в целом. Как сформулировал Александр Эткинд, удивленный моим серьезным отношением к российским физическим антропологам рубежа XIX—XX веков и актуальным для них контекстам, «запретив себе большой исторический нарратив, который в данном случае неизбежно включает революцию, расизм и Холокост, Могильнер упустила случай рассказать осмысленную, поучительную историю»[4]. Должна отметить, что «запрет» был совершенно сознательным. Более того, именно обращение к историям «Пантюховых» позволяет уйти от назидательности и предсказуемости «поучительной истории» и исследовать «культурный момент», из которого и революция, и Холокост, и даже коллапс империи не казались неизбежностью. Вытеснение «Пантюховых» как из дисциплинарной антропологической саморефлексии, так и из осмысленной — «поучительной» — истории чрезвычайно упрощает сам феномен модерности, отношения власти и знания, вызовы, перед которыми оказывались люди, сознательно стремившиеся переопределить окружающую их реальность в современных категориях. Позиция историка — будь это историк в общепринятом дисциплинарном понимании или историк науки и литературы — это позиция дискурсивной власти. Историк, в отличие от персонажей своего исследования, знает, чем все закончится. Высокомерно заявляя, что «история заблуждений пишется ироническими красками»[5], историк лишает людей прошлого их собственной рациональности и субъектности и заодно навязывает одну, сформированную ретроспективным опытом, версию исторических событий. Ироничное либо откровенно пренебрежительное отношение к «Пантюховым» не позволяет оценить один из самых серьезных вызовов модернизации империи в России — проблему упорядочивания несистемных различий, проблему, которая остается актуальной в России (и далеко за ее пределами) и по сей день. Мы по-прежнему не умеем описывать и выявлять логику функционирования сложносоставных обществ, множественную динамику развития, не детерминированную знанием того, «чем все закончилось». Я думаю, что, отказываясь изучать динамику создания, рационализации, манипулирования, игнорирования, переопределения, упорядочивания (насильственного и дискурсивного) различий как имманентного свойства любого социума, в прошлом и настоящем, предпочитая вместо этого деконструировать глобальные линейные нарративы и политические процессы, социальные и гуманитарные науки расписываются в своей интеллектуальной и политической бесполезности. Результат — падение интереса общества к этим наукам и представляющим их ученым, будь то академические «физические антропологи» или занятые тотальной деконструкцией исследователи дискурсов.
Ниже я попытаюсь показать, что Пантюховы — это не курьез и не тупиковая ветвь развития, что этот феномен был порожден специфическими вызовами имперской модернизации, перед которыми пасовали и их более «нормативные» современники. Иван Иванович Пантюхов не уникален и не комичен в своем поиске возможности совмещения таких несовместимых феноменов, как рационально организованное, современное общество — объект манипуляции «государства-садовода», и нерегулярная, «архаичная» имперская гетерогенность — «тупиковый вариант», несовместимый с требованиями прогресса. При всей укорененности Пантюхова в своем времени и в своем интеллектуальном и политическом контексте, он сегодня выглядит одновременно как провозвестник унифицирующих форм социальной политики, многообразных и живых, особенно в российском обществе, расистских предрассудков и. постколониальных дискурсов гибридности. Неспособность узнать эти дискурсы, выраженные в необычной для нас риторической форме и представленные в непривычном формате, — это наша проблема как исследователей. Нам легче объявить Пантюхова нонсенсом, тупиковым вариантом развития. Я думаю, поступая так, мы плохо распоряжаемся данной нам интерпретационной властью.
КОНКВИСТАДОР МОДЕРНИЗИРУЮЩЕЙСЯ ИМПЕРИИ
Врач и антрополог Иван Иванович Пантюхов был умеренным либералом, поддерживавшим идеал конституционной монархии, убежденным государственником и русским националистом. Он занимал активную общественную позицию и как антрополог стремился влиять на общественное мнение и политику властей.
Биография Пантюхова — без преувеличений, настоящая имперская биография. Это чувствовал его младший сын, Олег Иванович Пантюхов (1882— 1973)[6] — основатель российского скаутского движения, в зрелом возрасте, в Америке, взявшийся за писание мемуаров. Пантюхов-младший рассказывал об отце как о своего рода цивилизованном конквистадоре империи, который поучаствовал в Кавказской войне, служил на южных рубежах, воевал за славянские идеалы, а жизнь на Кавказе предпочитал спокойному существованию в столице. Такой модус описания вроде бы контрастировал с портретом отца как рационального и размеренного человека, воспринимавшего себя, прежде всего, как ученого. Но, на самом деле, Олег Иванович интуитивно понимал, что противоречия тут не было — главным оружием «конквистадора» и ученого Ивана Ивановича Пантюхова было современное знание, он желал покорить Российскую империю с помощью самой передовой, как считалось тогда, науки о человеческом разнообразии, превратив эту империю в современное государство и общество. Представления о путях такого превращения у Пантюхова также были специфически имперскими: архаичная гетерогенность должна была, по его мнению, эволюционировать посредством управляемых профессионалами разумных, основанных на научных данных метисаций в направлении идеального «метиса» как объекта политики «государства-садовода» (как определил его гораздо позже Зигмунд Бауман). Недаром, еще будучи студентом Киевского университета имени Святого Владимира, Пантюхов по собственной инициативе составил конспект лекций профессора Фридриха Меринга (Friedrich Mering, 1822—1887) по общественной гигиене — в те годы передовой области медицины — и придумал печатать его циклами в газете «Современная медицина», приучая тем самым общественность к представлениям о необходимости санитарии социального тела[7].
Медицинский факультет Киевского университета Иван Пантюхов окончил в 1862 году и прямо со студенческой скамьи отправился в действующую армию на Кавказ. Между 1862 и 1868 годами он служил в госпиталях Ставрополя, Майкопа, Екатеринодара, Тифлиса, Гориса и Кутаиси, был врачом при Кавказских линейных батальонах в станице Пшехской, в Сухуми и Поти. Он участвовал в сражениях на Западном Кавказе в составе Кавказского стрелкового 5-го батальона и Гренадерского мингрельского полка. После ранения в 1869 году ему пришлось временно покинуть военную службу, но уже в 1874 году он вернулся в строй. Вначале Пантюхов служил ординатором в Киевском военном госпитале, а затем отправился на Русско-турецкую войну (1877—1878) в качестве врача для особых поручений и заведующего статистическим отделом Полевого военно-медицинского управления. По окончании войны он ненадолго вернулся в Киевский госпиталь, а затем служил бригадным врачом Пятой саперной бригады в Одессе, где заведовал лагерными сборами и имел широкий доступ к медицинской статистике призывников, которую затем использовал как материал для своих антропологических ис- следований[8]. Где бы он ни находился, он собирал медицинскую статистику и изучал население и подчиненный ему военный контингент с санитарной и антропологической точек зрения.
В 1885 году карьера Пантюхова пошла в гору: он получил назначение в Петербург, возглавив статистическое отделение в Главном военно-медицинском управлении. Однако вскоре он пожалел об этом решении: холодный, формальный и официальный Петербург был ему чужд и не вдохновлял как исследователя[9]. Пантюхов использовал имевшиеся у него связи для того, чтобы снова оказаться на имперской «окраине» — в 1899 году его семья двинулась в Тифлис, где для Ивана Ивановича учредили особую должность «врача пятого класса для особых поручений при начальнике окружного Кавказского военно-медицинского инспектора». На этой должности он находился с 1889 по 1902 год. В 1897 году Пантюхов получил генеральский чин (действительный тайный советник), а на следующий год удостоился ордена Станислава I степени. До выхода в отставку в 1902 году Пантюхов сочетал свою, главным образом почетную, должность с обязанностями полкового врача и военно-медицинского инспектора. И конечно же, он пользовался своим положением на Кавказе для сбора антропологических данных, привлекая к этой работе рядовых врачей округа.
Последние годы жизни Иван Иванович провел в своем небольшом поместье на хуторе Куреневка под Киевом. Он умер 15 июня 1911 года.
Практически никому не известный сегодня Пантюхов много печатался в таких изданиях, как «Современная медицина», «Медицинский вестник», «Военно-медицинский журнал», «Сборник статей по судебной медицине», а также в Протоколах и Сборниках Общества кавказских врачей и киевских врачей, Трудах Кавказского отдела ИРГО, в газетах «Кавказ» и «Московские ведомости»[10]. Его тексты сочетали строгий анализ антропометрических данных с откровенными спекуляциями, а любимым термином была «метисация», служившая концептуальным мостиком между научным позитивизмом и социальным утопизмом, между либеральной концепцией «смешанного физического типа», которую разрабатывала эволюционистская московская антропологическая школа, и радикальным конструктивистским дискурсом менее популярной в России социальной антропологии[11]. Пантюхов видел в «антропологическом типе» стабильное ядро современных наций и на этом основании легко поддавался соблазну психологических и исторических спекуляций, представляя их в риторической форме, резко контрастировавшей с языком цифр и индексов, на котором он говорил не менее охотно[12]. Вот пример его стиля:
Передовыми бойцами в этом движении (колонизации. — М.М.) был шедший на «уру», сероглазый, крупноносый великорусский тип, за ним и рядом с ним двигался более осторожный, сероголубоглазый с небольшим вздернутым носом тип полесский, и, сливавшийся с ним, тип, более решительный, высокорослый, кареглазый. Белорусский голубоглазый тип смешивался с великорусским и самостоятельные группы его мало участвовали в этом движении...[13]
Этот стиль, это не в меру развитое для строгого ученого-антрополога художественное воображение, тоже рвавшееся «на уру», раздражали антропологов наиболее признанной и «нормализованной» в качестве университетской науки московской антропологической школы. Ее видный представитель, приват-доцент Московского университета В.В. Воробьев (1875—1905), писал в «Русском антропологическом журнале»:
Пантюхов, несмотря на то, что за ним числится целый ряд работ по антропологии, по отношению к взглядам на задачи и методы антропологии принадлежит не к антропологам, а к публике[14].
Русское антропологическое общество при Петербургском университете воспринимало Пантюхова не столь критически, но он так или иначе всегда балансировал на грани между академической и популярной антропологией. Пантюхов не адаптировал свои тексты под соответствующую аудиторию — они лишь отражали оригинальный стиль его мышления, воплощавший саму суть физической антропологии как науки. Эта новая наука боролась за место в устоявшейся системе университетского образования и привлекала адептов из более демократических слоев населения, у которых карьеры в престижных областях знания складывались сложнее. Эта наука удовлетворяла массовый, популярный интерес к экзотическому. Она предлагала универсальный для всех народов, санкционированный не верой и не традицией, а верифицируемым знанием язык описания человеческого разнообразия. Этот язык не был связан с традицией высокой культуры и не интерпретировал национальную культуру в ее же категориях. Физическая антропология ассоциировалась с освоением мира, с распространением цивилизации, с модерностью как таковой. Значит, ее потребителями должны были быть не только ученые, но и современное государство, и образованная публика.
АНТРОПОЛОГИЯ ФИЗИЧЕСКАЯ И МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ: ИВАН ИВАНОВИЧ И МИХАИЛ ПАНТЮХОВЫ
Иван Иванович Пантюхов стремился быть в диалоге со всеми «потребителями» антропологии и часто оставался непонятым. Это качество сближало его с самым, казалось бы, далеким от антропологии членом его семьи, тем самым, чья жизнь была «невыразимо исковеркана» наличием отца-антрополога. Михаил Пантюхов, декадент и богоискатель, похоже, покончивший жизнь самоубийством в Киевской психиатрической лечебнице, также все время искал себе собеседников и последовательно разочаровывался во всех, кроме отца, который при всем неприятии литературного модернизма понимал неудовлетворенность сына окружающей действительностью и его стремление найти ответы на вопросы бытия. Вадим Скуратовский считает Михаила Пантюхова прототипом булгаковского Мастера — Булгаков, по его мнению, знал об этом умершем в Киевской психиатрической лечебнице молодом писателе, чей единственный философский роман «Тишина и старик» остался не понят и не оценен современниками[15].
Борис Садовской (Садовский), в свое время опубликовавший в «Весах» рецензию на «Тишину и старика», в мемуарах, писавшихся в начале 1930-х годов, назвал роман «замечательным»[16]. Его рецензия 1907 года была если не восторженной, то вполне понимающей: Садовской увидел в книге «художественную исповедь», дневник «нового человека, пережившего вечные впечатления и сумевшего записать их без рисовки перед самим собой»[17]. Однако он почувствовал в Михаиле Пантюхове «настойчивость помешанного, готового закричать от ужаса», и упрекнул в художественном «дальтонизме»[18]. Михаил, видевший главный труд своей жизни как роман философского и религиозного прозрения и определявший его жанр как «мировую сатиру», хотел иного понимания, и отец, Иван Иванович, старался понять сына правильно. Несмотря на разницу в интересах и мировоззрении, Иван Иванович принимал и понимал многие оценки и решения Михаила. В частности, он смирился с переходом сына с естественно-научного отделения Петербургского университета (выбор, столь милый сердцу отца-антрополога) на историко-филологический. Михаил, в свою очередь, пытался объяснить позитивисту Ивану Ивановичу «факты» своей внутренней жизни и иногда сам смотрел на мир как бы его глазами. 8 августа 1904 года он записал в дневнике:
Заходил в прошедший вторник в редакционное собрание «Весов». Видел Валерия Брюсова. Он был очень мил. Немного пополнело его черномазое татарское лицо. Странно: в его лице так много татарского и похоже оно, кроме того, не то на хищную птицу, не то на нильского крокодила. И все же оно русское — его лицо.[19]
Иван Иванович Пантюхов хорошо запоминал подобные точные физиогномические характеристики и именно по ним впоследствии реконструировал отношение Михаила к русской литературе:
Он мало ценил Тургенева, Брюсова находил похожим на хищную птицу и нильского крокодила. Гофмана называл человечком игрушечным.[20]
В романе «Тишина и старик» Иван Иванович обнаружил реалистическую стилистику, созвучную его собственному своеобразному «антропологическому реализму»:
При внешней, как бы декадентской форме, М.И. был скорее реалист. <.> При тончайшей чуткости, в его сочинениях нет туманности и бесцельных фантазий, и в беспощадной логике их чувствуется жестокий реализм[21].
В значительной степени эту характеристику — конечно, с поправкой на специфику антропологического дискурса — можно отнести к текстам самого Ивана Ивановича. Как заметил Скуратовский, «доктор Пантюхов в своих работах набрасывал и постоянно уточнял как бы общий физиологическо- антропологический контур человека. Пантюхов-сын сделал уникальную в литературе того времени попытку создать также обобщенный, но уже метафизический образ человека. Его метафизическую антропологию»[22].
В отличие от трагической метафизической антропологии Пантюхова- младшего, физическая антропология Пантюхова-старшего была оптимистической и иллюстрировала идею человеческого прогресса от низших форм жизни к высшим. Европейскую часть империи он рассматривал как пространство модерна — не того «модерна», который у его сына ассоциировался с «Весами», символизмом и богоискательством, но того, который соотносился с идеей прогрессивного и системного развития социума. Здесь Пан- тюхов изучал преимущественно городское население и работал с регулярной медицинской статистикой, собиравшейся его военными и гражданскими коллегами[23]. Напротив, Кавказ, где Пантюхов провел молодые годы (и о котором его сын, кажется, не думал совсем) и где вновь поселился зрелым, семейным человеком, оставался для него пространством колониального воображения и колониальной антропологии. Иван Иванович поддерживал дружеские отношения с представителями местного населения, особенно в Тифлисе, и, как вспоминал Олег Пантюхов, «этот край и его горы, и народы были очень близки его сердцу»[24]. Однако это не меняло глубоко колониального характера его кавказской антропологии, проникнутой темами отсталости и дегенерации.
АНТРОПОЛОГИЯ И МИФОЛОГИЯ: ИСТОРИЯ ПРО ИВАНА ИВАНОВИЧА ПАНТЮХОВА, КНЯЗЯ АНЧАБАДЗЕ И ЕГО СЫНА ЧАГО
В семье Пантюховых жила история, которая оказалась в равной мере не замеченной историками антропологии и исследователями колониальных мотивов в русской литературе — а она вполне заслуживает внимания тех и других. Это история про Ивана Ивановича Пантюхова, князя Анчабадзе и его сына Чаго. Эта история началась в 1866 году, когда молодой военный врач Иван Пантюхов проезжал через Очимчир. Вечер застал его недалеко от усадьбы абхазского князя Анчабадзе, где Пантюхов и заночевал. После ужина князь заявил гостю: теперь «твой Царь — мой Царь» — и в подтверждение своей преданности предложил в подарок русскому офицеру своего сына Чаго. По сути, Чаго играл роль аманата — заложника из числа родственников местного правителя, принявшего подданство русскому царю. Аманат служил гарантией сохранения подданными верности новому правителю. В годы наместничества на Кавказе генерала А.П. Ермолова (1817—1827), да и позднее, аманатство было распространенной практикой: «.сельские общины, проявившие покорность русским войскам, обязаны были выдать заложников (аманатов) как гарантию своей верности. Аманатов содержали в Дербенте и Тифлисе»[25]. Но история о князе Анчабадзе, его сыне Чаго и Иване Ивановиче Пантюхове имела место уже после формального окончания Кавказской войны (май 1865 года), а сам институт аманатства и связанный с ним ритуал не содержал никакого символического, а тем более практического смысла для Пантюхова — человека современных взглядов, врача и начинающего антрополога, который вовсе не стремился обзавестись заложником. Он попытался отказаться от «подарка» и даже пригрозил, что крестит Чаго, на что князь Анчабадзе ответил так: «Он твой. Делай с ним, что хочешь, можешь его даже зарезать»[26]. Этот «дар» покоренного покорителю — инверсия дара цивилизации, о котором писал Брюс Грант в своей книге «Пленник и Дар», — характеризовался той же односторонностью, что и «дар империи». Далеко не всегда он прочитывался как «дар» теми, кому предназначался[27].
Казалось бы, история про Ивана Ивановича Пантюхова, князя Анчабадзе и его сына Чаго идеально встраивается в канон колониальной литературы, которая романтизирует своих героев, одновременно подчеркивая культурную дистанцию между ними и автором. Цивилизационная дистанция не позволяет возникнуть длительным и стабильным взаимным привязанностям (хотя в принципе не исключает возникновения сильных чувств), которые бы сохранялись и развивались за пределами символического и географического колониального пространства. В логике колониальной мифологии Кавказа история маленького «кавказского дикаря», навязанного русскому военному врачу, который мог рассматривать его только как сына или воспитанника — ибо, не желая быть включенным в традиционные непосредственные отношения власти-подчинения, не имел другой модели для этих отношений, — должна была характеризоваться амбивалентностью чувств и взаимных проекций. Сюзан Лейтон (Susan Layton) писала об этом в связи с параллельным существованием в российской литературной традиции двух мифологий — «благородных кавказских дикарей» и «подлых кавказских дикарей», что выявляло как двойственное отношение русских образованных классов к Кавказу, так и характерную для них сложную динамику притяжения и отталкивания от имперского центра[28].
Однако, будучи рассказана антропологом, отдававшим первенство «фактам» как основе любого нарратива, история о князе Анчабадзе, его сыне Чаго и Пантюхове теряла значительную долю полагавшейся ей в соответствии с литературным каноном амбивалентности и гибридности.
Любовь Пантюхова к Кавказу не была амбивалентным чувством. Семейную историю о Чаго Анчабадзе, которую хорошо запомнил и записал Олег Пантюхов, его отец наиболее полно изложил в связи со своими исследованиями населения Кавказа, а в этих текстах не было места для романтических проекций[29]. На самом деле, в качестве героев семейной истории и объектов научной антропологии князь Анчабадзе и его сын Чаго выявляют внутреннюю согласованность между литературно-романтическим и научным модусами восприятия Кавказа Пантюховым.
Согласно домашней версии истории, Чаго молчал целый год, прежде чем заговорил по-русски. Пантюхов крестил его и отдал в военную школу — в какую именно, сыновья не помнили или не знали. Вообще, они не знали ни подробностей жизни Чаго, ни его характера и привычек. Олег припоминал, что Чаго не закончил школу, бежал и вернулся домой к отцу. Молчащий Чаго, подаренный Пантюхову как знак подчинения и лишенный в домашней истории самостоятельной роли, буквально и однозначно воплощал культурную инаковость и отсталость горцев, их колониальную «патологию», а также их пассивность — черту, которую Эдвард Саид выделял как важный элемент ориенталистского взгляда. Подобно людям «Востока», люди русского Кавказа в этой перспективе представали как существа без своей воли и истории, как объекты изучения и колониальных преобразований[30].
Тема патологии, заимствованная Пантюховым из работ французских и британских колониальных антропологов[31], доминировала в научной версии истории о князе Анчабадзе и его сыне. Самое полное ее изложение можно найти в статье Пантюхова с недвусмысленным названием «К статистике кавказской патологии» (1898). В отличие от домашней версии, для этой версии истории детали имели первостепенное значение. Так, выяснялось, что Чаго исполнилось семь или девять лет, когда он был подарен Пантюхову; он был тогда «худощавый, матово-бледный брюнет», с «красивыми, но неподвижными» чертами лица; «никогда не смеялся, не резвился и был вообще молчалив»[32]. Из этой же статьи следовало, что усадьба Анчабадзе находилась в «малярийной деревне Кварчали в ущелье р. Гализга» и что в 1868 году Чаго перенес тяжелый приступ малярии[33]. Пантюхов точно указывал, что Чаго начал говорить по-русски не через год, а уже через два месяца после того, как покинул дом. Через четыре года он смог выдержать экзамены по чтению, письму и математике и поступить во второй класс Ставропольской русской гимназии. Чаго, действительно, бежал из Ставрополя и вернулся в Очимчир. Пантюхов не видел его с того момента, как тот был отправлен в Ставропольскую гимназию, то есть приблизительно с 1870 года[34].
Однако на этом история не заканчивалась. Через много лет, в 1895 году, Чаго сам нашел Пантюхова, который в то время жил с семьей в Тифлисе. Олег запомнил неожиданное появление в их доме высокого, худого, седеющего князя Анчабадзе в черкеске, уже почти не говорившего по-русски. Иван Иванович задал гостью формальные вопросы («Сколько же у тебя буйволов?»), будто они не были знакомы и их ничего не связывало. Сыновья Пантюхова, читавшие, кроме трудов отца, еще Пушкина и Лермонтова, были готовы увидеть в незваном госте романтического героя:
...он произвел на нас, мальчиков, довольно сильное впечатление и мы в душе сравнивали его с лермонтовским Мцыри, отказавшимся от городской жизни и бежавшим в свои родные горы[35].
Однако Пантюхов-старший, описавший второе пришествие Чаго в «Кавказской патологии», увидел в нем лишь удачный объект для научных наблюдений. Он отметил, что в его неполные 40 лет Чаго выглядел как старик, а его кожа имела нездоровый желтый оттенок. Он жил жизнью обычного горца в своей усадьбе Ткварчели, был женат и имел троих детей. Много работал, не пил, не курил. Тем не менее Пантюхов описывал его как больного человека, страдавшего от шумов в голове и общей слабости. Появление Чаго давало Пантюхову возможность изучить «кавказскую патологию» в почти тридцатилетней перспективе, и он оставил своего бывшего «аманата» погостить на три недели. Сделанные за это время антропометрические измерения Чаго и медицинские наблюдения над ним затем вошли в статью о кавказской патологии, сопровождаемые характерными замечаниями: «взгляд туповатый», умственные способности «притуплены» и т.д.[36] Пантюхов находил, что аккультурация, через которую прошел Чаго в детстве, не оставила на нем отпечатка — тонкий слой цивилизации легко смылся, как только Чаго вернулся к обычной жизни горца.
Проживший 25 лет в Абхазии, Чаго забыл почти все то, что узнал во время пребывания у меня и в школе в течение пяти лет. Он почти забыл даже самые крупные факты своей жизни — свое крещение, поездку в Севастополь и Киев и пр.[37]
Пантюхов определенно считал, что годы, проведенные Чаго при нем и в гимназии, были самыми важными в жизни его бывшего подопечного, и то, что тот забыл их (или вытеснил из памяти), воспринималось им как еще одна «патология». В «естественной среде» патологическая природа Чаго вновь проявила себя в быстром «отупении» и болезненности. Установив этот факт, Пантюхов потерял интерес к Чаго Анчабадзе. С диагнозом «болотная кахексия» он был отправлен домой, и, собственно, это и есть финал истории про князя Анчабадзе, его сына Чаго и Ивана Ивановича Пантюхова.
Подобно тому, как отношения Пантюхова с Чаго были суррогатом традиционного института аманатства и одновременно — современной семьи, основанной на живых чувствах и привязанностях, любовь Пантюхова к Кавказу, желание жить именно там, стремление изучать этот край и его население были мягкой формой ориентализма, суррогатом жесткого, вполне реального колониализма. Подобно Чаго, Кавказ в глазах этого антрополога не обладал модерной субъектностью и потому не мог быть объектом современной социальной политики. Наконец, подобно Чаго, которого Пантюхов изучал как пример дегенерации, Кавказ следовало изучать для развития современной науки и защиты цивилизации от дегенеративных влияний. Пантюхов рассматривал свои данные по антропологии Кавказа как дополнение к соответствующим данным о прочих неевропейских народах: «малайцах, патагонцах, разных племенах внутренней Африки» и так далее[38]. В то же время, ориентируясь на «факты», он естественным образом сопротивлялся литературной (и этнографической) мифологизации Кавказа, иными словами, не романтизировал «дикарей», но и не демонизировал их. Так, Пантюхов мог критически отзываться на распространенные представления о разбойном характере экономики местных жителей.
Не будучи знакомы с внутренней жизнью лезгин, — писал он о Нагорном Дагестане, — но, зная их только как смелых грабителей, летописцы и историки. считали лезгин дикарями и разбойниками. Правильная внутренняя организация лезгинских общин, честность взаимных отношений и оседлая земледельческая культура не дают, однако, основания считать лезгин дикарями. Главные средства к существованию лезгинам всегда давали не разбои, а земледелие и скотоводство[39].
На Кавказе он действительно был модерным «конквистадором империи», покорявшим с помощью знания эту территорию и ее население. Там он должен был лично собирать антропометрическую статистику или привлекать к этому делу заинтересованных подчиненных. Его не интересовали городские центры этой периферии империи, а русские в кавказской антропологии Пан- тюхова возникали лишь в связи с их цивилизационной ролью[40]. В докладе «Антропологические наблюдения на Кавказе», прочитанном им на заседании Кавказского отделения ИРГО 28 марта 1892 года[41], сгруппированные в таблицы антропологические индикаторы описывали евреев, армян, грузин, имеретин, мингрелов, гурийцев, сванов, абхазцев, кабардинцев, западных горцев, осетин — но не русских. Другое исследование Пантюхова тех лет, посвященное росту «племен Закавказья», включало измерения «русских», однако то были духоборы Ахалкалакского и Елисаветпольского уездов, то есть сектанты, высланные из европейской части России[42]. Таким образом, их статус был сопоставим со статусом «колониального» населения.
«СЫН ГОРОДА»: АНТРОПОЛОГИЯ ГОРОДСКОГО ПРОСТРАНСТВА МЕТИСАЦИИ
Если антропологические процессы, разворачивавшиеся в Европейской России, Пантюхов описывал с помощью гибридного — научного и одновременно художественного (на уровне воображения, а подчас и способа репрезентации) — термина метисация, то на Кавказе речь шла об адаптации — адаптации русских к жизни за пределами цивилизации[43].
Судьба, поселившая русских на восточной половине Европы, поставила их в исключительное, нигде больше не встречающееся, положение, вносить культуру и гражданственность в среду самых разнообразных, окружавших их со всех сторон, более или менее диких и разбойничьих народов <...> К таким народам принадлежат обитатели Закавказского края, расовые типы которых до такой степени отличны от северо-европейских, что самая колонизация края европейцами, при нынешних приемах ее, не имеет прочности[44].
Возможность метисации русских с коренным населением Кавказа Пантюхов даже не рассматривал. Он лишь отмечал, что
по некоторым данным, эти метисации в большинстве случаев дают неблагоприятные результаты. Еще менее должны быть благоприятны результаты метисации русских с длинноголовыми таджиками и персами[45].
В этой системе координат даже маленькое киевское предместье Куреневка, где Пантюхов поселился, выйдя в отставку, воплощало европейскость, и, соответственно, антропологическую историю Куреневки Пантюхов писал как историю метисации коренного населения с разнообразными некоренными типами. Так, он исследовал найденные в окрестностях Куреневки черепа и сравнивал полученные измерения с краниометрическими измерениями своих соседей-куреневцев и мигрантов в Киевскую губернию из других регионов России[46]. Что же говорить про такие города, как Одесса или Киев, где Пантюхов собирал гораздо более внушительный материал о метисации, чем в Куреневке.
Города Европейской России для него вообще представляли модель прогрессивного человеческого развития, в котором драма расового противостояния и взаимодействия играла особую роль. Первую русскую революцию, которую Пантюхов наблюдал в Киеве, он воспринял, прежде всего, как революцию городов, результат деятельности людей, получивших городское образование. Эти люди паразитировали на народе и наивно верили, что «словами можно переменить антропологические свойства людей»[47]. В 1905 году Пантюхов записал в дневнике:
Как беспомощен здоровый, неуклюжий, нерасторопный, честный и правдивый русский великан, когда на него набрасываются стаи мелких родных, злых, эгоистичных поляков, еврейчиков, армян и разного сброда из метисации городских сословий![48]
При этом наиболее городским и деклассированным из сыновей Ивана Ивановича был все тот же Михаил, который после окончания университета нигде не служил. Он как раз верил в силу слов и в возможность оторваться от земли и бренной человеческой натуры. Если Олег любил походы на природу, пикники и посиделки у костра — недаром все это стало скаутским ритуалом, — а еще один сын Ивана Ивановича, тоже Иван, был садоводом и жил в деревне, то Михаил предпочитал Петербург. Видимо, он впитал от отца представление о том, что современная история (литература, искусство), сама судьба цивилизации, вершится в городах. Полумистический сюжет романа «Тишина и старик» развивается в городе — Киеве, и городская среда важна для его восприятия. Садовской и это уловил в своей рецензии, вплетая слова «город», «городской» в краткий пересказ романа: «Герой повести, Юрий, навеки остается с Тишиной у трупа любимой женщины, в душной городской комнате, жарким летом»[49]. А друг Михаила Пантюхова, поэт Виктор Гофман, назвал посвященное ему стихотворение «Сын города»:
Ты обессилен и недужен
В превозмоганьях и борьбе —
И оттого-то ты мне нужен.
Сын города! Пойду к тебе![50]
Однако «сын города» Михаил никогда не считал себя частью городской толпы, не говоря уже о «расе», — город для него был фоном, символом современной жизни со всеми ее пороками и проблемами. Иван Иванович, напротив, считал, что история в городах творится самой природой и все люди вовлечены в этот стихийный прогрессивный процесс. Его работа о Киеве открывалась обзором географии, климата, топографии и краниометрических данных, полученных при измерении древних черепов. «Движение населения» Киева Пантюхов реконструировал с конца XVIII века, повсеместно вводя в этнически и тем более расово нейтральную статистику этнические и расовые стратификации и показатели. Так, статистику, собранную по католическому населению Киева, он кодировал как «польскую» и дополнял историческим экскурсом о польском присутствии в регионе и антропологическими данными о польском расовом типе[51]. Статистику, собранную среди протестантского населения, он интерпретировал как «лютеранскую» и переводил на язык национальности как «немецкую», и так далее[52]. Тематическая роспись содержания одной из глав киевского очерка дает представление об исследовательском подходе Пантюхова:
Причины болезни и смертности: влияние почвы, климата, воды, быта, образования. — Влияние расы. — Уроженцы Киева, Южной России, Велико- россии. — Метисация. — Евреи, поляки, немцы. — Влияние борьбы за существование и вымирание населения. — Общие выводы[53].
Нарисованная Пантюховым сложная картина многовековой жизни города свидетельствовала, что, хотя его многоэтническая среда складывалась исторически в процессе миграций и конкуренции (Пантюхов высказывал идеи о борьбе за существование в духе ортодоксального социал-дарвинизма), единый современный, рационально функционирующий социум из этого конгломерата мог возникнуть только как результат метисаций. Знание биологических характеристик каждой группы населения было необходимо для выработки социальной политики, которая бы грамотно регулировала метисации и позволяла формировать наиболее гармоничное и здоровое социальное тело[54].
Пантюхов разделял взгляд на непрочность результатов метисации. «.Через 4 — 5 поколений, — писал он, — потомство метисов или вырождается, или возвращается к господствующему основному типу». Но тут же оговаривался, что «некоторые признаки посторонних типов», привитые основному расовому типу, могут сохраняться довольно долго[55]. Поэтому правильная метисация требовала подбора сочетаемых типов, выбора правильной «расовой основы» и поддержания стабильности метисаций как гарантии воспроизведения приобретенных основным типом положительных черт.
Понятно, что с этой проповедью Пантюхов обращался не только и не столько к академическим ученым, сколько к экспертам и государственным чиновникам, разделявшим его представления о необходимости активной медико-биологической социальной политики. Идеальным имперским государством Пантюхова было даже не баумановское «государство-садовод», а «государство-повар». Руководствуясь научно выверенным рецептом, этот повар должен был готовить сложную антропологическую смесь на имперской кухне, где в беспорядке были свалены разные, часто даже взаимно несовместимые ингредиенты, да еще и в разных количествах.
АНТРОПОЛОГИЯ КАК НОВАЯ ИМПЕРСКАЯ ПОЛИТИКА: МЕТИСАЦИИ В ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЕ
После революции 1905—1907 годов Пантюхов наконец нашел институционализированный прототип этой имперской кухни, затмивший в его воображении даже важность городов как модели антропологической истории человечества. Свой идеал Пантюхов обрел в Государственной Думе, которую воспринял как площадку для масштабного эксперимента по метисации. Биологию, а не политику видел он в первом российском парламентском опыте, который должен был увенчаться созданием общеимперской нации-метиса.
По антропологическим исследованиям современного населения, у русских членов Государственных Дум преобладает брахицефалический тип, с 10— 12 % долихоцефалов. Цвет глаз у 50% серый, у 25% карий, у 20% голубоватый и голубой, и 5% черный, зеленый и смешанный. Волосы преобладают темнорусые, носы прямые, крупные. Возможно, что долихоцефалы и кареглазые более соответствовали требованиям избирателей и их выбрано больше. Типы не русских членов Думы, кроме поляков и латышей, брю- нетические и еще гораздо более брахицефаличны как татары, евреи, некоторые финны, а особенно армяне, у которых черепной показатель 85—86 вместо 81—82 черепного показателя у русских. У евреев и армян носы преобладают горбатые, крючковатые. Из южных инородцев наиболее долихоцефалы имеретины и мигрельцы (Чхеидзе, Гегечкари), по языку принадлежащие к брахицефалической грузинской группе[56].
Собравшиеся в Таврическом дворце в Петербурге депутаты Думы, таким образом, демонстрировали широкие возможности для расовой инженерии. То обстоятельство, что столь различные люди могли принимать согласованные решения, свидетельствовало о возможности выхода из глубокой политической, социальной и национальной поляризации, характерной для российского общества начала ХХ века. По крайней мере, Пантюхов явно хотел видеть в Думе доказательство возможности реинтеграции имперского общества на новых основаниях.
В Государственную Думу вошли как избранники всего русского народа, так и представителей всех главнейших, входящих в состав государства, других народностей. Все они внесли с собою не только модные и утопические, навеянные последними событиям, теории, но самое главное, внесли ту суть, которая помимо теорий, лежит в основе их антропологических типов. Помимо всяких утопий, эта основа, при столкновении разнообразнейших интересов и желаний членов Думы, должна была выйти на чистую воду...
Есть все данные предполагать, что представители русского, мирового, доказавшего свою жизнеспособность, типа скоро окончательно выйдут из некоторого гипноза, в котором они, как и народ, находились. и что Государственная Дума, регулируя свойственные типу, неопределенные и стремящиеся к бесконечному, анархические порывы, сделается твердою и прочною опорою нового государственного строя[57].
Конечно, подобная трактовка метисации была, мягко говоря, странной. Пантюхов, однако, совсем не походил на сумасшедшего и не мог ожидать, что депутаты российского парламента, отложив все дела, займутся разработкой матримониальных стратегий внутри собственного коллектива (единственным мыслимым, но совершенно безумным вариантом буквальной реализации идеи метисации в Думе был бы подбор жен из числа родственниц депутатов). Думская антропология Пантюхова была просто еще одним ярким примером взаимоналожения логик научного анализа и художественного воображения. В его текстах научный термин «метисация» превращался в метафору, а Дума, крайне далекая от биомедицинской политики, представала как механическая модель управляемой метисации. Эта модель наглядно демонстрировала, как следовало подбирать разные расовые элементы, как их квотировать, какие социальные группы давали лучших носителей расовых черт, а какие — худших, и все оценки делались с установкой на то, чтобы произвести идеального «метиса», слаженный общественный организм, способный принимать рациональные решения во благо страны. Дума как модель метисации позволяла Пантюхову «научно» доказать, что разнообразие (сама империя) не противоречит прогрессу — ведь не было в «архаической» империи более современного политического института, чем парламент. По сути, Пан- тюхов предлагал рассматривать думский эксперимент как первый значительный прорыв антропологии в политику, как яркую иллюстрацию «очевидного» научного факта: продуманная и регулируемая метисация есть лучшая стратегия имперской модернизации.
Успеху этого уникального антропологического эксперимента эпохи массовой политики в России угрожали, с одной стороны, революционные устремления депутатов Думы, а с другой — возможность того, что «под гипнозом весьма влиятельных русских купцов Дума когда-нибудь, как бывало и встарь, придет к решению изгнать или даже истребить всех евреев и армян»[58]. В отличие от революционных и национальных сценариев, которые предполагали исключение из нового общества и отлучение от власти одних групп (классов, наций) за счет других, метисация Пантюхова была всеохватной, всеимперской. В данном случае Иван Иванович делал научно обоснованный вывод, который идеологически должен был даться ему очень нелегко, ведь он противоречил его столь же «научно обоснованному» колониализму и не столь отрефлектированному в научных категориях антисемитизму[59]. Однако в своей думской социобиологической утопии Пантюхов поднялся и над своими личными предпочтениями и антипатиями, и даже над некоторыми антропологическими закономерностями — во имя торжества общей научной закономерности и веры в то, что империя как пространство разнообразия не обречена на вымирание в век национализма, модерного государства и научной политики.
Пантюхов выдвигал только одно ограничительное требование: общеимперская метисация должна была происходить на основе «северорусского, сероглазого, крупноносого, брахицефалического с 10% долихоцефалов» типа[60]. Важно понимать, что он не вел речь об ассимиляции прочих народов империи «русской нацией». Пантюхов говорил о смешении разных антропологических типов в разных пропорциях. Да и «русская нация» в его текстах не совпадала с «северорусским типом»: она включала в себя и малорусский тип, и великорусов. О последних Пантюхов-антрополог был не самого высокого мнения:
Великорусский тип содержит в себе что-то ненормальное, то есть не общепризнанное, и, следовательно, не умное. Умным должен называться тот, кто хорошо сознает все окружающее, умеет анализировать, сравнивать свое и чужое и идет к определенным, ясным, достижимым целям. Этого не видно у великороссов[61].
Сам будучи выходцем с Украины (он появился на свет в поместье, принадлежавшем его матери Гриневичевой в селе Кривоносовка Новгород-Север- ского уезда Черниговской губернии), Пантюхов гораздо нежнее относился к малорусскому расовому типу, усматривая в нем эмоциональную силу и организаторские способности, которых недоставало великороссам:
Матрос, командовавший «Потемкиным», малоросс, команда большею частью малороссийская. Поп Гапон — полтавец. Председатель совета и союза рабочих Хрусталев, подлинная фамилия Георгий Носарь — уроженец Пирятина, из крестьян. Во главе московского союза телеграфистов, опять малоросс Пар- феменко. Все это очень славные, умелые, энергичные люди, подчинившие себе великорусские толпы[62].
С глубоким удовлетворением Пантюхов обнаружил, что среди депутатов российских Дум двух первых созывов доминировал именно «северорусский» тип. Через метисацию он должен был обрести полезные биологические свойства, которые сделали бы его расовую природу смешанной, но при этом обеспечили бы жизнестойкость, рациональность действий и поступков, конкурентоспособность и приспособляемость. В Думе, как утверждал Пантюхов, «северорусский тип» представляли крестьяне, которых «расовые инстинкты» заставляли требовать земли и свободы; депутататы типа Гучкова, Маклакова и Шингарева, которые «объясняют расовые инстинкты сложными научными и утопическими соображениями»; формалисты типа Милюкова или Муромцева, стоящие «на почве формы, закона»; и даже «истерические типы» (Родичев). Но всех этих очень разных депутатов объединяли такие «расовые» черты, как отсутствие национального эгоизма, неприятие узкого национализма и уважение к идее сильной власти. Пропорция этих элементов в новом имперском обществе-метисе должна была быть самой высокой и дополняться полезными расовыми качествами «брахицефалического и брюне- тического типа малоросов и полещуков», поляков, евреев, татар и даже кавказских депутатов.
При всей необычности своей антропологической концепции Пантюхов не был уникальной фигурой на фоне российского интеллектуального пейзажа начала ХХ века. Похожие варианты сборки империи на новых научных основаниях предлагали и другие его современники, изучавшие расовые характеристики народов России и видевшие проблему в адаптации «архаического» имперского разнообразия к требованиям модернизации общества — регулярно организованного, управляемого и обладающего качественной биологической природой. Все эти качества легче было представить как атрибуты горизонтально организованного гомогенного общества-нации, которого в России просто не было, а чтобы его вообразить, требовалось произвести, по крайней мере, символическую «чистку» населения по этническому принципу. Представители московской антропологической школы обнаруживали повсеместно в России только смешанные антропологические типы. Ни в теории, ни на практике они не допускали существования чистых рас — за исключением самого начала антропологической истории человечества[63]. Киевский профессор неврологии и психиатрии Иван Сикорский, русский националист самого что ни на есть модерного толка, хотел пересоздать Россию как западную империю, обладавшую четко разделенными национальным ядром и колониальной периферией[64]. Социалист, врач, антрополог, читавший в ряде учебных заведений Петербурга новаторские курсы по общественной санитарии и гигиене, Дмитрий Петрович Никольский (1855—1918) мечтал не столько о «поваре» на имперской кухне, сколько об ответственных и антропологически подготовленных экспертах-интеллигентах, которые, признавая расовую ценность всех народов империи (а также таких ее субалтернов, как женщины и простой народ), помогали бы развивать наиболее полезные расовые свойства и препятствовать сохранению вредных — в равной мере у всех народов империи[65]. Были и такие, как влиятельный в России польский антрополог Людвиг Крживицкий, который связывал реализацию антропологической утопии не с «императором-поваром» и не с профессионалами в области медицины и естественных наук, а с социалистической революцией и пропагандировал, по сути, евгеническую программу[66]. Но все они так или иначе вставали перед проблемой этнического многообразия, которое не совпадало с классовыми, половыми и прочими регулярными социальными стра- тификациями и безумно усложняло задачи социобиологической политики. В любом случае ее результатом и объектом оказывался «метис», а границы научной антропологии переходили в сферу литературы в широком смысле слова, рождая новые аналитические языки и оригинальную семантику таких научных категорий, как «раса». В конце концов, Иван Иванович Пантюхов мог бы сказать о своем творчестве словами своего сына Михаила (из его письма Блоку): «Слишком много было желания узнать правду, но не было точек опоры, и от этого был богатый простор для фантазии. Но, поверьте мне, не все было бредом в моих догадках»[67].
[1] Статья написана на основе доклада, прочитанного на XIX Банных чтениях («Антропологический поворот: регуманизация гуманитариев?», 1—2 апреля 2011 года).
[2] Из дневника Михаила Ивановича Пантюхова // Пантю- хов О. О днях былых. Семейная хроника Пантюховых. Maplewood, N.J.: Durand House, 1969. С. 168. Запись от 23 декабря 1903 года.
[3] См. воинственную рецензию Александра Козинцева на мою книгу (Могильнер М. Homo imperii. История физической антропологии в России. М.: Новое литературное обозрение, 2008): Козинцев А. Наука минус наука // Антропологический форум. 2009. № 11. С. 429—441.
[4] Из рецензии Александра Эткинда на «Homo imperii. История физической антропологии в России»: «."физическая антропология" в России, как и в Германии, Англии и Америке, оказалась тупиковой областью. Если она получала развитие в 20-м веке, то это развитие оказывалось расистским. Оно вело к программам геноцида, депортации и другим методам дискриминации на основании расовых признаков. То, что в 19-м веке могло сойти за точную науку, в 20-м веке оказалось призывом к массовым убийствам. В 21-м веке, упражнения физической антропологии представляются ничем иным, как лженаукой.» (Эткинд А. Рецензия: Марина Могильнер. Homo imperii. История физической антропологии в России. М.: Новое литературное
обозрение, 2008 // Laboratoirum. 2011. Том 3. № 2. С. 90— 93) См. также полемику с Эткиндом с созвучных мне позиций: Tolz V. Response to Alexander Etkind's review of Marina Mogilner's Homo Imperii: Istoriia fizicheskoi antropologii v Rossii // Там же. С. 94—96; Иванов К. Реплика по поводу дискуссии о книге Марины Могильнер «Homo imperii. История физической антропологии в России» // Там же. С. 97—99.
4 Эткинд А. Рецензия: Марина Могильнер. Homo imperii. История физической антропологии в России.
[6] Олег Пантюхов родился в 1882 году, был профессиональным военным. В 1922 году эмигрировал в США, где в начале 1930-х годов вновь поступил на военную службу. В годы Второй мировой войны Пантюхов работал переводчиком. В частности, он переводил на Тегеранской и Ялтинской конференциях, в мае 1945 года — на встрече генерала Дуайта Эйзенхауэра с маршалом Жуковым в Берлине. Был переводчиком и на Потсдамской конференции в июле 1945 года. Олег Пантюхов вернулся в США в мае 1946 года, в 1957-м вышел в отставку. После войны сменил имя ^Oleg Pantuhoff» на «John L. Bates».
[7] Иван Иванович Пантюхов // Богданов Ан. Материалы для истории научной и прикладной деятельности в России по зоологии и соприкасающимся с нею отраслям знания, преимущественно за последнее тридцатилетие (1850—1888) [Известия ИОЛЕАЭ. Т. LXXL. Труды зоологического отделения общества, т. VII]. Т. 4. Ч. 1. М.: Типо-литография т-ва Кушнерев и Ko, 1892. С. 15—17.
[8] См.: Там же; Пантюхов О. О днях былых.
[9] Пантюхов О. О днях былых. С. 28.
[10] Иван Иванович Пантюхов // Богданов Ан. Указ. соч. С. 17.
[11] Подробнее о московской антропологической школе см. в.: Могильнер М. Указ. соч.
[12] Самый яркий образчик стиля Пантюхова — его opus magnum: Пантюхов И. Значение антропологических типов в русской истории. Киев: Просвещение, 1909.
[13] Пантюхов И. Указ. соч. С. 59.
[14] Воробьев В.В. Рецензия: И.И. Пантюхов. Куреневка. Медико-антропологический очерк. Киев, 1904 // Русский антропологический журнал. 1905. Кн. XXI—XXII. № 1— 2. С. 184—185.
[15] См.: Из дневника Михаила Ивановича Пантюхова // Пантюхов О. О днях былых. С. 169; Скуратовский В. Как зовут булгаковского мастера? // Столичные новости. 2002. № 44 (240). Ноябрь. С. 19—25 (http://cn.com.ua/N240/ history/monologues/monologues.html).
«.Судьба Михаила Пантюхова. Писатель, уединившийся от безумного мира в психиатрической лечебнице, "историк по образованию" ("Мастер и Маргарита"), как Михаил Пантюхов. Катастрофа с романом. Редактор, задававший автору вопросы, показавшиеся тому "сумасшедшими" ("Мастер и Маргарита"). А вот другие комментарии: "Ничего более кошмарного в своей жизни не читал". "Образец типично вырожденческой больной литературы". "Повесть открывает дорогу в литературу подлинным запискам сумасшедшего" и так далее. Это вовсе не из булгаковского романа — это из рецензий на пантюховскую книгу. "Мой бедный окровавленный Мастер"... Вот он и скрылся от тех рецензий в психиатрическую лечебницу: "Я знал, что клиника эта открылась, и через весь город пешком пошел в нее" ("Мастер и Маргарита"). Совсем как Михаил Пантю- хов» (цит. по: Скуратовский В. Возвращаясь к Булгакову // Побережье. Литературно-художественный ежегодник (Philadelphia). 2005. № 14. С. 178).
[16] Садовской БА. «Весы» (Воспоминания сотрудника) / Публ. Р.Л. Щербакова // Минувшее: Исторический альманах. Т. 13. М.; СПб.: Atheneum-Феникс, 1993. С. 31.
[17] Садовской Б. Михаил Пантюхов. «Тишина и старик». Повесть. СПб., 1907 // Весы. 1907. № 3. С. 84.
[18] Там же.
[19] Из дневника Михаила Ивановича Пантюхова // Пантюхов О. О днях былых. С. 169.
[20] Письма И. И. Пантюхова Михаилу Пантюхову // Там же. С. 166.
[21] Пантюхов И.И. «Предисловие». Опубликовано в: Дневник Миши с предисловием отца // Пантюхов О. О днях былых. C. 167—168, цит. с. 167. Оригинальное издание: Из дневника М.И. Пантюхова // Михаил Иванович Пантюхов. Автор повести «Тишина и старик». Киев: Типография К. Н. Милевского и Ko., 1911.
[22] Скуратовский В. Возвращаясь к Булгакову. С. 178.
[23] См.: Пантюхов И.И. Население города Одессы (по сведениям, собранным в Одесском воинском присутствии). Одесса: без изд., 1885; Он же. Опыт санитарной топографии и статистики Киева. Киев: Киевский губернский статистический комитет, 1877; Он же. Куреневка. Медико-антропологический очерк. Киев: Типогр. Гирыч, 1904; Он же. Киевский и Уманский уезды в антропологическом отношении. Киев: Типография т-ва «Просвещение», 1907.
[24] Пантюхов О. О днях былых. С. 54.
[25] Бобровников В.О. Мусульмане Северного Кавказа: обычай, право, насилие: Очерки по истории и этнографии права Нагорного Дагестана. Москва: Восточная литература, 2002. С. 21.
[26] Семейную версию истории см. в: Пантюхов О. О днях былых. С. 54.
[27] Grant B. The Captive and the Gift: Cultural Histories of Sovereignty in Russia and the Caucasus. Ithaca; London: Cornell University Press, 2009. Односторонний характер имперского дара Грант рассматривает в главе «Noble Giving, Noble Taking», приводя примеры из истории разных колониальных держав, в том числе елизаветинской Англии. Именно в нем Грант видит причину конфликтности культурной памяти русского владычества на Кавказе.
[28] Layton S. Nineteenth-Century Russian Mythologies of Caucasian Savagery // Russia's Orient. Imperial Borderlands and Peoples, 1700—1917 / Daniel R. Brower, Edward J. Lazzerini (Eds.). Bloomington & Indianapolis: Indiana University Press, 1997. P. 80—100, quot. p. 82—83. См. также: Eadem. Russian Literature and Empire: Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoy. N. Y.: Cambridge University Press, 1994.
[29] В статье «К статистике кавказской патологии» Пантюхов представил эту историю как медицинский случай, подробно изложив все медицинские показатели и прочие важные для вынесения диагноза данные. См.: Пантюхов И. К статистике кавказской патологии // Медицинский сборник, издаваемый Императорским Кавказским медицинским обществом. 1898. Т. 35. № 61. С. 41—178. См. также другое издание: Пантюхов И. К статистике кавказской патологии. Тифлис: Типография М.Д. Ротинянца, 1898.
[30] SaidE.W. Orientalism. 5th ed. L.: Penguin Books, 2003.
[31] В работах Пантюхова часто встречаются имена европейских ученых, исследовавших «колониальную патологию». Эту отрасль антропологии Пантюхов, вслед за своими европейскими коллегами, называл также «племенной патологией» («tribal pathology»). «Насколько племенная патология входит в область антропологии, — писал Пантюхов, — видно между прочим из того, что в антропологическом отделении Парижской всемирной выставки 1889 года председателем Лондонского антропологического общества д-ром Francis Gatton были выставлены целые сотни, подобранных по типам и полам, фотографий чахоточных... » (Пантюхов И.И. О росте некоторых племен Закавказского края // Медицинский сборник, издаваемый Императорским Кавказским медицинским обществом. 1889. Т. 26. № 50. С. 159).
[32] Пантюхов И. К статистике кавказской патологии. С. 168.
[33] Там же.
[34] Там же.
[35] Пантюхов О. О днях былых. С. 80.
[36] Пантюхов И. К статистике кавказской патологии. С. 168— 169.
[37] Там же. С. 169.
[38] Пантюхов И. О росте некоторых племен Закавказского края. С. 166.
[39] Пантюхов И. Современные лезгины // Кавказ (Тифлис). 1901. № 228.
[40] См., например: Пантюхов И. Ахалкалакский уезд. Медико-
антропологический очерк // Медицинский сборник, издаваемый Императорским Кавказским медицинским обществом. 1892. Т. 28. № 52. С. 127—215; Он же. Движение населения у чеченцев. Тифлис: Тип. Канцелярии главно- нач. гр. части на Кавказе, 1901; Он же. Ингуши: Этно- графическо-антропологический очерк // Известия Кавказского отдела ИРГО. 1901. Т. 14. № 1—6; Он же. Расы Кавказа. Тифлис: Типогр. М. Шарадзе и Ko, 1900. О русских см.: Пантюхов И. Влияние переселения в Закавказский край на физическую организацию русских // Русская медицина. 1891. № 35. С. 3; № 36. С. 3; № 37. С. 3.
[41] Пантюхов И. Антропологические наблюдения на Кавказе.
[42] Пантюхов И. О росте некоторых племен Закавказского края. Особенно с. 172—173.
[43] Он же. Влияние переселения в Закавказский край на физическую организацию русских.
[44] Пантюхов И. Киевский и Уманский уезды в антропологическом отношении. С. 44—45.
[45] Пантюхов И.И. Метисация. [Извлечение из Трудов V Съезда Общества русских врачей в память Н.И. Пирогова]. СПб.: Типография Министерства путей сообщения, 1894. С. 1.
[46] Пантюхов И. Куреневка.
[47] Пантюхов О. О днях былых. С. 178 (Раздел «Из рабочей
тетради отца»).
[49] Садовской Б. Михаил Пантюхов. «Тишина и старик». С. 84.
[50] Там же. С. 176.
[51] Пантюхов И. Опыт санитарной топографии и статистики Киева. С. 405.
[52] Там же. С. 407.
[53] Там же. С. 385.
[54] О метисации в понимании Пантюхова см. подробнее: Пан- тюхов И.И. Метисация.
[55] Пантюхов И. О раннем поседении волос // Труды Общества киевских врачей. Т. IX. Вып. II. Киев: Просвещение, 1909. С. 1—9.
[56] Д-р Пантюхов. Значение антропологических типов в русской истории. Киев: Просвещение, 1909. С. 74, 75.
[57] Д-р Пантюхов. Значение антропологических типов в рус
ской истории. С. 74, 80.
[59] По поводу антисемитизма см., например: Пантюхов И. О вырождающихся типах семитов // Протоколы заседания Русского Антропологического общества за 1888, 1889. С. 35—40; Он же. О народной медицине в юго-западном крае. Киев: Университетская типография, 1875.
[60] Пантюхов И. Значение антропологических типов в русской истории. С. 75.
[61] Пантюхов О. О днях былых. С. 181 (заметки в «Рабочей
тетради» И.И. Пантюхова).
[63] Об этой школе см. подробно в: Могильнер М. Homo Imperii.
[64] О Сикорском и его антропологии русских см. подробно: Там же.
[65] О Никольском см.: Там же.
[66] Крживицкий Л. Антропология / Пер. с польск. С.Д. Рома- новского-Романько под ред. Р.И. Сементковского. СПб., 1896; Он же. Физическая антропология / Пер. с польск.
(при содействии автора) С.Д. Романько-Романовского. Серия «Образовательная библиотека». № 6. СПб., 1900; Он же. Психические расы: Опыт психологии народов / Пер. с польск. Р.В. Крживицкой под ред. автора. СПб., 1902.
[67] Письмо Михаила Пантюхова Александру Блоку // Пан- тюхов О. О днях былых. С. 175.