М. Одесский
Особенности национальной литературы: русский и чешский рецепты
Cooper D.L. CREATING THE NATION: Identity and Aesthetics in Early Nineteenth-century Russia and Bohemia. — DeCalb: Northern Illinois University Press, 2010. — 347p.
Книга Д.Л. Купера «Создавая нацию. Идентичность и эстетика в России и Богемии начала XIX века» посвящена формированию национальной литературы в Чехии и России. Объект монографии — «литературная критика, история литературы, исторические концепции и мифы, теоретические и практические конструкты первых трех десятилетий XIX в.»; особое внимание уделяется терминологии и переводу, как в узком смысле — перевод конкретных иностранных текстов, так и в более широком — «процесс культурного усвоения и ассимиляции» (с. 4). Американский славист задается вопросом: почему с определенного момента литература нуждается в национальной идее как своей основе? Для ответа на этот вопрос он считает целесообразным сопоставить чешский и русский случаи. Казалось бы, это — два полярных примера: русские литера - торы представляли доминирующий народ могущественной Российской империи, а чешские — славян, испытывавших национальный гнет в империи Габсбургов. Однако, по Куперу, «чешские и русские писатели часто реагировали на одни и те же актуальные идеи, что порождало удивительные соответствия между чешской и русской версиями литературных идей, терминологии и теоретических споров» (с. 10).
Главная гипотеза американского ученого заключается в том, что импульс к «национализации культуры» следует искать не вне, а внутри сферы культуры, не сводя его к политическим, экономическим и т.п. факторам. Это — кризис универсальной риторической парадигмы культуры, заставляющий писателей (в частности, русских и чешских) искать в «национализме» основу новой системы литературных ценностей. В «чешском случае» В. Мацура дерзко доказывал, что национальная литература первоначально вводилась в культурный обиход как симулякр. Тот же подход продуктивно использовать и в более трудном «русском случае», потому что чешское конструирование «национальной культуры» представляет не исключение, а общее правило: компаративное изучение славянских литератур, «не переставая быть изучением эстетики и литературной формы», «может быть обращено на центральные проблемы национализма» (с. 257).
Монография состоит из трех частей, в каждой из которых рассматривается соответствующее литературное десятилетие.
В первом десятилетии XIX в. — и в Чехии, и в России — начинает устанавливаться новая культурная парадигма. Эта парадигма принципиально отрицает традиционную, которую Купер иллюстрирует статьей Н.М. Карамзина «Пантеон российских авторов» (1802). Хотя Карамзин выступал лидером сентиментализма, тем не менее в «Пантеоне» он прибег к давней риторической технике: очередной современный писатель канонизировался посредством приравнивания к античному или французскому классику, что заведомо исключало учет исторической и национальной специфики.
Американский славист видит источник «национальной» парадигмы в «споре о древних и новых» (конец XVII — начало XVIII в.). «Новые» четко сформулировали проблему своеобразия современной цивилизации, а «древние» — со своей стороны — отстаивали принадлежность античности к специфическому культурному типу, исключающую прямое соперничество с греческими или латинскими классиками. Основываясь на результатах «спора», уже Вольтер не столько включает современных авторов в традиционные жанры (античный канон), сколько «ассоциирует литературные феномены с особенностями времени или периода и места» (с. 23). Параллельно европейская мысль (И. Гердер и др.) открывает концепт «нации», который становится исходной точкой и фундаментом литературных поисков: «Литература, в свою очередь, становится первичным свидетельством исторического существования отдельной национальной идентичности. Таким образом, литература и нация вместе вошли в новую констелляцию ценностей» (там же).
«Национальная» парадигма, проникнув в Центральную и Восточную Европу, позволила чешским и российским интеллектуалам «осознать себя и свое место в социуме и в мире, осознать потенциально новую систему ценностей и конкретные новые цели, мотивирующие их литературную миссию» (с. 29).
Для начала XIX столетия — в такой перспективе — статья Карамзина предстает архаичной, знаменующей «сумерки» уходящей парадигмы (с. 17). Опираясь на работы российских ученых (от Ю.Н. Тынянова до Ю.М. Лотмана, Б.А. Успенского, В.Э. Вацуро, Б.М. Гаспарова и др.), Купер изучает развертывание новой парадигмы. Он показывает ее элементы в выступлениях членов Дружеского литературного общества (юный Андрей Тургенев, А.Ф. Мерзляков), но сосредоточивается на сочинениях А.С. Шишкова.
Как утверждает Купер в согласии с российскими учеными, если лингвистические воззрения адмирала-теоретика восходили к дискуссиям второй трети XVIII в., то «изучение национальной специфики языка как культурного организма посредством сравнительного анализа лексической семантики» следует считать его новаторством (с. 54). «Архаист» доказывал в трактате «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» (1803), что специфику и богатство языка составляет не интернациональный синтаксис, но национальная лексическая семантика. Показательно, что при описании лексического значения Шишков подразумевал важнейшую для новой парадигмы «органическую метафору» (с. 55): «Происхождение слов подобно дереву; ибо как возникающее из корня младое дерево пускает от себя различные ветви <...>, так и первоначальное слово сперва означает одно какое-нибудь главное понятие, а потом проистекают и утверждаются от оного многие другие». Другими словами, в различных языках основная семантика слов должна быть различной постольку, поскольку они произрастают из различных корней, что позволяет обосновать — в трактате о слоге! — русскую культурную специфичность.
Чешская ситуация во многом напоминала российскую: «Общее направление могло интенсифицироваться местными условиями цензуры, но центральное значение языка было обусловлено не одними лишь местными условиями. В ситуации, когда язык превратился в фундаментальное связующее звено между литературными ценностями и национальной культурной идентичностью, споры о языке получили одновременно литературное и национально-политическое значение. Более того, коль скоро литература и нация вместе вошли в новую констелляцию ценностей, воплощенную в национальной литературе, — дискуссии о литературных ценностях стали не косвенно, а прямо политическими» (с. 67).
Вместе с тем, чешский «логоцентризм», будучи реакцией на немецкую культурную гегемонию и знаменем национального возрождения, получил принципиально другие формы. Как известно, инициатором национального возрождения выступил Й. Добровский в последней трети XVIII в. От критики библейского текста он последовательно обратился к славянским переводам Священного Писания, от них — к древней национальной традиции и далее — к современному состоянию наук и литературы в Чехии. Купер считает, что хотя метод Добровского оставался просветительским и рационалистическим, но он оказал вдохновляющее влияние на новое поколение романтических националистов, которые усвоили в сочинениях ученого аббата набор перспективных идей: культ древней чешской письменности, убежденность в социальном значении родного языка, установку на обновление языковых богатств путем создания новых произведений, в частности переводов классической литературы.
В 1806 г. Й. Юнгман — представитель следующей генерации — опубликовал два диалога, объединенных общим заглавием «О чешском языке», которые произвели большой пропагандистский эффект и, по свидетельству его младших современников П.Й. Шафарика и Ф. Палацкого, обратили их в «славянскую» веру (с. 78). Позицию автора выражает в диалогах персонаж по имени Славомил (т.е. Славянофил), который, полемизируя с «Противником», формулирует новую культурную программу. Юнгман приравнивает язык к национальной идентичности, но полное выражение язык, по его мнению, получает в литературе. Как легко убедиться, в то время как у Добровского литература должна была соответствовать новой социальной реальности, у Юнгмана — ее опережать и создавать. Для достижения этой цели «Юнгман намечает два проекта, которые станут центральными в его программе Чешского Возрождения, — развитие терминологии для работы в различных областях знания и развитие специального поэтического языка, что обеспечивается прежде всего заимствованиями (лексическими. — М.О.) из других славянских языков» (с. 79).
В идее построения нового общества при помощи построения новой литературы и языка Юнгман напоминал Карамзина (с. 83), но к Шишкову он приближался в своем пристрастии к «органической метафоре». Чешский автор, в частности, пытался передавать слово «культура», общее для многих европейских языков, — чешским словом, восходящим к корню «возделывание» и активизирующим значение «культуры» не как результата, а как процесса: «Если есть метафорический сад, где возделывается чешский язык, то это должен быть специфически чешский сад, участок чешской национальной культуры» (с. 76).
Завершая анализ диалогов «О чешском языке», Купер сопоставляет их с близким по форме и проблематике русским произведением — диалогом С.С. Боброва «Происшествие в царстве теней», где Боян схлестнулся с Галлоруссом. Но если Бобров (вслед за Шишковым) борется с «внутренним врагом», с карамзинистами, искажающими русский язык иноземными заимствованиями, то Юнгман — с «внешним врагом», с немецкой угрозой, призывая активно заимствовать лексику из родственных славянских языков (с. 85). Несмотря на новаторский интерес шишковистов к национальному, русский литератор рассматривает языковой вопрос более в стилистическом аспекте, а чешский — в социально-политическом.
Изучая литературные коллизии второй декады XIX в., Купер восстанавливает стратегию чешского литератора В. Ганки, который взял на себя непростую задачу культивировать поэзию, ориентированную на фольклор. В 1817 г. он издал сборник переводов сербских народных песен (куда были включены и две русские), где дистанцировался от элитарно устремленного Юнгмана и одновременно следовал его языковой программе, свободно используя сербские и русские слова как родственно-славянские. Одновременно Ганка обогатил национальную литературу продуктивным поэтическим жанром «эхо» — книжной имитацией народной песни: чешский писатель сочинял любовную и пасторальную лирику, заимствуя материал из популярного русского сборника М.Д. Чулкова. Если Юнгман призывал конструировать чешский литературный язык, то Ганка конструировал «чешскость» в народном искусстве. В качестве русского аналога этих экспериментов Купер приводит знаменитую полемику о жанре баллады и переводах В.А. Жуковского, в которой участвовали Н.И. Гнедич и А.С. Грибоедов. Американский славист полагает, что оба писателя «оказались способны ввести нечто новое в уже костенеющую полемику о слоге. <...> Хотя они продолжали спорить о слоге, полемический задор помог им трансформировать борьбу за поэтический язык и культуру стиха в борьбу за определение путей литературного воплощения "русскости"» (с. 107).
Немецкий философ Ф. Бутервек в 1801 г. представил актуальную для пред- и романтической эпохи версию традиционной идеи «переноса знаний и империи» (translatio studii et imperii), согласно которой лидерство в области культуры передается от одного народа к другому. Чешский историк и литератор Ф. Палацкий, вдохновившись концепцией Бутервека, пришел к оптимистическому выводу о скором наступлении эпохи чехов и славян. В 1818 г. он вместе с П.Й. Шафариком опубликовал анонимный трактат «Начала чешского стихосложения, в особенности просодии». Молодые авторы призывали ввести в чешское стихосложение квантитативную систему, основанную на чередовании долгих и кратких гласных. Тем самым они оспаривали Добровского, предложившего для чешского стиха силлабо-тоническую систему, и развивали одну из идей Юнгмана, который считал, что квантитативная система сближает национальную поэзию с греческой и латинской и возносит ее над немецкой, где чередование долгих и кратких гласных отсутствует. По убеждениям авторов «Начал чешского стихосложения», квантитативная реформа позволит достичь идеала «классичности» и «эвфонии» и реализовать великую мечту об «истинно национальной чешской поэзии» (с. 127).
Палацкий и Шафарик также были уверены, что квантитативная система коренится в национальной традиции и древние чешские песни были якобы квантитативными. Дело в том, что интеллектуалов-славян потрясло открытие в России «Слова о полку Игореве». Как известно, Э. Кинан даже выдвинул гипотезу, что подлинным автором «Слова» был Добровский. Купер не согласен с Кинаном, но подчеркивает, что Ганка — под очевидным влиянием русской сенсации (с. 132) — рискнул сочинить чехам их старинные стихотворения. Ганка пользовался широким кругом источников: «Слово», песни южных славян (изданные В. Караджичем), стихотворения Оссиана/Макферсона, Гомер, история Карамзина, чешские хроники — вплоть до юнгмановского перевода «Потерянного рая»: «Благодаря подделанным рукописям (Краледворская и Зеленогорская. — М.О.), превратившим этот широкий ряд исторических и эпических источников в чешские эпические фрагменты, была установлена связь чешской литературы с другими народными традициями, включая греческую, в еще более убедительном и впечатляющем виде, чем в "Началах чешского стихосложения"» (с. 133). Древние стихотворения, «открытые» Ганкой, воплощали идеал «классичности» и «эвфонии», а значит, не утопичность, но совершенную реальность квантитативной системы, которую Палацкий и Шафарик считали свидетельством «конкурентоспособности» и потенциального культурного лидерства чехов и славян.
Верный методу поиска аналогий, Купер сопоставляет чешский проект квантитативной системы с русской полемикой о гекзаметре 1810-х гг., которая также «касалась скорее национальных свойств русской литературы, чем технических вопросов версификации» (с. 147). Поводом для полемики стал эксперимент Н.И. Гнедича, который при переводе «Илиады» отказался от александрийского стиха в пользу гекзаметра. Адвокатом эксперимента в 1813 г. выступил начинающий литератор С.С. Уваров (герой монографии Ц. Виттакер, на которую во многом опирается Купер). Уваров — следуя, как и Палацкий, за Бутервеком — видел миссию русского народа в том, чтобы унаследовать культуру дряхлеющей Европы и способствовать ее дальнейшему расцвету уже в качестве национальной. Поскольку стих греков и римлян есть источник всех европейских литератур (в частности, русской), постольку возвращение к античным поэтическим формам «предохранит юную русскую литературу от преждевременного старения и обеспечит переход в зрелость, соответствующую ее роли нового лидера европейской литературы» (с. 156). Уварову возразил В.В. Капнист. Ветеран литературы XVIII столетия отстаивал необходимость переводить «Илиаду» не гекзаметром, а былинным стихом, который, согласно экстравагантной «гиперборейской» теории Капниста, предшествовал греческому стиху и служил образцом. Отвечая Капнисту, Уваров подвел итог, в котором угадывается будущий министр народного просвещения: «Без основательных познаний и долговременных трудов в древней словесности никакая новейшая существовать не может; без тесного знакомства с другими новейшими мы не в состоянии обнять все поле человеческого ума — обширное и блистательное поле, на котором все предубеждения должны бы умирать и всякая ненависть гаснуть; но без собственных форм, языку нашему свойственных, нам никогда нельзя иметь истинно народной словесности».
Таким образом, «спор о гекзаметре, как и позднейший спор о балладе, помог освободить проблему национальной литературы от стилистических аргументов, доминировавших в первое десятилетие века, и связать ее с более сложными проблемами жанра, формы, адекватных моделей для подражания и с собственным подходом к созданию национальной литературной традиции» (с. 160). Притом Купер справедливо оговорил, что русский гекзаметр — в отличие от квантитативной системы чехов — оказался художественно-продуктивным стихотворным размером (там же).
В третьем десятилетии века, по мнению Купера, «парадигма "национальной литературы" стала новым стандартом» (с. 165). Для русского случая это нашло выражение в выработке термина «народность», изобретателем которого М.К. Аза- довский назвал П.А. Вяземского (письмо Александру Тургеневу 1819 г.). Однако американский славист полагает, что культурную перспективность термин приобрел благодаря статье О.М. Сомова «О романтической поэзии» (1823). В этой работе критик (близкий в гражданском понимании поэзии К.Ф. Рылееву) ставит под сомнение продуктивность для русской литературы терминов «классицизм» и «романтизм» и (следуя немецкому мыслителю Ф. Ансильону) видит ее миссию скорее в формировании национального самосознания, т.е. «народности». Романтизм оказывается актуальным не сам по себе, а как программа конструирования национальной литературы, причем не только на путях описания народных обычаев и истории, но и на путях (по образцу Гёте) трансплантации и инкорпорирования достижений других литератур: «Вклад Сомова заключался в инициировании дискуссии о русской национальной литературе в рамках европейского романтического дискурса, что обусловило трансформацию дескриптивного, исторического дискурса в императивный дискурс будущей русской литературы и позволило термину "народность" впитать этот императив. В дальнейшем русские писатели будут следовать Сомову и наделять термин новым содержанием, используя его значительно свободнее, так что он стал существенной частью русского дискурса национальной литературы, более жизненным, чем даже термины "романтизм" и "классицизм"» (с. 178). Купер обстоятельно разъясняет, что такое понимание «народности» не тождественно концепции культурного империализма (Э. Саид): с точки зрения слависта, «истинная романтическая поэзия никак не есть просто поэзия империи» (с. 181).
Для эволюции чешской ситуации показательна статья поэта и ученого Я. Кол- лара «Мысли о благозвучности языков вообще, чехославянского языка в частности» (1823). Статья публиковалась в журнале Юнгмана «Крок», где старейшина Возрождения стремился решать практические задачи конструирования национального языка и словесности. Коллар отказался от односторонних симпатий Па- лацкого и Шафарика к «классичности» и античной культуре и санкционировал вторжение романтизма в национальную литературу, потому что его преимущественная забота — национальный язык: чешский язык настолько богат, что в творчестве чешских поэтов счастливо расцветут любые литературные формы — и древние, и новые (с. 199—200). Вместе с тем, автор статьи негативно оценивал эвфонические свойства современного чешского языка (особенно систему гласных), винил в этом немецкое влияние и призывал корректировать исторический процесс при помощи сознательного заимствования необходимых звуков из братского словацкого языка (Коллар был словаком и одновременно противником сепаратной легитимации словацкого языка как литературного).
Если Палацкий и Шафарик ассоциировали эвфонию с языком поэзии, то автор «Мыслей о благозвучности», верный своим синтезирующим установкам, — с фонетической основой национального языка, которую планировал усовершенствовать и поставить на службу единства славянских народов. Среди «будителей» — деятелей Чешского Возрождения — постепенно формировалось убеждение, что «народность» не ограничивается литературой: «Литературную программу — которая начиналась как проектирование воображаемой нации с целью создать си- мулякр литературы, укорененной в национальной общности, — теперь пыталась обратить к нации, чтобы действительно конституировать эту нацию как реальный общественный феномен и таким образом вырастить полнокровное национальное движение» (с. 232). Как видно, контекст национального Возрождения придавал даже специальным вопросам вроде романтизма или «эвфонии» отчетливо политическое значение, а на 1830—1840-е гг. пришлась уже откровенная радикализация чешской общественной жизни.
Русские литераторы 1820-х гг. продолжали — вслед за Вяземским и Сомовым — разрабатывать категорию «народность». В.К. Кюхельбекер в нашумевшей статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической» (1824) призывал, чтобы народная поэзия адресовалась не светским салонам и литературным кружкам, а всему народу. Аналогично, А.С. Пушкин, размышляя о трагедии «Борис Годунов» и русской драме, рассматривал театральную реформу в аспекте не столько «романтизма», сколько «народности», т.е. преодоления фатальной пропасти между русским читателем и литературой, между массовой культурой и высокой словесностью. В статьях Д.В. Веневитинова, «любомудра» и знатока немецкой философии, «народность» фактически приравнивалась к обязательному усвоению мировой культуры. Это напоминало пафос Уварова, однако юный мыслитель соединил свою мысль с шокирующим отрицанием существования русской литературы (что сближает Веневитинова с Андреем Тургеневым, А.А. Бестужевым, Вяземским, позднее с В.Г. Белинским и принципиально противопоставляет «будителям», естественно, не склонным к подобным декларациям) и с проектом практического решения — созданием «правильного» журнала (ср. «Крок» Юнгмана).
Купер, впрочем, полагает, что действительно практическим решением стали не журнальные проекты, а официальные реформы Уварова, который прямо воздействовал на систему образования с 1811 г., а в 1833 г. занял пост министра народного просвещения. Образовательная программа Уварова включала частичное вытеснение французского и немецкого и замещение их древними языками — греческим и латынью, а также русскую грамматику, историю, литературу, даже православное богословие. Программа увенчивалась пресловутой формулой «православие, самодержавие, народность». Кроме того, министр поощрял изучение славянских народов, в частности поездки и обмен опытом с Шафариком и Ганкой. В годы европейской революции 1848 г. реформам Уварова пришел конец — их заподозрили в распространении среди учащихся вольнолюбивых помышлений. Купер несколько патетически заключает: «Но русская интеллигенция уже сформировалась в его образовательных институтах, и в результате оказалась готова почва для позднейшего периода реформ, которые навсегда преобразили русское общество» (с. 246). Напротив, в Чехии именно революция существенно изменила к лучшему статус национального языка в учебных заведениях, хотя — после стабилизации Австрийской империи — процесс снова приостановился, вплоть до основания независимой Чехословакии.
Финальный исследовательский ход, без сомнения, эффектен, однако едва ли стоило преждевременно «закруглять» научный сюжет «национальной литературы» переносом в сферу министерских инициатив. По крайней мере, столь же важно, что в 1830-х гг. начинает формироваться славянофильство (в монографии отмечено, что И.В. Киреевский отталкивался от позиции, очень близкой к вене- витиновской (с. 241)), а идеи «будителей» прямо проникают в российское общественное сознание, предсказуемо трансформируясь в новом контексте. Купер, ссылаясь на книгу Г.В. Рокиной «Ян Коллар в России» (1999), кратко упоминает в сноске (с. 304) интерес славянофилов к позднейшему труду Коллара «О славянской взаимности». Но еще ранее — в роковые годы польского восстания 1830— 1831 гг. — оказывается востребованной грандиозная поэма Коллара «Дочь Славы», к которой апеллировали Пушкин в стихотворении «Клеветникам России» и А.И. Одоевский в «Славянских девах», вступив — естественно, с различных позиций — в «спор славян между собою» (см. подробнее: Кацис Л.Ф., Одесский М.П. «Славянская взаимность»: Модель и топика. М., 2011. С. 21—42). Именно в подобном литературном контексте, а не исключительно в министерской перспективе — становятся понятны поощряемые свыше контакты русских ученых со славянскими интеллектуалами. Трудно удержаться от соблазна и не отметить, что заявленная самим автором монографии «имманентная» установка — стремление оставаться «внутри» литературы при анализе чешской и русской национальной идеи — отнюдь не исчерпывает себя первыми тремя десятилетиями XIX в.