купить

Три мероприятия

 

II

 

На выступление я пришел в последнюю минуту и не один. Вместе со мной послушать выступление пришла молодая симпатичная иностранка, которая недавно приехала в нашу страну изучать наш родной язык. На это мероприя­тие я пригласил ее от чистого сердца, даже не помышляя о том, что ей дове­дется увидеть и услышать. Я и сам не очень хорошо представлял себе, что нам предстоит увидеть и услышать, но заранее не настраивался. И даже не заду­мывался. Разумеется, я не ожидал, что выступление будет представительным, содержательным и серьезным; я не рассчитывал на то, что оно будет интерес­ным, увлекательным и захватывающим; я лишь предполагал, что выставка (годовой отчет местных художников о проделанной работе), в рамках которой было организовано выступление, окажется столь уныло- (или радостно-) ущербной, что будет предпочтительнее разбавить ее легким театрализован­ным действом вне зависимости от достоинств или недостатков самого дейст­ва. В том, что действо будет театрализованным, я почему-то не сомневался.

Выступление проходило на первом этаже выставочного зала под тусклым светом желтоватых ламп. Для зрителей были расставлены пластмассовые стулья в пять рядов. В этой импровизированной аудитории находилось воз­вышение, на котором стояли пластмассовый стол и шесть пластмассовых стульев. На столе красовались микрофон, несколько пластиковых бутылок с минеральной водой, книга с яркой обложкой и завернутый в бумагу пред­мет. За столом сидело шесть человек: пятеро мужчин и одна женщина. Справа от стола (для зрителей-слушателей) — слева от стола (для докладчи­ков) — висел плакат с интригующей надписью, имеющей отношение к теме выступления (упоминалась империя и промысловая рыба), и стилизованным изображением самих рыб, печально плывущих, но не среди толщи вод, как можно было ожидать, а в воздушном или даже скорее безвоздушном пространстве. Слева от стола (для зрителей-слушателей) — справа от стола (для докладчиков) — стоял другой пластмассовый стол поменьше, за которым ни­кто не сидел. На этом столе были расставлены консервные банки, содержи­мое которых предположительно имело какое-то отношение к означенной им­перии и промысловой рыбе.

Один из сидевших на эстраде, посчитав количество собравшихся зрителей достаточным, объявил о начале выступления. Он говорил ровно, неторопливо и внятно, временами приветливо улыбался. Речь его текла плавно; в этом умиротворяющем течении нечастые мысли скользили вольготно и даже валь­яжно. Слушатели внимали внимательно и временами приветливо улыбались.

Второй докладчик говорил сбивчиво, речь его уже не текла, а скорее пере­катывалась и порой бурлила. В этом плотном, даже вязком потоке нередкие идеи не всегда находили вербальное выражение; докладчик боролся с непо­корными словесами и почти каждый раз их если и не покорял, то, по крайней мере, усмирял. Слушатели пытались внимать внимательно, часто путались, иногда даже терялись и совсем не улыбались.

Третий докладчик читал по бумажке. Его выступление было предельно те­зисным, декретообразным и весьма динамичным. Краткие, словно топором рубленные или даже кайлом долбленные тезисы демонстрировали изнури­тельную работу ума; высказывания нередко были связны и довольно часто являли смысл. Общее впечатление усиливалось благодаря суровой катего­ричности подачи и экспрессивной манере изложения. Слушатели внимали невнимательно и не улыбались.

Четвертый докладчик сымпровизировал небольшое введение, неловко в нем завяз, а затем, не очень фальшивя, запел, подыгрывая себе на слегка расстроенной гитаре. Слушатели расслабились и заулыбались, хотя ничего смешного в песне не было.

Затем выступала женщина. Она говорила тихо, медленно и четко. Ее вы­ступление, в отличие от выступления мужчин, было серьезным, осознанным и убедительным. Слушатели внимательно внимали и изредка улыбались, хотя ничего смешного женщина не рассказывала.

Пятый докладчик изрек несколько путаных фраз, примял к ним заключи­тельную тираду, а затем объявил об окончании выступления и начале кон­курса для всех желающих: каждому желающему предлагалось быстрее всех съесть все содержимое отдельно взятой консервной банки и получить приз: книгу и завернутый в бумагу предмет.

К соседнему столу, на котором были расставлены консервные банки, чье содержимое — как и предполагалось — имело отношение к империи и про­мысловой рыбе, направились докладчики, а за ними и особо охочие слу­шатели обоих полов. Собравшаяся вокруг стола толпа конкурсантов не­терпеливо забурлила и заурчала. Среди бурления и урчания раздались неестественно громкий, даже какой-то надрывный женский смешок, ему вторя, мужской хохоток, а дальше скрежет разрезаемой жести и характерный булькающий звук разливаемой жидкости. Резко пахнуло водочной сивухой, завоняло консервированным рыбным месивом. Выбиравшиеся из толпы кон­курсанты оживленно переговаривались, утирая лоснящиеся губы (промыс­ловая рыба консервировалась в масле) и выковыривая из зубов рыбьи кости (промысловая рыба была костиста). Воняло страшно, до тошноты, и мы ре­шили ретироваться. Мы быстро шли вдоль стен, увешанных то радостными, то печальными, но одинаково ущербными холстинами, а консервная вонь преследовала нас до самого выхода.

 

I

 

На вечер иногородней поэзии я пришел заранее и один. В баре купил пять­десят грамм якобы шотландского виски безо льда. Сел на пластмассовый стул за пластмассовый стол в середине зала. Зал постепенно заполнялся слуша­телями, в основном мужчинами. Слушателей оказалось больше, чем сидячих мест. Многие стояли в проходах весь поэтический вечер, мешая официанткам носить неприхотливые напитки, непритязательные закуски, пепельницы.

В течение поэтического вечера я выпил три пятидесятиграммовые порции якобы шотландского виски безо льда, выкурил с десяток якобы облегченных от никотина и смолы сигарет и поздоровался с десятком якобы знакомых ли­тераторов. Поэтический вечер меня сначала озадачил.

Если иногородние поэты в общем мне понравились (я шел слушать тех, кого уже раньше не без удовольствия читал), то иногородние поэтессы вы­звали даже не разочарование (я не читал их раньше), не раздражение (я не питал никаких иллюзий и на этот момент пил уже третью порцию виски), а удивление (с возрастом я не теряю способности удивляться) или даже недо­умение (с возрастом я не становлюсь умнее).

Я не раз слышал, как женщины ругаются матом. Матерившиеся при мне жен­щины принадлежали к разным возрастным и профессиональным категориям, к различным сословиям; у них было разное настроение, состояние, мировос­приятие, воспитание и образование. По-разному они выглядели, по-разному себя вели, по-разному были одеты (полуодеты, а иногда и полураздеты). Раз­личались время, место, ситуация, степень знакомства (когда мы были зна­комы) и близости (когда мы были близки). Различался и сам мат. Выражения разнились как назначением, так и сложностью построения: от самых непри­хотливых слов-кирпичей или слов-булыжников, преследующих, а порой по­ражающих какую-либо практическую цель, до трех- и четырехэтажных зда­ний, перегруженных бесцельными скульптурными изысками, не говоря уже об абстрактных конструкциях, нецелесообразных по определению. Чаще всего выражения были емки и весомы и, как правило, коробили. Иногда по­лучалось задиристо, даже задорно, и очень редко — забавно. В этих редчай­ших случаях мат переставал быть матом, то есть тяжелым запретным словом, обломком языка, и оказывался удачно вставленным в лоно фразы легким игривым словцом, ажурным украшением, розеткой или цветком, венчающим речевую конструкцию. Эдаким побегом, выбивающимся из камня в мине­ральную растительность и распускающимся готическим завитком под звуки на глазах застывающей музыки. В такие мгновения мат выражал целесооб­разность безо всякой цели, он был увлекательной игрой ради самой игры.

Я люблю, когда словами играют, я люблю, когда слова играют, и мне не важно, когда, кем и как они были табуированы. И все же большинство табуированных слов, ранее слышанных мною из женских и мужских уст, имели одну характерную особенность: я почти всегда понимал смысл и контекст, я понимал, что контекст в какой-то мере оправдывает слова, даже если и он, и они меня в той или иной степени коробят. Я понимал, что, зачем и почему связано. Я принимал связь, внимал связанным элементам и примирялся с изречением, вытекающим из этой связки. Так, в наш толерантный век тра­диционная «нецензурная» брань, если что и вызывает, так скорее невольную оторопь, но никак не удивление или смущение: это бранное отклонение при­нимается как некий фольклорно-жаргонный речевой казус, реже курьез. Ис­пользование «ненормативной» лексики становится обыденным и привычным, а значит, приемлемым и «нормальным», в устах как мужчин, так и женщин.

Табуированные слова из уст иногородних поэтесс, выступавших на поэ­тическом вечере, я понимал, но не усматривал ни целесообразности их ис­пользования (слов, а не поэтесс), ни смысла в заигрывании (со словами, а не с поэтессами); они представлялись мне неуместными в контексте других, не- табуированных слов, включенных в стихотворения. Чаще всего встречался термин «х.й». Возможно, он нравился выступавшим за краткость, емкость и целеустремленность; возможно, они были зачарованы звучанием, а также процессом произнесения, тем более вслух и со сцены; возможно, они рассчи­тывали вызвать какую-нибудь реакцию у публики. Но за этими чувствами я не усматривал понимания, а следовательно, и целесообразности.

Я не сомневался, что в обычной жизни выступавшие поэтессы не раз упо­требляли термин «х.й» и имели представление о практическом использова­нии не только термина, но и самого предмета. У меня не было никаких осно­ваний усомниться в их компетенции в области «означаемого», то есть х.я, в его голой субстантивной функциональности, так сказать, в неприкрытой физио­логической наготе (все выступавшие поэтессы показались мне достаточно зрелыми для подобных познаний). Но «означающее», то есть «х.й» как выра­жение с его акустическими, графическими, символическими, метафориче­скими и метафизическими связями, — вряд ли был ими глубоко осмыслен. Как если бы все их мысли были заняты х.ем «означаемым», а для х.я «озна­чающего» свободных мыслей уже не оставалось. Другими словами, в процессе понимания «х.й»-денотат вытеснял «х.й»-коннотат, а также все х.евые кон­нотации, вместе взятые. Мне показалось, что для выступавших поэтесс «х.й» как х.й — это одно, а «х.й» как термин — это совсем другое, и в представлении выступавших поэтесс эти х.и ну никак друг с другом не связаны. Как если бы было возможно разделить цельный и целесообразный х.й на х.й-содержание и х.й-форму. Кстати, разделением слов на форму и содержание грешат очень часто, причем как мужчины, так и женщины. И это прискорбно.

Я перестал думать о неразрывности формы и содержания и прислушался к выступлениям. В какой-то момент мне подумалось, что выступавшие поэ­тессы имели дело с х.ем, отсеченным от тела языка, эдаким мертвым и окаме­невшим обрубком, а никак не с х.ем в виде живого языкового ростка. В момент сравнивания всей этой х.йни я вдумался в сравнение. Мне стало не по себе. Я представил себе выступавших поэтесс с топорами в руках, а себя — слуша­теля — голым и связанным, причем на фоне античных развалин. Я почувство­вал себя неловко и начал озираться. Сидевшие вокруг меня мужчины, как мне показалось, пытались демонстрировать невозмутимость, но неумело скрывае­мая неловкость читалась во многих взорах. А если — подумал я — они также представляют себя голыми и связанными на фоне античных развалин?

Итак, подумал я, у нас складывается следующая картина: на гранитных цоколях, расставленных рядами во всю большую площадь какого-то древнего города, вместо античных статуй неподвижно стоят полсотни живых голых мужчин, склонивших головы в покорном ожидании трагического очищения. Между неподвижными мужчинами величественно шествуют поэтессы в сан­далиях, прозрачных туниках и лавровых венках. Они пытливо разглядывают голые мужские торсы. У них в руках остро заточенные топоры. Вот они про­ходят мимо якобы знакомых мне литераторов. Я представил себе литерато­ров, вспомнил их тексты и захихикал. На меня укоризненно посмотрели, но воображение не унималось, и вымысел полностью вытеснил действитель­ность: одна из поэтесс, та самая, что как раз выступала на сцене и что-то чи­тала, в моей вымышленной картине подошла с топором теперь уже ко мне. Тут мне стало нехорошо или, выражаясь языком иногородних поэтесс, х.ево. В этот момент меня слегка толкнули в спину, я обернулся: проходящая мимо официантка нечаянно задела меня подносом. Я заказал еще одну пятидеся­тиграммовую порцию якобы шотландского виски, хотя уже понимал, что от нее мне может стать еще хуже.

Я выпил, но чувство неловкости меня — как этого и следовало ожидать — все равно не оставило. Иногородние поэтессы все еще выступали. Их выступ­ления отличались демонстративно независимой манерой поведения, которая часто (но не всегда) отличает столь модных в богемных кругах женщин, иг­рающих в физиологически неадекватную сексуальную ориентацию; на вид поэтессы были холоднокровными, невозмутимыми и слегка скучающими, хотя это могло быть продуманным сценическим поведением, так сказать, имиджем. Они не смущались, не конфузились, почти не улыбались, не обра­щались к слушателям и почти не обращали на них внимания. Они были уве­рены в себе. Они сухо и сурово изрекали свои тексты, утыканные мертвыми х.ями — жесткими, холодными обрубками, уже давно и, судя по всему, на­долго засаженными в поле современной отечественной словесности. Как пра­вило, эти короткие изречения были лишены сюжетной линии и повествова- тельности. Они были свободны от ритма, рифмы, размера и избавлены от элементарных условностей какого-либо построения. Но даже в таком, осво­божденном, виде они не казались мне естественными. В них отсутствовали понимание слова, его принятие, не говоря уже о приятии, симпатии; отсут­ствовала поэтическая целесообразность, как, впрочем, и сама поэзия. Обилие х.ев никак не компенсировало это отсутствие. Кстати, обилие компенсирует весьма редко. А обилие х.ев — почти никогда.

Мои размышления были прерваны жидкими аплодисментами. На сцену под­нялась выступать очередная участница поэтического вечера, которая была совсем не похожа на своих коллег. Она казалась более юной, неискушенной и явно неопытной для утыканной х.ями поэтической жизни: неловко двигала руками и ногами, переступала на месте, смущенно, как бы виновато улыба­лась и откровенно кокетничала с сидящими перед нею слушателями. Я по­думал, что это наверняка сценический имидж, и представил себе выступав­шую поэтессу в сандалиях, прозрачной тунике и лавровом венке, но пока еще без топора. Тексты поэтессы оказались более внятными, х.ев в них почти не было; правда и поэзии в них было немного. В первом же текстовом блоке поэ­тесса (или ее лирическая героиня?) заявила, что пришла к кому-то «с небри­тыми ногами». Я глупо ухмыльнулся, как, впрочем, и большинство слушате­лей-мужчин, успокоился и допил якобы шотландский виски. Пускай современная поэтесса. Пускай текстовой блок. Пускай с небритыми ногами. Только не надо топоров.

 

III

 

На церемонию вручения литературной премии я пришел не один, а с супру­гой. Я подумал, что ей будет интересно увидеть и услышать как местных, так и иногородних литераторов: уже известных в настоящем и — кто знает — ги­потетически знаменитых в будущем, среди которых она многих знала пона­слышке, а некоторых — пусть даже шапочно — в лицо. Кое-кого она даже ра­душно принимала и кормила вкусными куриными котлетами собственного приготовления. Я подумал, что этот культпоход можно будет расценивать не только как полезное, но и как приятное дело, а также — если повезет — от­нести его в разряд светских и развлекательных мероприятий, которых моей супруге, обремененной многодетностью, явно не хватает. Я и сам не предпо­лагал, до какой степени мероприятие окажется развлекательным.

Мы вошли в последнюю минуту. Зал был заполнен почти весь. Слушатели вполголоса переговаривались, переглядывались, некоторые настраивали фо­тоаппараты. Мы быстро пробрались к двум ближайшим свободным местам в четвертом ряду и уселись. Мы даже не успели оглядеться, как мероприятие началось. Я услышал, как сидящая передо мной дама тихо сказала на ухо со­седу: «Я так торопилась, что забыла вставить зубы». И тихо хохотнула. Я ух­мыльнулся. И тут началось.

С первых же слов первого же докладчика нам стало очень смешно, и мы с трудом сдерживались, чтобы не рассмеяться. В глубокой тишине простор­ного зала слова раздавались вольготно, а мы давились от смеха; слова зву­чали, а мы зажимали себе рты. Под высокими сводами зала слова лились ров­ным потоком, скрывая под густой завесой многозначительности какой-то глубокий, но — увы — зачастую недоступный нам смысл; и чем многозначи­тельнее высказывался докладчик, тем недоступнее нам казался смысл его вы­сказываний. Удивительно, как ему удавалось довести мысль до такой степени неопределенности, при которой она становилась совершенно невесомой, не­существенной, способной приравниваться к абстрактному завыванию ветра или плеску воды. Я оглядел аудиторию: все слушали внимательно, но как-то нерадостно. Остальные, наверное, понимали то, чего не понимал я, и, навер­ное, именно это понимание их печалило. Я не понимал, что именно понимали они, но меня это не расстраивало, а, наоборот, забавляло. Более того, в те ред­кие моменты, когда в этой речи для меня что-то определялось, оформлялось и осмысливалось, это определенное, оформленное и осмысленное казалось мне часто невероятно скучным и — большей частью — удивительно нелепым. Обилие специальных терминов из области психологии, психиатрии и невро­логии, безапелляционных неологизмов и дерзких метафор превращало речь докладчика в полный абсурд, но серьезная убежденность придавала этому абсурду комический характер. С каждым очередным перлом наша супруже­ская смешливость рвалась наружу, а под конец доклада мы уже не могли сдерживаться и тихонько — гаденько, подленько — хихикали.

Второй докладчик нас несколько успокоил, поскольку был на удивление прост и внятен; мы уже приготовились скучать, как все, ибо теперь мы — как все — все понимали, но он быстро закончил свою речь и как-то скромно устра­нился с трибуны. В этот момент я подумал, что осмысленность высказывания и внятность изложения как-то должны быть связаны со скромностью пове­дения, но мысль эту додумать не успел. На трибуну уже выходил следующий докладчик. Мы с супругой переглянулись и застыли с немым вопросом в гла­зах: что сейчас будет?

Вышедший на трибуну докладчик нас не подвел и развлек на славу: третий докладывающий использовал ту же терминологию, что и первый, но его речь была не такая гладкая и плавная; иногда он даже запинался и, казалось, задумывался, и именно в эти моменты задумчивости его рот страдальчески перекашивало и он, наверное, не осознавая, — хотя, возможно, и в этом был какой-то непонятный нам смысл? — издавал совсем тоненький, тоньше мы­шиного, писк. С каждым писком — а пищал он все чаще — наше тихонькое и гаденькое хихиканье перерастало в резкие приступы откровенного смеха и даже хохота. На нас начали оглядываться, но чем чаще на нас оглядывались, тем смешнее нам становилось. В некоторых, особенно бессмысленных для нас, местах доклада с последующим писком наш смех принимал нервный спазматический характер. На наших глазах выступили слезы, наши лица рас­краснелись, и мышцы животов сильно болели. На нас несколько раз гневно зыркнули и зло шикнули.

На четвертом докладчике (это была женщина) моя супруга уже не смея­лась, а как-то бессильно всхлипывала, несколько раз хрюкнула, а под конец — после одной на редкость замысловатой фразы, которую венчал совершенно умопомрачительный гапакс, — зашлась в выворачивающем душу кашле. У меня лило из глаз и из носа. Одной рукой закрывая собственное лицо, дру­гой рукой поддерживая содрогающуюся в хохоте супругу, я был вынужден вывести нас обоих из зала. Часть аудитории проводила нас гневным, осуж­дающим, другая часть — сочувствующим и даже, я бы сказал, завидующим взглядом, но обе части от комментариев воздержались. Оказавшись за дверь­ми, мы поспешили отойти как можно дальше и там, на третьем повороте вто­рого коридора, наконец-то смогли от души высмеяться.

Прошло уже много лет, наши дети повзрослели, а мы постарели, но даже се­годня, вспоминая о том вечере, я тут же начинаю улыбаться. У меня улучша­ется настроение, я вдруг, как по волшебству, ощущаю себя свободным и лег­ким, задорным и все таким же глупым. Я молодею у себя на глазах. И в какой уже раз понимаю, что искусство — страшная сила.