Ханс Ульрих Гумбрехт
Как «антропологический поворот» может затронуть гуманитарные науки?
Ключевые слова: «поворот», антропология, человек, Декарт, Ж. Деррида, М. Хайдеггер
За прошедшие десятилетия в той академической области, которую мы называем «гуманитарными науками», по-английски «Humanities and Arts» (или в других языках «Sciences humaines», «Geisteswissenschaften» — существует множество специфических для разных стран, но при этом семантически довольно близких слов для обозначения этого раздела дисциплин), было заявлено столько «поворотов», что, ретроспективно, для недавнего прошлого оказывается более характерным, скорее, само количество предложений, нежели какой-либо из известных нам поворотов. До конца ХХ в., я полагаю, многие из обещанных «поворотов» превращались в более или менее жизнестойкие «парадигмы», тогда как из возникших в новом тысячелетии буквально несколько достигли институционализации того же уровня. Но для меня первоначальный вопрос состоит не в том, какой из провозглашаемых сейчас или в ближайшем будущем «поворотов» получит широкий резонанс. Вопрос, в нашем индивидуальном случае, состоит в том, что означает для гуманитарных наук поворот в сторону «антропологии»?
Когда я задаю вопрос, что «антропологический поворот» может означать для гуманитарных наук, то в самом вопросе содержится невольная отсылка к раскрытию интеллектуального потенциала понятия «антропология», размах и глубина которого могут таить в себе самые неожиданные последствия и возможности. Проблема в том, что слово «антропология» весьма многозначно: каждое из его значений имеет свою собственную историю и свои ни на что не похожие перспективы, обусловленные этой историей. Главная цель моей статьи — различить и описать эти значения в их историческом развитии как сложную семантическую сеть. В этой работе я намереваюсь провести различие между, с одной стороны, пониманием «антропологии» как попытки дать единое, отвечающее любой исторической эпохе и любой культуре определение того, что значит быть человеком (включая традицию разнородных попыток оспорить само это предприятие), — примеры такого определения мы встречаем, например, в трудах Иммануила Канта, — а с другой стороны, совершенно иным употреблением понятия «антропология», господствующим в сегодняшнем англо-американском контексте, где вместо единой концепции перед нами широчайший горизонт способов быть человеком.
Второй и третий разделы статьи будут соответственно посвящены: (2) истории поиска единого определения того, что значит быть человеком, и (3) другой, краткой истории понимания природы человека как набора вариаций. Но начну я с (1) размышления над самим словом «поворот» (поместив его в ряд сходных понятий и метафор), с помощью которого гуманитарные науки и пытаются в последние десятилетия зафиксировать и определить, чем является или должно являться современное научное мышление в данной области знания: например, в каком смысле говорят об «антропологическом повороте». В заключение (4) я отступлю от позиции нейтрального и отрешенного исследователя и покажу, на основе двух поздних текстов Мартина Хайдеггера, почему потенциал «антропологии» как многообещающего горизонта будущего всех гуманитарных наук не кажется мне убедительным.
1
Как я уже сказал, всякий раз, когда в интеллектуальном мире говорят о «повороте», то явно или неявно ставится вопрос о современной ситуации в науке, конкретнее, о господствующей в науке тенденции, и ответ на этот вопрос, как правило, ожидается утвердительный: «Да, гуманитарная наука переживает поворот». Тенденция считать поворот нормальным состоянием гуманитарных наук часто подвергалась критике как противоречащая призванию гуманитарного знания (одинаковому внутри различных национальных культур) быть «научным»; или, если говорить о еще более общих вещах, быть институцией, нацеленной на производство истины. Не потакает ли наше стремление везде видеть продуктивные «повороты» чужеродным науке амбициям и интеллектуальным модам с их неизбежной относительностью? Разве не должны мы требовать от истины непреложности во времени и сопротивления происходящим в различных культурных контекстах изменениям? На оба вопроса, которые некоторым кажутся риторическими (но это более чем реальные вопросы), я решительно отвечаю «нет». Я отвечаю «нет» на первый вопрос, потому что уверен, что притязание на «научность» потенциально разрушительно для специфического интеллектуального потенциала гуманитарного знания; и я отвечаю «нет» на второй вопрос, не только потому, что признаю законность разных способов погружаться в предмет в зависимости от исторического периода и культурного контекста, но и потому, что убежден, что одно из главных призваний и функций гуманитарного знания — способность совпадать с тем, что «современно» именно сейчас.
Но нужно сопоставить понятный всем нам термин «поворот» с двумя другими выражениями с ускользающим значением: «передний край» (cutting edge) и «парадигма». Когда мы спрашиваем, что такое «передний край» (или где он), то пытаемся вычленить вопросы, решения и подходы внутри конкретной интеллектуальной рамки, которые должны восторжествовать в будущем, даже если в настоящем они не на переднем плане. По моим впечатлениям, например, большая часть интеллектуальной работы, которую ведет «Новое литературное обозрение», находится на «переднем крае». Напротив, когда мы говорим о «парадигмах», мы наблюдаем только то, что доминирует сейчас, в настоящий момент, и непременно внутри этаблированных институциональных рамок. История гуманитарного знания в течение почти всей второй половины XX века может быть изложена как по большей части линейная последовательность легко вычленяемых парадигм; тогда как на авансцене сегодняшнего дня мы, напротив, видим запутанное накопление соперничающих (или, в некоторых случаях, пересекающихся) парадигм. Но когда мы говорим о «повороте» («лингвистическом повороте», «визуальном повороте», «антропологическом повороте» и прочих), то публично признаем, что по эпистемологическим причинам институциональная структура и интеллектуальные предпосылки взаимодействия различных академических дисциплин должны отныне и впредь стать совсем другими. И правда, мы больше любим говорить в наши дни о «поворотах», а не о «парадигмах», потому что не можем уйти от того факта, что производство новых парадигм (грубо говоря, характерное для гуманитарного знания примерно 1950—1990-х годов) приостановилось и поэтому ситуация требует радикального пересмотра. Таким образом, объявлять, предлагать или заявлять «поворот» внутри «академического мира», по определению, значит отступать от прежней институциональной структуры науки.
2
Не случайно, и в этом не может быть сомнения, само понятие «антропология» — порождение XVII века, и не случайно оно оказалось столь жизнестойким и продержалось до наших дней, несмотря на непрерывное упорное сопротивление и критику. Я бы хотел кратко описать историю этого понятия как процесс его формирования в виде сложной семантической структуры со специфическим «программирующим» (или может быть, лучше сказать, «интеллектуальным»?) потенциалом. Для наглядности поделю свое изложение на семь этапов.
XVII век представляется историческим периодом, утвердившим стандарт размышления о человеке и о бытии человеком на основании библейской Книги Бытия и идеи божественного сотворения мира. Но этот же век был веком господства негативной теологии, для которой, парадоксальным образом, доказательством существования Бога и, более того, изначальным руководством для всех спекуляций о Боге и о Его воле служило представление об отдаленности Бога от человеческого мира и о том, что Бог больше не «заговорит» с людьми (а может быть, никогда и не говорил с ними). В эти же годы, пытаясь ответить на вопросы времени, Рене Декарт выдвинут свое крайне успешное определение, отождествив человеческое существование (онтологию человеческого существования) исключительно (и это наречие «исключительно» здесь ключевое) с «интеллектуальной способностью» человеческого сознания. В словах «Я мыслю, следовательно, я существую» человеческое существование совпадает со способностью мыслить (или даже с неспособностью прекратить мыслить). В этом смысле cogito Декарта представляет собой историческое условие возникновения понятия антропологии с присущим ему потенциалом для развития философских концепций и программ.
Но весьма скоро, на втором этапе нашего изложения, очевидной реакцией на картезианскую концепцию человеческого бытия как исключительно деятельности сознания стала завороженность материальностью человеческой жизни — эта завороженность не покидает нас до сих пор. В середине XVII века новая тенденция нашла свое полное выражение в «материализме» Пьера Гассенди, ответе на дематериализующий импульс картезианской философии. Веком позже такой центральный для своей эпохи мыслитель, как Дени Дидро, был одержим вопросом, может ли рассудок, будучи частью человеческого тела, предоставить нам адекватную картину окружающего мира. С этого времени антропология развивалась как все более усложняющееся напряженное взаимодействие между концепциями человеческой жизни, основанными на понятии разума и на понятии тела. Появление в XVIII веке философской эстетики, с ее специальным вниманием к нашему чувственному отношению к окружающему миру, — только часть более общего процесса. На третьем этапе интерес антропологии незаметно сместился от онтологической проблематики, магистральной для XVII века, от вопроса о том, что значит быть человеком, — к эпистемологической рефлексии над способностью когнитивного аппарата человека (то есть над способностью «субъекта») схватывать «внешний» мир «объектов». Именно такая констелляция (субъект-объектная парадигма) главенствует в критических сочинениях Иммануила Канта — и хотя кантовская претензия заключалась в том, что главная задача, стоящая перед человеческим существом, — произвести адекватный образ «внешнего мира», — существуют важные прочтения Канта, исследующие те трудности, с которыми столкнулся его философский проект, и доказывающие, что именно благодаря этим трудностям Кант едва ли не первым из философов стал скептически оценивать возможность адекватно познавать внешний мир, что и заставило его приводить все вопросы в систему, прежде чем давать свои решения.
Мишель Фуко, прежде всего в «Словах и вещах» (1966), которые многие, а не только я, считают его главной книгой, доказывает, что эпистемологическая топология «субъекта» и «объекта», наращивавшая обороты в течение всего XIX века, стала структурной основой институциональной формы «гуманитарных наук»: того раздела академических дисциплин, в котором картезианский тип человеческого самопонимания парадоксальным (но при этом неизбежным) образом становится одновременно субъектом и объектом рефлексии. Это четвертый этап в истории антропологии. Но к концу XIX века, по крайней мере у интеллектуалов, стремительно исчезает надежда на то, что когнитивный аппарат субъекта гарантирует комплексное и достаточно точное представление об окружающем мире. Этот момент разочарования открывает пятую главу нашей краткой истории.
Разочарование спровоцировало множественные попытки сосредоточиться, посредством саморефлексии, на структуре человеческого познания, с целью выяснить, какие именно свойства нашего образа (или образов) мира суть эффекты опытного постижения мира в неизбежной перспективе субъекта. При этом применялись разные подходы и достигались разные результаты. Словом «феноменология» мы называем различные версии этого философского проекта (корифеями которого были Эдмунд Гуссерль и Анри Бергсон). В начале XX века новый уровень рефлексии, направленный уже на строение самого субъекта (и сразу повлиявший на самосознание гуманитариев), породил две непохожие концепции «антропологии», которые часто используют уже само это слово как самоименование. Так открывается шестая глава нашего изложения.
С одной стороны, возникает общее, высокой степени абстракции описание различных когнитивных структур и когнитивных инструментов, которыми, как утверждается, пользуются все люди. Внутри гуссерлианской традиции совокупность этих особенностей названа «трансцендентальным субъектом» или «жизненным миром» (во втором наименовании-понятии особый акцент делается на то, что общие для всех людей свойства сознания и делают мир таким, каким мы его видим). Концепция жизненного мира встречается и в наши дни в виде «конструктивизма» — убеждения, что для функционирования человеческих групп достаточно иметь общий взгляд на мир («социальные конструкции реальности»), независимо от того, совпадает ли такой взгляд на мир или нет с какой-либо внешней реальностью. Другая концепция, культивируемая и развиваемая прежде всего немецкими философами 1920-х годов, назвала себя «антропологией человека». Она начинается с предположения, что люди, в отличие от животных, утратили свои первичные инстинкты (нем. Mangelwesen) и что, таким образом, общество и культура функционально компенсируют утрату этих инстинктов. И конструктивизм, и антропология биологического типа дожили до наших дней как перспективные (и уже никого не удивляющие) философские направления, которые легли в основу ряда течений мысли (последние, как мы уже можем сказать сегодня, подвели историю антропологии к столь скорому завершению). Например, «антропология литературы» Вольфганга Изера должна была показать, каким образом чтение литературы как деятельность бросило вызов человеческим способностям мышления и понимания и как этот вызов способствовал их дальнейшему развитию.
3
Во второй половине XX века все более агрессивная (и, по мнению ряда наблюдателей, все более убедительная) критика таких в высшей степени абстрактных понятий, как «антропология» (в традиционном смысле, преимущественно немецком), «трансцендентальный субъект» или «жизненный мир», вызвала к жизни совершенно иной смысл понятия «антропология». Первая книга Жака Деррида, в которой он развивал свою собственную философскую позицию («Голос и феномен», 1967), представляла собой критику главной для феноменологии с конца XIX века предпосылки проекта полного описания общих свойств человеческого сознания и/или человеческого когнитивного аппарата. Убеждение в возможности такого описания, доказывает Деррида, держалось на весьма спорной и мнимой аналогии между «интеллектуальным самонаблюдением», то есть самонаблюдением и самоописанием человеческого сознания (такое наблюдение и описание, по Деррида, никогда не может быть полным), и общей интуицией «полной слышимости» чужой речи. Звучала и другая, более политически мотивированная критика «трансценденталистской» концепции антропологии, давшая сходные результаты; такая критика настаивала на том, что притязания на реконструкцию «общих свойств человеческого существования» всегда уже заражены, досознательно и бессознательно, культурно детерминированными воззрениями и конфигурациями (речь, прежде всего, идет о «белых» и «мужских» точках зрения и предрассудках), которые, получив нормативный статус и вес, навязываются лицам и группам с совершенно иным взглядом на мир.
Обе эти критики сходятся в том, что взывают к совершенно другому пониманию «антропологии», в которой главная задача всякого наблюдения — уже не определение общих свойств человеческого существования, а, напротив, подчеркивание культурного, гендерного или этнического различия. Таким образом, проект «антропологии» сместился от трансценденталистской перспективы к развитию «внутренне» более сложного и открытого различиям понятия человека. Разрабатывать и усиливать такую вариативность — главное призвание современной культурной антропологии, особенно в программах англо-американской академической системы. Изначально исходивший из традиций иудейского богословия и вдохновляемый рядом позиций внутри французской философии XX века, Эммануэль Левинас развивал сходное понимание человеческой жизни как вариативности, при котором степень различия может быть сколь угодно большой (и это обосновано у него скорее этически, чем эпистемологически). Согласно Левинасу, общества и культуры должны защищать нередуцируемое достоинство человеческой индивидуальности, проявленное в лице каждого индивида. Очевидно, что ни интеллектуальный стиль нынешней культурной антропологии, ни левинасовская концепция человеческого существования не допускают тех обобщений и того уровня понятийной абстракции, который, к примеру, в России и в Германии ассоциируется с понятием и нормативным содержанием «научности».
4
Мартин Хайдеггер в работе «Положение об основании»[I], изначально лекции, прочитанной во Фрейбурге в 1950-е годы, приводит довод против понятия «антропология» как однозначного до монолитности, близкий критике Дер- рида, но гораздо более дальновидный и, если можно так выразиться, много более «радикальный» по своим последствиям. Атакуя субъект-объектную парадигму как якобы необходимую предпосылку и противопоставляя ей собственные понятия «несокрытости бытия» и «истории бытия», предполагающие начало производства истины вне человека, Хайдеггер задает вопрос, откуда в «нас» (представителях западной философской традиции) столь глубокая убежденность, что когнитивный аппарат человека достаточно оснащен для адекватного самоописания и что, исходя из самоописания и сходных описаний вещей, можно якобы без труда разработать стратегии индивидуального и коллективного выживания. Ответ Хайдеггера таков: этот оптимизм происходит из монотеистического образа всезнающего и всемогущего Бога, который предшествует ранненововременному и позднейшему более развитому пониманию человеком самого себя как «субъекта».
В «Письме о гуманизме» (1947), первом опубликованном после окончания Второй мировой войны тексте Хайдеггера, философ отвечает на вопрос своего французского коллеги и почитателя Жана Бофре, как именно, по его убеждению, должно быть пересмотрено понятие о человеке в свете послевоенной ситуации. Хайдеггер вновь не отвечает на вопрос, а подвергает его критике. Сам вопрос, что такое быть человеком, говорит Хайдеггер, неизбежно отсылает к сравнению людей с животными: к той изначальной эпистемологической перспективе, которую философ клеймит как поверхностную и неадекватную. Животные зависят от своих органов восприятия и от ориентации в природе как в первичной окружающей среде. Рассмотрение человека в сравнении с животными предполагает биполярную структуру, на которой основывается субъект-объектная парадигма. Напротив, эпистемологическая позиция, специфическая для человеческого существования (Da- sein), по Хайдеггеру, заключается в «бытии-здесь» (Da) уже не в роли адресата, но в качестве необходимого катализатора для самораскрытия бытия. Я глубоко убежден, что под «бытием» Хайдеггер имеет в виду не абстрактное понятие, а нечто субстанциальное и индивидуальное. Это бытие, которое, если можно так сказать, само «берет инициативу» по самораскрытию: это значит, бытие показывает себя как независимое от какой-либо специфичной перспективы (другими словами: оно выступает вовне как некая вещь «в себе»). Так как несокрытость бытия — это вовсе не некое адресованное людям «сообщение», она не может состояться без наличного «здесь-бытия» (Dasein). И наконец, как только бытие раскрывает себя, оно превращается в судьбу (Geschick) здесь-бытия; и, основываясь уже на другой игре слов (Geschick от schicken, что означает «посылать»), Хайдеггер утверждает, что бытие задает, формирует и предопределяет и индивидуальные человеческие жизни, и в то же самое время — историю, судьбу и предназначение людей.
Я не собираюсь ни объяснять, ни тем более защищать каждую деталь сложной интуиции Хайдеггера об эпистемологическом «месте» человеческого существования. Однако она, во всяком случае для меня, способствует возникновению масштабной картины, внутри которой гуманитарные науки постигали бы сами себя и развивали бы новое видение того, что им под силу, вместо того чтобы просто полагаться на единственное и монолитное или же, напротив, предполагающее множественность понятие «антропология». Во всяком случае, я надеюсь, что гуманитарное знание начнет практиковать «рискованное мышление» за стенами своей башни из слоновой кости (да, я пытаюсь переместить внимание от привычно негативных коннотаций этой метафоры к пониманию пространства гуманитарного знания как пространства защищенного). Я хотел бы надеяться, что гуманитарное знание начнет практиковать любые виды мышления, которые не могут состояться в практических повседневных контекстах, потому что эти виды мышления несут в себе риск перегрузить эти контексты или выбить их из привычной гладкой колеи. Действуя в этом духе, гуманитарное знание не должно определять, и даже не должно пытаться определить, каковы его специфические тематические поля или специфические горизонты вопрошания: напротив, оно должно быть открыто всем проблемам, которые заявляют о себе, с неизбежной повторяемостью, как требующие продумывания — проблемам неотвратимым, но слишком рискованным для того, чтобы о них стали говорить (или продумывать их) в повседневных ситуациях. Другими словами, я считаю, что гуманитарные науки, вместо того чтобы изобретать «исследовательские темы», которые нужно будет дорабатывать и перекраивать каждый год или около того, должны открыться созерцанию (я бы, конечно, хотел, чтобы «созерцание» как понятие и как подход заменило понятие «исследование»), культивированию, продумыванию всего того, с чем мы сталкиваемся как с проблемами, слишком сложными и слишком рискованными в сравнении с нашей повседневной рациональностью. Так, мы не беремся продумать Холокост и ГУЛАГ не потому, что не хотим или не можем разрабатывать с учетом этого опыта новую социальную или политическую стратегию, ценность, а то и технологию, — но потому, что мы уже ничем не можем помочь, потому что память о ГУЛАГе и Холокосте еще преследует нас, потому что мы не можем отложить эту память в сторону. Точно так же, но уже с позитивной стороны, мы не работаем с некоторыми текстами (которые мы называем классическими) не потому, что не хотим, но потому, что эти тексты проросли в нас, потому, что они уже экзистенциально обогащают и наполняют нас самих.
Мой скептицизм относительно возможного антропологического поворота в гуманитарных науках совсем не синонимичен скептицизму (и подчас даже интеллектуальной нервозности и раздражительности) в отношении интуиции, которая, как кажется, отражает необходимость и желание самого поворота. Такое чувство и жажда перемен не должны исключаться или подавляться, потому что (если позволят последний раз обратиться к стилистически тяжелому языку Хайдеггера) они и могут возвестить те ситуации и моменты, когда бытие раскрывает себя («события истины», словами Хайдеггера). Обещание «антропологического поворота» — один из способов отреагировать на ауру, на предвосхищение радикальной перемены, происходящей при «событии истины», — но мне кажется, что такое обещание слишком «программное», слишком намеренное, нетерпеливое, не вполне определенное в своей открытости и мало надежное. Может быть, я ошибаюсь.
Перевод с англ. Александра Маркова
[I] Английский перевод названия этой работы, «Принцип разума» [«The Principle of Reason»], вынужденно упрощает оригинальное название («Der Satz vom Grund»), в котором важны оба значения слова Grund: «основание» и «обоснование» (то есть разумное основание).