Михаил Крутиков
Шолом-Алейхем в довоенной советской критике
Ключевые слова: Шолом-Алейхем, канон, рецепция, советская литература, критика
1
Работа над канонизацией Шолом-Алейхема началась практически одновременно с его литературной деятельностью, и главным ее инициатором стал сам писатель. Получив солидное наследство после смерти тестя, богатого земельного арендатора Лоева, молодой Соломон Рабинович поселился в Киеве и занялся финансовыми операциями на бирже. Одновременно он затеял выпуск литературного альманаха «Еврейская народная библиотека». История светской литературы на идише насчитывала к тому времени всего несколько десятилетий, а регулярная издательская деятельность началась лишь в начале 1860-х — после отмены указа 1834 года, ограничивавшего книгопечатание на еврейских языках двумя типографиями в Житомире и Вильне. За неполные тридцать лет на идише вышло несколько значительных произведений, позволивших говорить о наличии литературы на этом языке, то есть о репрезентативном корпусе текстов в различных жанрах: прозе, поэзии, драме, мемуаристике, литературной критике.
Центральной фигурой этого начального периода был Шолом-Яков (Соломон Моисеевич) Абрамович, создатель цикла из пяти романов, объединенных фигурой рассказчика по имени Менделе Мойхер-Сфорим (Менделе-книгоноша). Последний роман этого цикла, «Путешествия Вениамина Третьего», вышел в 1878 году, после чего Абрамович занялся переработкой ранних редакций своих текстов и их переложением с идиша на иврит. Среди других авторов выделялись Ицхок-Йоэл (Исаак) Линецкий, автор сатирического описания хасидской жизни «Польский мальчик», и Авраам Гольдфаден, поэт и автор популярных оперетт, вошедший в историю как основоположник профессионального еврейского театра. Особняком стоял более консервативный виленский писатель Айзик-Меер Дик, автор многочисленных назидательных историй и пропагандист умеренного просвещения в рамках религиозной традиции. Самым популярным автором был Нохем-Меер Шайкевич, который под псевдонимом Шомер наводнил книжный рынок переработками европейской массовой литературы, адаптированной под непритязательный вкус простого еврейского читателя.
В этой ситуации Шолом-Алейхем решил действовать в двух направлениях — культивировать одних авторов и подвергать уничтожительной критике других. Благодаря своим финансовым возможностям он смог привлечь авторов, работавших в разных жанрах и принадлежавших к разным поколениям. Первые два выпуска «Библиотеки» содержали образцы всех литературных жанров, отобранные составителем в соответствии с его критериями «народной литературы». За собой он оставил критический раздел, самый важный стратегически. В своих критических статьях Шолом-Алейхем объяснял воображаемому «народному» читателю достоинства Менделе, которого провозгласил «дедушкой» новой еврейской литературы, а также двух других «великанов», Линецкого и Гольдфадена. Сам Шолом-Алейхем, возможно, не без иронии, назвал себя и свое поколение «внуками», заимствовав этот термин из хасидской традиции: eyniklekh (внуками) именовали себя те, кто претендовал на авторитет в хасидской общине на основании некоторой (иногда весьма отдаленной, а то и вовсе вымышленной) степени родства с легендарными цадиками — основоположниками хасидских династий.
В письме (на русском языке) от 7 августа 1888 года к историку С.М. Дубнову, в то время ведущему русскому еврейскому критику, Шолом-Алейхем сформулировал задачу своего сборника так: «Я хотел подняться на такую высоту, до которой не доходило еще ни одно из подобных изданий, <...> и вместе с тем оставаться доступным для народа»[1]. В другом письме, от 11 января 1889 года, Шолом-Алейхем объяснял Дубнову замысел своего первого «народного» романа «Стемпеню», героем которого он выбрал легендарного бердичевского музыканта: «Задавшись мыслью написать еврейский роман для народа, я спустился к нему, к народу, заимствовал у него все прекрасные легенды об этой, так сказать, исторической личности. <... > Для этой цели я поехал в Бердичев, вошел в переписку и личные сношения с "клезмерами", которые отчасти раскрыли предо мною душу этого человека; остальное же до- создала моя творческая фантазия»[2]. Таким образом, Шолом-Алейхем представлял себе «народного» писателя в образе интеллигента, «спускающегося» в народ для сбора сырого фольклорного материала и затем преображающего этот материал своей творческой фантазией в художественное произведение.
Такое представление о роли писателя на «жаргоне», как в то время называли идиш не только противники, но и сторонники этого языка, разделялось далеко не всеми. Так, Ицхок-Лейбуш Перец, со временем занявший место в канонической триаде классиков еврейской литературы наряду с Менделе и Шолом-Алейхемом, в ответ на приглашение последнего принять участие в сборнике «Yidishe folksbibliotek» («Еврейская народная библиотека») обозначил четыре пункта, по которым их представления о литературе расходились. Вторым пунктом был следующий: «Его (Шолом-Алейхема. — М.К.) желание и стремление (насколько я смог понять) в том, чтобы писать для публики, которая говорит на жаргоне в стране жаргона, я же пишу для себя, для собственного удовольствия. Если я и вспоминаю иногда о читателе, то это читатель из более высокого слоя общества, это человек, который читал и учился на живом языке»[3]. Итак, цель литературного творчества на «жаргоне» для Переца — чисто эстетическая, а не воспитательная или просветительская, как для Шолом-Алейхема. Более того, он даже отказывает «жаргону» в статусе «живого» языка, то есть такого, на котором существуют образование и литература. Это принципиальное различие было подчеркнуто отсутствием слова «народная» в названии альманаха «Yidishe bibliotek» («Еврейская библиотека»), который Перец начал издавать в 1891 году в Варшаве.
Однако главным объектом идейной и эстетической критики Шолом-Алейхема был не «эстет» Перец, а производитель массовой литературной продукции Шомер. В памфлете «Суд над Шомером», вышедшем отдельным изданием в Бердичеве в 1888 году, Шолом-Алейхем представил этого автора «самым крупным, плодовитым и богатым» из всех вредителей, заполонивших еврейскую литературу после того, как «знаменитые народные писатели сложили оружие», когда, по его словам, «из всех углов и гнезд посыпались тараканы и всякие жучки и так запакостили еврейскую литературу, что придется долго ее чистить и мыть, пока она примет приличный вид»[4]. Оставив в стороне чисто практические соображения, побудившие молодого и амбициозного «народного» писателя Шолом-Алейхема обрушиться с уничижительной критикой на своего более успешного и знаменитого конкурента, следует отметить, что созданная Шолом-Алейхемом в конце 1880-х годов иерархическая схема еврейской литературы оказалась очень устойчивой: триада «классиков» возглавляет группу менее значительных, но тем не менее серьезных литераторов, которым противопоставлены маскирующиеся под «народных» писателей вредные «червячки» и «тараканы», уродующие язык, портящие вкус публики и совращающие простых читателей, «которые без критики не умеют отличить хорошее от плохого, блуждают в темноте и поэтому не понимают разницы между произведениями Абрамовича и мусором, какой им подносят сочинители, вроде подсудимого Шомера»[5]. Эта схема выглядела настолько убедительно, что писатель Яков Динезон (близкий друг Переца, к которому Шолом-Алейхем также относился с симпатией) даже перестал на несколько лет издавать свои популярные сентиментальные повести и романы — из опасения, что они относятся к категории вредного «мусора» и портят вкус неопытного читателя.
2
В советское время проблема классического наследия в еврейской литературе приобрела новый идеологический смысл. В 1919 году в Киеве вышла книга «Основные черты еврейского реализма» литературоведа Нохума Ойслендера (1893—1962), в которой Шолом-Алейхем был вознесен на вершину классического треугольника, потеснив «дедушку» Менделе. Важнейшим художественным достижением Шолом-Алейхема, объединившего социально-исторический реализм Менделе с психологическим реализмом Переца, было, согласно Ойслендеру, создание синтетической метафоры еврейского народного бытия в образе вымышленного местечка Касриловка. «Касриловка является явно выраженной эстетически-психологической категорией», вобравшей в себя все социально-экономическое содержание Кабцанска из произведений Менделе, но при этом основанной на определенном психологическом типе «касрилика»[6]. Этот тип остается неизменным, несмотря на изменения социально-экономического уклада жизни: «...герой Шолом-Алейхема по своей природе стоит вне какой-либо эпохи, он никогда не является продуктом определенных обстоятельств»[7]. Примерами таких синтетических героев являются Менахем-Мендл и Тевье-молочник, представляющие собой два взаимодополняющих народных архетипа.
Шолом-Алейхем освободил еврейский характер не только от власти социально-экономических обстоятельств, но и от давления коллективного сознания, провозгласив от лица своего героя — мальчика Мотла: «Мне хорошо — я сирота!» Еврейский народный характер в произведениях Шолом-Алейхема постепенно приобрел общечеловеческое значение, а yidelekh (еврейчики) превратились в «настоящих» людей. Прослеживая процесс «очеловечивания» еврея в творчестве Шолом-Алейхема, Ойслендер специально отметил два типа характеров: представители художественной богемы, такие как Стемпеню, Иоселе-соловей или артисты из романа «Блуждающие звезды», и дети, в которых писатель увидел «источник здоровой человечности»[8].
Этот процесс поиска общечеловеческого и в то же время народного героя завершился созданием синтетических образов Менахем-Мендла и Тевье-молочника: «В Тевье соединены различные тенденции нашего народного духа, осуществлен синтез народных симпатий в коллективном образе»[9]. Поэтому Тевье является не народным типом, а народным героем, одним из тех, кого народ увековечивает в своем эпосе. Шолом-Алейхем оказался одновременно и самым «народным», и самым «общечеловеческим» еврейским писателем, создавшим синтетические образы еврейского местечка и народных героев, свободных от конкретных исторических обстоятельств времени и места. Его творчество завершило «формативный период еврейского реализма», начатый Менделе и продолженный Перецем[10]. Сделав акцент на общечеловеческом аспекте реализма, Ойслендер одновременно создал своего рода «пригодное прошлое», связанное с Киевом через фигуру Шолом-Алейхема.
3
Прямо противоположный взгляд на Шолом-Алейхема высказал другой видный киевский критик, Моисей Литваков (1879—1937), в сборнике критических статей «In umru» («Беспокойство»), вышедшем в 1918 году в том же издательстве, что и книга Ойслендера. Литваков понимал народность иначе: «Шолом-Алейхем был общепризнанным народным [folkstimlekher], но еще не национальным писателем, и еще менее универсальным художником»[11]. В отличие от Ойслендера, Литваков видел в Шолом-Алейхеме прежде всего выразителя своеобразного характера еврейского народа, сумевшего отразить «все странности еврейской жизни и еврейской психики». В тот период Лит- вакову была ближе модернистская эстетика Переца, и потому «народность» литературы представлялась ему лишь начальной ступенью на пути к общечеловеческой «универсальности». Шолом-Алейхем являлся, на его взгляд, остроумным бытописателем, но именно поэтому он был неспособен подняться над реальностью и осознать ее суть: «Он зачастую парит слишком низко над миром изображаемой им действительности, чтобы суметь охватить ее таинственное и иррациональное измерение»[12].
Соответственно, персонажи Шолом-Алейхема не смогли реализовать заложенный в них идейный потенциал и остались лишь этнографическими типами: «Менахем-Мендл, например, мог и должен был бы стать национальным символом еврейской интеллигенции, ищущей и не могущей обрести себя, стремящейся к внутренней полноте, постоянно колеблющейся и принимающей самые причудливые образы, — но этот самый Менахем-Мендл вышел у Шолом-Алейхема анекдотичной и почти этнографической фигурой»[13]. Художественная сила лучших персонажей Шолом-Алейхема, таких, как Тевье или Мотл, заключена в их «народной первобытности» (folkstimlekhe maysebreyshis). Шолом-Алейхем так и остался «гениальным талантом без гениальной идеи», не сумевшим — или не успевшим — выстроить неоходимую дистанцию между собой и читателем, которая бы позволила увидеть величие его гения. И все-таки, оптимистично заключал Литваков, «мы уверены, что придет время и для Шолом-Алейхема» и его «образы и символы, очищенные от злободневности и нарочитой анекдотичности, навсегда останутся в нашей литературе»[14]. Однако центральным связующим звеном между «классиками» и новым периодом еврейской литературы был, по мнению Литвакова, не Шолом-Алейхем, а Перец.
В первый выпуск «In umru» вошли критические работы Литвакова, написанные с 1910 по 1918 год. В то время он был еще активным членом партии социалистов-сионистов, и его взгляды на литературу еще не определялись марксистской идеологией и оставались близки эстетике модернизма, преобладавшей среди писателей и художников так называемой «Киевской группы». Вступив в 1921 году в ВКП(б) и возглавив ведущую советскую еврейскую газету «Deremes» («Правда»), Литваков, как сообщает в 1932 году «Литературная энциклопедия», «осудил эти работы и отказался от них». В это время «он становится одним из активнейших борцов за марксистскую еврейскую критику; подвергает переоценке дооктябрьскую еврейскую лит-ру в свете классового анализа»[15]. Результатом этой борьбы стал второй сборник «In umru», включивший в себя статьи 1919—1925 годов. Теме переоценки дореволюционного литературного наследия была посвящена первая половина книги. Главной «проблемой» этого наследия стал Перец, который оказался теперь не вершиной классической традиции, а ее «перепутьем», разводящим пути пролетарской и буржуазной литературы. Но Шолом-Алейхем по-прежнему занимал в этой схеме второстепенное место как выразитель «наивной паники мелкобуржуазной еврейской массы перед лицом непонятных "чудес" капитализма, ворвавшегося в еврейскую среду»[16].
4
Центральным элементом постепенно складывавшейся новой марксистской концепции Шолом-Алейхема как художника, отразившего растерянность мелкой буржуазии перед лицом наступающего капитализма, оказалась тема юмора. Исаак Нусинов, один из наиболее последовательных и ортодоксальных марксистов в советском литературоведении, писал в 1926 году:
Появление Шолом-Алейхема было вызвано коллективной необходимостью. Социальной необходимостью был и юмористический склад его таланта. Ибо когда появляется юморист? Крупный юморист появляется всегда, когда определенный класс оказывается социально лишним, но еще не замечает этого, полагая, что он все еще является главным, что весь мир создан ради него. Психологическое состояние находящегося в таком положение коллектива характеризуется противоречием между его сознанием и его возможностями[17].
Таким образом, само появление Шолом-Алейхема как писателя было предопределено развитием общественных отношений, а его юмор оказался средством выражения когнитивного диссонанса еврейского мелкобуржуазного сознания, отказывающегося признать свое объективное поражение в классовой борьбе. Именно юмор служил основой социального реализма писателя: «Шолом-Алейхем шел от реального образа. И этот реальный, взятый из жизни образ должен — в силу указанного противоречия между возможностями и сознанием — содержать в себе элементы юмора»[18].
Этот тезис Нусинова получил развитие в работе Меера Винера «Социальные корни юмора Шолом-Алейхема», написанной в форме предисловия к первому комментированному изданию повести «Мальчик Мотл» на идише (Киев; Харьков, 1932). К моменту своего приезда в СССР из Австрии в 1926 году Меер Винер (1893—1941) был известным историком средневековой еврейской мистики, критиком и поэтом, писавшим на немецком и иврите. Среди его знакомых по Цюриху, Вене, Берлину и Парижу встречались такие разные люди, как раввин Кук и В.И. Ленин, Мартин Бубер и Вальтер Беньямин, а также советские еврейские литераторы Лейб Квитко, Дер Нистер и Перец Маркиш. Именно последние и убедили Винера, что в СССР он получит возможность профессионально заниматься еврейской литературой, правда, не на иврите, а на идише, и опубликовать собственные художественные произведения[19].
Как и Нусинов, Винер представляет Шолом-Алейхема выразителем сознания мелкой еврейской буржуазии, растерянно ищущей свое место в обществе перед лицом социально-экономического кризиса 1890-х годов. По мнению литературоведа, художественное мировоззрения писателя в данном случае полностью определялось его собственной ситуацией разорившегося биржевика, вынужденного зарабатывать поденным литературным трудом. При этом Шолом-Алейхем сохранил свою буржуазную классовую лояльность и никогда не подвергал критике крупную еврейскую буржуазию, воплощавшую его мечту о стабильности и богатстве. Юмор служил Шолом- Алейхему прикрытием глубокого пессимизма, разочарования реальностью и отсутствия последовательной идеологии. Если в ранних произведениях, как, например, в повести «Сендер Бланк и его семейка», Шолом-Алейхем еще высмеивает нуворишей в духе критической традиции радикальной Гаскалы (еврейского Просвещения), то начиная с 1892 года доминирующим настроением в его произведениях становится сочувствие и утешение.
Шолом-Алейхем не являлся социальным критиком, целью его юмора было не раскрыть реальные классовые противоречия, а защитить своего мелкобуржуазного читателя от прямого контакта с социальной реальностью путем создания иллюзорной словесной реальности. Результатом классовой ограниченности Шолом-Алейхема стала его «неспособность дать органичную и динамичную картину процессов, происходящих в описываемом им классе». Следовательно, заключал Винер, произведения Шолом-Алейхема представляют ценность для пролетарской культуры лишь в той ограниченной мере, в которой они «отражают определенные моменты революции»[20].
Сегодня позиция Винера представляется догматической, но в контексте идеологических баталий начала 1930-х годов она выглядит скорее охранительной. Как и другие киевские литературоведы и критики, Винер выступал защитником классического наследия в споре с радикальными минскими идеологами пролетарской еврейской культуры, ратовавшими за полный отказ от дореволюционной еврейской культуры как националистической, буржуазной и клерикальной. Винеровская интерпретация Шолом-Алейхема как наиболее яркого выразителя сознания мелкой еврейской буржуазии, исторически обреченной на исчезновение как класс, позволяла сохранить наследие этого писателя как историко-культурную ценность. Охранительный аспект позиции Винера особенно ярко проявился в его дискуссии с критиком Авромом Вевьоркой, предложившим в своей книге «Ревизия» (Харьков, 1931) пересмотреть отношение к «массовой» еврейской литературе, которую Шолом-Алейхем в свое время заклеймил в фельетоне «Суд над Шомером». Вевьорка предлагал рассматривать Шомера и других авторов популярных романов как предшественников пролетарской литературы. Реакция Винера на ревизионизм Вевьорки была резкой, в духе Шолом-Алейхема: «Это теория, согласно которой любая халтура может быть признана якобы принадлежащей пролетарской литературе»[21].
5
Параллельно с утверждением классово-детерминистской идеологической концепции творчества Шолом-Алейхема в СССР велась серьезная исследовательская работа по собиранию и изучению его наследия. Основное внимание уделялось становлению Шолом-Алейхема как писателя, его влиянию на развитие жанровой структуры еврейской литературы и отражению общественной ситуации через формальные аспекты в его произведениях. Первый том «Shriftn», ученых трудов секции литературы и филологии кафедры еврейской культуры при Всеукраинской академии наук (впоследствии преобразованной в Институт еврейской пролетарской культуры), вышедший в Киеве в 1928 году, открывался большой статьей заведующего секцией Нохума Ойслендера «Молодой Шолом-Алейхем и его роман "Стемпеню"». Ойслендер интерпретировал «Стемпеню» как рубеж между юношеским и зрелым периодом литературной биографии Шолом-Алейхема. По его мнению, раннее творчество Шолом-Алейхема уже свидетельствовало о таланте писателя, но в нем еще отсутствовало определенное направление, оно было полно «сюрпризов» и «зигзагов», что отмечали и критики того времени, и сам писатель[22].
Выбор направления имел определяющее значение не только для творчества Шолом-Алейхема, но и для всей молодой еврейской литературы, еще не нашедшей в 1880-е годы собственного пути развития. Примечательно, что Ойс- лендер ссылался в своих рассуждениях на мнение историка С.М. Дубнова. Такого рода открытое выражение согласия с оценками эмигранта, известного своим непримиримым отношением к советской власти, было жестом, указывавшим на определенную автономию научных исследований от политики.
Как показывает Ойслендер, к 1887 году Шолом-Алейхем превращается в признанного лидера молодого поколения еврейских писателей, стремящихся к созданию единой литературы вместо серии отдельных произведений. Важным инструментом литературного строительства становится «борьба за канон» и, в частности, провозглашение Менделе «дедушкой еврейской литературы». В этом контексте первый в своем роде «еврейский роман» «Стемпеню» был особенно важен как отражение «идей и настроений» еврейской интеллигенции того времени[23].
Сравнивая общественные настроения в среде русской и еврейской интеллигенции в эпоху «реакции» 1880-х годов, Ойслендер отмечает контраст между апатией и стагнацией русского общества, с одной стороны, и паникой, охватившей евреев после погромов 1881—1882 годов и последовавших за ними новых дискриминационных мер царского правительства, с другой. Именно эта «катастрофа» — по выражению Ойслендера — «пробудила новую волю» к созданию новой еврейской литературы как общественного явления, однако эта литература еще не была способна отразить радикальные перемены в еврейском обще- стве[24]. Одним из последствий «катастрофы», наряду с массовой эмиграцией евреев из России, стало усиление классового антагонизма между обедневшими еврейскими массами и еврейской буржуазией, что в свою очередь привело к повышению интереса молодых писателей к различным сторонам народной жизни, в том числе фольклорному творчеству, и поиску нового героя среди proste yidn вместо ученого сословия или буржуазии. Таким образом, Ойслендер приходит к идеологически важному выводу о том, что в 1880-е годы еврейская масса превратилась из пассивного объекта в активный субъект истории.
Задача молодых писателей состояла в том, чтобы отразить это превращение, то есть создать новый литературный образ «простого еврея» как активного и «здорового» героя. Одним из решений Шолом-Алейхема стал образ ребенка, показанного самостоятельной личностью, как, например, в рассказе «Ножик»[25]. Главным адресатом еврейской литературы в тот период становится местечковый ремесленник, которого писатели стараются на наглядных примерах воспитывать в духе самостоятельности. В отличие от Менделе, авторы 1880-х годов изображали своих персонажей не через их социальные функции, а в виде самостоятельных личностей, ориентируясь на русскую литературу в поиске новых эстетических критериев. В результате — и, как считает Ойслендер, неожиданно для самого себя — Шолом-Алейхем «открыл» в народной массе романтического героя Стемпеню[26]. «Стемпеню» стал поворотым пунктом в писательской карьере Шолом-Алейхема и в развитии еврейской литературы: «Это первый роман со строгой, выдержанной композицией», движимый внутренним драматизмом характеров и событий, а не механической мелодраматической схемой, состоящей из разнородных стилистических элементов[27].
Отказавшись от доминировавшего в 1880-е годы реалистического стиля, введенного в еврейскую литературу Абрамовичем, Шолом-Алейхем перенес центр тяжести с изображения социально-экономической реальности на социально-психологические портреты героев, которых он искал среди народной массы[28]. От музыканта Стемпеню, находящегося на границе между миром «приличных» обывателей и полукриминальной богемой, прямая линия ведет к шолом-алейхемовской повести «Мошкеле-вор» (1903) и далее к произведениям авторов более молодого поколения, скандализировавших публику своими описаниями жизни еврейского дна, воров и проституток, таким, как, например, роман «Мотке-вор» Шолома Аша (1916). Появление в еврейской литературе нового маргинального героя отражает протест молодого поколения против маскильского[29] стереотипа «интеллигента» и одновременно переносит акцент с изображения «экономической бедности еврейской жизни» на ее «психологическую бедность»[30].
Психологический аспект новой литературы представлен в романе «Стем- пеню» в образе еврейской женщины Рохеле, страдающей от «пустоты повседневности» местечковой жизни и переживающей «момент освобождения» при встрече с главным героем. Ойслендер сравнивает Рохеле с Катериной из «Грозы» Островского: «Сходство состоит главным образом в том, что мы видим, как начинает изнутри ломаться твердый режим патриархального дома». Для Шолом-Алейхема протест Рохеле является исходной точкой для критики «моральных устоев» образа жизни Мазеповки. Однако отличие трагического финала «Грозы» от сентиментально-счастливого завершения «Стемпеню» показывает ограниченность социальной критики Шолом-Алейхема, его приверженность «националистической схеме» «писателя-патриота» и страх перед зарождающимся социалистическим движением[31]. Ойслендер также отметил генетическую связь между Рохеле и Миреле, героиней романа Бергельсона «Когда все кончилось» (1913), подчеркнув тем самым преемственность «киевской» традиции.
Иехезкель Добрушин (1883—1953), другой видный литератор «Киевской группы», в течение нескольких лет служивший сотрудником Еврейского отдела Института белорусской культуры в Минске, исследовал драматургию Шолом-Алейхема. Подобно Ойслендеру, Добрушин стремился связать развитие жанра с развитием социальных и культурных отношений в еврейской среде, рассматривая драматические коллизии как концентрированное отражение конфликтов между старым и новым. Добрушин отмечал, что главной героиней еврейских пьес была, как правило, девушка на выданье, а драматический конфликт развивался в рамках семейного треугольника «отец — мать — дочь». В двойственной ситуации еврейской девушки — свободной от большинства религиозных обязанностей, которые накладывались многочисленными заповедями на мальчиков, и потому более открытой новым веяниям и идеям, но в то же время находящейся материально и физически во власти отца — раскрывались все противоречия между старым и новым миром[32].
При этом, отмечал Добрушин, драматическим произведениям Шолом- Алейхема свойственна однообразная и схематичная фабула — по сравнению со сложными и разнообразными по сюжету повествовательными текстами, — что свидетельствует о желании автора создать сценичные, а не литературные произведения. В отличие от предшественников, которые сочиняли свои пьесы не для театра, а для чтения, Шолом-Алейхем начал разворачивать драматургию в сторону театра. И если проза Шолом-Алейхема богата разнообразными характерами, то его драматические произведения содержат ограниченное число типов, кочующих из одной пьесы в другую, и несколько повторяющихся коллизий, частично позаимствованных у русских писателей — Гоголя и Чехова. «Если мир произведений Шолом-Алейхема, его романы и рассказы, представляет собой большую ярмарку, кишащую людьми... то его драматургия является не более чем маленьким заезжим двором на этой ярмарке, с небольшим выбором персонажей, толкущихся на одном месте»[33].
Конфликт между старой традицией фольклорной речи и новым жизненным содержанием выражается в том, что слова персонажей как бы «запутываются в сетях изменившегося образа жизни», создавая смешные коллизии. Скудость сценического действия и фабульного разнообразия компенсируется богатством диалогов, которое раскрывается в постановках Московского еврейского театра под руководством А.М. Грановского. Почему Шолом-Алейхему не удалось создать оригинальную драматургию? Возможно, потому, отвечает на свой вопрос Добрушин, что писатель отражал «бесформенность неуклюжего и не находящего себе места простого/среднего человека» — а более строгие конструкции романа и драмы вырастают из «социальных групп, которые осознают или чувствуют свое место и цель в жизни». В отличие от прозаических произведений, героями которых были главным образом простые люди — торговцы или ремесленники, персонажами своих пьес Шолом-Алейхем выбирал нуворишей, их семьи и их «людей». Соответственно, элементы социальной критики и сатиры оказываются в них более выраженными, а показ социальной дифференциации еврейского общества — более ярким. Эта критическая тенденция со временем усиливается — скорее в драматических произведениях, чем в прозаических. «Шолом-Алейхем продвинул еврейскую драматургию в социальном отношении, создал для нее социальное пространство и перспективу, которыми воспользовались наши послеоктябрьские театры. Но он не создал собственного оригинального театрального метода. и того, что называется драматической личностью». Основная причина ограниченности Шолом-Алейхема, согласно Добрушину, заключается в том, что он находился в плену «традиции театра для чтения, в плену у себя самого, своего собственного повествовательного стиля»[34].
6
Издание на идише собраний сочинений еврейских классиков Менделе и Шолом-Алейхема по модели собраний сочинений русских классиков было самым крупным советским проектом в области еврейского литературоведения. В основу собрания Шолом-Алейхема были положены тексты посмертного американского собрания сочинений под редакцией его зятя И.-Д. Берковича, известного писателя на идише и иврите. Не вошли в советское издание романы на злободневные темы — «В бурю» (о революции 1905 года) и «Кровавая шутка» (о деле Бейлиса), отразившие сионистские симпатии автора и потому не вполне соответствовавшие его образу «народного» писателя. Собрание было рассчитано на массовую аудиторию, а потому каждый том включал предисловие и примечания, объясняющие малопонятные советскому читателю слова и выражения, главным образом гебраизмы и религиозные понятия.
Предисловия к первым двум томам, вышедшим в 1935 году, написал Макс Эрик (псевдоним Залмана Меркина, 1898—1937), один из крупнейших еврейских литературоведов того времени. В 1929-м Эрик эмигрировал в СССР из Польши, уже будучи автором нескольких книг, в том числе классической «Истории еврейской литературы от старейших времен до эпохи Просвещения» (1928). Проработав два года в Минске в Еврейском отделе Института белорусской культуры, где преобладали идеологи пролетарской культуры, он в 1931 году перебрался в Киев на должность заведующего секцией литературы и критики Института еврейской пролетарской культуры. Сменив на этом посту Ойслендера, Эрик подверг своего предшественника критике за формализм и следование буржуазной «теории литературного быта». Винер, второй по старшинству сотрудник литературной секции, был переведен заведовать менее значимой секцией этнографии и фольклора[35]. Эрик был арестован в 1936 году и погиб в лагерях в 1937-м, поэтому в последующих переизданиях его предисловия были заменены предисловиями Добрушина. По неясным причинам, возможно, связанным с личными отношениями между Винером и Эриком, в издании собрания сочинений Шолом-Алейхема Винер участия не принимал.
Вступительная статья Эрика к «Запискам коммивояжера» из собрания сочинений на идише была перепечатана и в русском издании этого произведения. Эрик делит серию «железнодорожных рассказов», которую относит к «числу самых скорбных произведений Шолом-Алейхема, невзирая на обилие прекрасных анекдотов и шуток», на две группы: «прекрасные» и «незначительные, построенные преимущественно на анекдоте». Основной «тематической идеей» серии Эрик считает «растущие страдания и горести мелкой буржуазии в годы реакции»; эта идея переплетается с другой, определяемой литературоведом как «идиотизм мещанской жизни». Такое сочетание создает специфическое маниакально-депрессивное настроение, определяющее динамику «Записок коммивояжера», их двойную критическую направленность: вовне — «против разнузданной и торжествующей реакции» в России после 1905 года, и вовнутрь — «против болезненных социально-психологических черт мелкой буржуазии». При этом сам Шолом-Алейхем выбрал позицию беспристрастного созерцателя «будто бы в стороне от хода повествования», что, по мнению Эрика, сделало его критику «мягкой и щадящей». «Это положение стороннего зрителя получило свою соответствующую художественную форму в монологе», ограничившую развитие образа самого коммивояжера и не позволившую ему вырасти до «размеров типа» — в отличие от Менахем-Мендла и Тевье. Скупость изображения и «недосказанность» играет в новеллах двойственную роль. С одной стороны, она «оставляет много места для фантазии читателя», с другой — «является выражением маневрирования со стороны самого писателя», приводя к «неясности, к необоснованности»[36].
По мнению Эрика, именно форма монолога является художественным выражением классовой ограниченности писателя: «И если форма монолога имеет то преимущество, что она сразу же и непосредственно раскрывает характер рассказчика, сразу же и непосредственно показывает весь суетливый мещанский типаж, его манеру реагировать на крупные политические события, то благодаря этой же форме, сильно страдают зато сами события, которые суживаются и мельчают, преломляясь сквозь узкую социальную перспективу данных слоев». В заключение Эрик солидаризуется с позицией Литвакова, признавая детерминированность творчества классовым мировоззрением автора: «Могучий талант великого еврейского юмориста был все же ограничен рамками мелкобуржуазного познания»[37]. Такой взгляд соответствовал позиции так называемых «благодаристов» в развернувшейся тогда (в 1932— 1934 годах) дискуссии о «мировоззрении и методе»[38]. К середине тридцатых годов спор между «благодаристами» и «вопрекистами» был официально разрешен в пользу последних, а позиция первых получила клеймо «вульгарного социологизма». Сдвиг от классового детерминизма «благодаристов» к более свободной интерпретации «вопрекистов» заметен при сравнении статьи Эрика с предисловиями Ойслендера к автобиографии «С ярмарки» в четвертом томе собрания сочинений и Ривки Рубиной к «Мальчику Мотлу» в шестом.
В духе классового подхода Ойслендер объясняет обращение Шолом-Алейхема к мемуарному жанру потерей контакта писателя с окружающей жизнью после переезда в Америку и желанием укрыться в воспоминаниях от жестоких ударов действительности. Это проявилось в идеализации прошлого, отказе от социальной критики и изображения бедноты. Шолом-Алейхем стремился «написать автобиографию в объективных тонах, без малейшей попытки приукрасить себя лично как автора. Но. он не мог полностью контролировать себя там, где ему приходилось приукрашивать ту среду, из которой он вышел»[39]. В частности, Шолом-Алейхем с любовью и уважением изобразил еврейского помещика, своего будущего тестя Лоева, в усадьбе которого он нашел свой «второй дом». Идеализация помещика выходит за рамки семейных отношений и приобретает классовые черты. Ойслендер отмечает, что в прежних своих произведениях Шолом-Алейхем никогда не делал еврейского помещика героем, хотя и был хорошо знаком с соответствующей средой, поскольку такой положительный герой противоречил его критическим установкам. В ситуации творческого кризиса, настигшего писателя в последние два года жизни, он «был уже не в состоянии обуздывать свою реакционно окрашенную симпатию к "далекому прошлому"», пришедшую на смену «здоровой» тенденции общественной критики[40].
Однако эта апологетическая, классово обусловленная тенденция, заданная классовой принадлежностью писателя, не отменяет художественной ценности автобиографии Шолом-Алейхема для «нашего пролетарского читателя». В отличие от Абрамовича, Шолом-Алейхем «почти никогда не впадает в "этнографию"», не предается подробным описаниям отживших и застывших обычаев, обращая свое внимание главным образом на «биение жизни», зарождение новых человеческих типов и общественных отношений. Вопреки своим намерениям, Шолом-Алейхем показал социальные процессы в еврейской среде, что делает картину реального местечка Воронково в автобиографическом романе четче и ярче, чем синтетический вымышленный образ Касриловки в более ранних рассказах. Особенно интересным Ойслендер находит описание культурной среды штетла, «коллективный портрет молодого человека XIX века», сложенный из представителей различных течений еврейского Просвещения. «С ярмарки» превосходит многие ранние произведения Шолом-Алейхема благодаря отказу от «дешевых» приемов газетного фельетона, сенсационности и сентиментальности: «На этот раз Шолом-Алейхем не хотел потрафлять вкусу бульварно-националистической прессы»[41].
Ривка Рубина (1906—1987), в то время молодая преподавательница кафедры еврейской литературы Московского государственного педагогического института, подвергла ревизии некоторые положения винеровской концепции образа мальчика Мотла. Принимая в целом интерпретацию повести как художественной фиксации определенного этапа процесса «упадка мелкобуржуазной еврейской массы» после поражения революции 1905 года, Рубина переходит к психологическому анализу двух ключевых аспектов образа главного персонажа[42]. Как и Ойслендер, Рубина строит свою интерпретацию на оппозиции. С одной стороны, Шолом-Алейхем симпатизировал мелкобуржуазным устремлениям наверх, к стабильности, буржуазному статусу; с другой стороны, его сдерживала «интимная привязанность к патриархальному прошлому», что порождало «самоуверенность и безнадежность», в одинаковой мере характерные для его героев. Рубина ассоциирует самоуверенность и безнадежность с двумя социопсихологическими типами, нашедшими полное выражение в образах Менахем-Мендла и Тевье. Тем самым она неявно апеллирует к концепции «синтетических» образов из работы Ойслендера «Основные черты еврейского реализма», подвергнутой Эриком критике в 1932 году.
В отличие от «благодаристов», Рубина не рассматривает психологию как функцию классового сознания. Если Эрик считал форму монолога продуктом классовой ограниченности писателя, его неспособности выйти за рамки мелкобуржуазного сознания героя, то для Рубиной монолог — это форма, позволяющая создать интимный контакт между читателем и героем. Именно монолог позволяет раскрыть двойственную структуру личности Мотла. Под поверхностным деятельным динамизмом, который Рубина ассоциирует с типом Менахем-Мендла, кроется пассивный резонер, своего рода молодой Тевье-молочник. Самоуверенный оптимизм Мотла является следствием его нежелания активно участвовать в реальной жизни, в конечном счете — его отказа становиться взрослым.
Но причину такого остановленного развития Рубина видит не в субъективных особенностях психики Мотла, а в объективной общественно-экономической ситуации послереволюционной реакции. Архетипический «вечный ребенок» Мотл оказывается противоположностью реального ребенка, такого, как автобиографический герой романа «С ярмарки»: «Мотл — это вымышленный образ, идеал народной целостности, наивной нетронутости. Мотл — это носитель упования на провидение, оптимизма». Шолом-Алейхем возложил на Мотла «тяжелую задачу утешать там, где никакое утешение уже не может помочь, быть оптимистом там, где для этого уже нет никакого основания». Таким образом, «Мальчик Мотл» отражает не мелкобуржуазную классовую ограниченность Шолом-Алейхема, а дуализм его художественного сознания и классового мировоззрения: «Великий юморист Шолом-Алейхем очень хорошо видел бедствия своего класса, но не знал, как смягчить его страдания. Он разделял его иллюзии относительно возможности успеха и одновременно не верил в них»[43].
7
Обозначенная в статье Рубиной тенденция видеть в Шолом-Алейхеме писателя, сумевшего подняться над своей классовой ограниченностью и стать выразителем народной мечты о лучшей жизни, становится доминантой юбилейных славословий по случаю 80-летия писателя в 1939 году[44]. Это новое осмысление наследия Шолом-Алейхема, получившего официальный статус классика — предшественника многонациональной советской литературы, заставило Винера радикально пересмотреть свою концепцию. Во вступлении к работе «О юморе Шолом-Алейхема» (1940), представляющей собой кардинальную ревизию работы 1931 года (в новом заглавии бросается в глаза отсутствие «социальных корней»), Винер писал: «Естественно, что в нашей социалистической стране все яснее раскрывается полное историческое значение творчества Шолом-Алейхема. Приходится пересматривать и собственные прежние мнения, заново изучать его произведения, глубже вникать в них»[45]. Иными словами, победа социализма и ликвидация мелкой буржуазии как класса не только не умалили, но даже увеличили значение Шолом-Алейхема, освободив фигуру писателя от ограничений, наложенных классовым подходом.
Теперь для Винера главным героем Шолом-Алейхема становится не вечное дитя Мотл, со смехом расстающийся со своим местечковым прошлым, а народный мудрец Тевье, несущий на своих плечах весь груз еврейского изгнания. В новой интерпретации юмора Шолом-Алейхема практически отсутствует классовый анализ. В качестве авторитетов Винер избирает не Маркса и Ленина, а Аристотеля, Лессинга, Гёте, Гегеля, Фихте, Фридриха Шлегеля. Винер видит свою задачу в том, чтобы «извлечь» из юмора Шолом-Алейхема нечто «устойчивое, постоянное, продолжительное, ту суть, которую отчетливее видно с временной дистанции, когда отдельные случайные бытовые моменты уже стерты историей». Юмор оказывается точнейшим и тончайшим инструментом, позволяющим писателю выразить «тенденцию своего времени»[46]. Критерием художественной подлинности и ценности оказывается способность произведения вызывать смех у читателей последующих поколений, незнакомых с деталями эпохи.
В прямую противоположность своим оценкам начала 1930-х годов, Винер интерпретирует «легкий и элегантный» юмор Шолом-Алейхема как знак его исторического оптимизма, веры в то, что жизнь в конце концов станет «справедливой, правдивой и светлой». Герои Шолом-Алейхема, в первую очередь Тевье, превращаются из конкретных носителей классового сознания мелкой буржуазии, обреченной на историческую смерть, в выразителей «глубокой и прекрасной народной мудрости». В этих персонажах «естественность, чувственность, пластичность», их человеческая «близость к действительности» неотделимы от их «символического значения». Такое совмещение служит «признаком того, что характеры и ситуации оказываются неслучайными, они затрагивают сущность жизни». Герои Шолом-Алейхема «содержат в себе гораздо больше, чем тот кусок конкретной жизни, к которому прикоснулась рука художника»[47].
Из утешителя мелкой буржуазии и продавца иллюзий Шолом-Алейхем превращается в выдающегося представителя критического реализма. Одним из признаков подлинного реализма для Винера — как и для самого Шолом- Алейхема — является отсутствие счастливого конца в литературном произведении. Юмор Шолом-Алейхема приобретает критическую разоблачительную функцию: «Реализм Шолом-Алейхема заключается в раскрытии "нереальности" той жизни, которую он описывает, ее оснований и понятий»[48].
На место сменяющихся классов в роли движущей силы истории в конце 1930-х годов приходит народ, в основе своей статичный и не подверженный историческим изменениям. Временное социальное значение юмора уступает место вечному эстетическому, и Шолом-Алейхем встает в один ряд с такими классиками мировой литературы, как Аристофан, Сервантес, Рабле, Диккенс, Гейне и Гоголь. В конце своего исследования шолом-алейхемовского юмора Винер приходит к выводу, созвучному идеям Бахтина о народной культуре: «Европейский реализм во всех жанрах растет (в литературно-историческом смысле) на почве народно-фольклорных "сатирических" жанров»[49]. Такая интерпретация Шолом-Алейхема как писателя-гуманиста, сочетавшего в своем творчестве народное начало с общечеловеческим, осталась доминирующей в советской культуре, позволив сохранить его в пантеоне классиков мировой литературы.
8
Как мы видим, на протяжении всего межвоенного периода творчество Шолом- Алейхема постоянно подвергалось реинтерпретации в зависимости от преобладавших идеологических установок. В самом начале советской власти Шолом-Алейхем был «присвоен» критиками «Киевской группы» в качестве непосредственного предшественника советской еврейской литературы, сумевшего посредством художественного синтеза преодолеть ограничения коллективной еврейской ментальности, сохранившего при этом верность народной культуре. В период нэпа и последовавшего за ним «великого перелома» Шолом-Алейхем предстал выразителем классового сознания мелкой еврейской буржуазии, утешителем, не осознающим исторической обреченности своего класса. После окончательного утверждения сталинского режима и ликвидации практической «еврейской работы» (то есть культурно-образовательного строительства на идише) Шолом-Алейхем становится классиком мировой литературы, величие которого проявляется по мере удаления в прошлое его эпохи.
Каждая из этих интерпретаций отражает определенный период в развитии советской еврейской культуры. Обращение к наследию Шолом-Алейхема позволяло ее деятелям артикулировать свои идеи с меньшим риском подвергнуться идеологической критике, чем если бы они говорили «от себя». Для критиков «Киевской группы», стремившихся сочетать преданность идеям революции, любовь к еврейскому народному творчеству и ориентацию на эстетику модернизма, Шолом-Алейхем стал прямым предшественником, указавшим путь от реализма к модернизму. Немаловажным фактором была и связь Шолом-Алейхема с Киевом, подтверждавшая право этого города на ведущую роль в новой еврейской культуре — в противовес Одессе Менделе и Бялика и Варшаве Переца.
Во второй половине 1920-х — начале 1930-х годов Шолом-Алейхем стал одним из инструментов в идеологической борьбе между киевскими «попутчиками» и минскими «пролетарскими» критиками за гегемонию «на еврейской улице». Определив Шолом-Алейхема как выразителя мелкобуржуазного сознания, киевские теоретики смогли создать свою марксистскую концепцию еврейской литературы, противопоставив ее нигилистической «пролетарской» модели, отрицавшей всякое дореволюционное прошлое советской еврейской культуры. Ликвидация РАППа в 1932 году показала, что умеренные киевляне были более дальновидны в своем понимании политики партии и правительства, чем минские радикалы. Разгром минского центра в ходе репрессий 1935—1937 годов подтвердил правоту «Киевской группы». С середины 1930-х классовый дискурс уступает место общенародному, и на место пролетариата как главной движущей силы истории приходит «новая историческая общность — советский народ», синтетическая конструкция, включающая все населяющие СССР «национальности». В соответствии с иерархической номенклатурой каждой национальности полагался один главный классик: украинцам — Тарас Шевченко, грузинам — Шота Руставели, казахам — Джамбул, узбекам — Алишер Навои, евреям — Шолом-Алейхем. Привязка к конкретной исторической ситуации играла вторичную роль по сравнению с репрезентативной, знаковой функцией. Классовая интерпретация Шолом-Алейхема уступила место «общенародной», и Шолом-Алейхем стал частью интернационального «прогрессивного» советского канона, подтверждающего претензию СССР на гегемонию в мировой культуре.
Популярный очерк Арона Гурштейна (1895—1941), вышедший на русском языке в 1939 году, свел воедино основные концептуальные моменты советской интерпретации Шолом-Алейхема: «Шолом-Алейхем отрицает самую категорию "человека воздуха" (Менахем-Мендла. — М.К.) как категорию фантастическую, как нездоровый призрак и противопоставляет ему как положительный тезис, как утверждающее начало — Тевье-молочника, который, несмотря на все свои предрассудки, прочно и крепко связан с трудовой народной стихией, с землей, на которой он вырос и трудится»[50]. Следуя Ойслендеру, Гурштейн отмечал значение детских образов: «Шолом-Алейхем верил в могучие силы народа, а в детской душе великий писатель видел его прообраз, видел предвестие будущей силы»[51]. В принципиальном идеологическом споре о соотношении мировоззрения писателя и его творческого метода Гурштейн солидарен с позицей «вопрекистов»: «Шолом-Алейхем принадлежит к той категории писателей, у которых — как у Бальзака, как у Гоголя — художественный метод (или лучше сказать: содержание художественных образов) значительно шире их общественно-политического мировоззрения»[52]. И хотя новый поворот линии партии в области литературной теории в 1940 году поставил под удар «вопрекистов» Лукача, Розенталя и Лифшица, это не привело к новой ревизии официальной интерпретации шолом-алейхемовского наследия — вероятно, потому, что проблематика еврейской культуры к тому времени уже утратила свою идеологическую актуальность.
В заключение следует сказать несколько слов о сложности положения советских еврейских интеллектуалов в конце 1930-х годов. Накопив значительный политический опыт, они не могли не осознавать, что после ликвидации в 1938 году системы образования на идише (повсюду за пределами Еврейской автономной области) у еврейской культуры в стране победившего социализма оставалось мало перспектив на будущее. При этом «высокая» еврейская культура — театры, издательства, журналы, еврейская секция Союза писателей — сохраняла и даже развивала свою инфраструктуру, пережив короткий подъем после аннексии польских, румынских и прибалтийских территорий в 1939— 1940 годах, приведший, в частности, к «реабилитации» Переца. В этой ситуации обращение к минувшим эпохам приобретало значительный символический смысл. Дореволюционная старина со всеми своими классовыми противоречиями как бы отодвигалась в далекое прошлое, не имеющее прямого отношения к настоящему и нуждающееся в сохранении. Взгляды и настроения советской еврейской интеллигенции становились все более консервативными и пессимистическими. Наиболее ярким отражением этого поворота явился исторический роман Дер Нистера «Семья Машбер», воссоздавший атмосферу Бердичева середины XIX века[53]. Последние предвоенные годы стали временем «собирания камней» в советской еврейской культуре, своего рода подведением итогов в преддверии надвигающейся катастрофы.
[1] Шолом-Алейхем. Собр. соч.: В 6 т. М., 1971 — 1974. Т. 6. С. 674 (здесь и далее цитаты даются по этому изданию).
[2] Там же. С. 678—679.
[3] Mayzel N. Briv un redes fun Y. L. Perets. Nyu-York, 1944. Z. 139. В оригинале письмо написано на иврите.
[4] Шолом-Алейхем. Собр. соч. Т. 6. С. 438.
[5] Там же. С. 459—460.
[6] Oyslender N. Grund-shtrikhn fun yidish realizm. Kiev: Kiever farlag, [1919]. Z. 101.
[7] Ibid. Z. 111.
[8] Oyslender N. Grund-shtrikhn fun yidish realizm. Z. 121.
[9] Ibid. Z. 133.
[10] Ibid. Z. 152.
[11] Litvakov M. In umru. Kiev: Kiever farlag, [1918]. Z. 92.
[12] Ibid. Z. 91—92.
[13] Litvakov M. In umru. ^v: ^ver farlag, [1918]. Z. 91—92.
[14] Ibid. Z. 95.
[15] Нусинов И. Литваков // Литературная энциклопедия. М., 1932. T. 6. С. 401—402.
[16] Litvakov M. In umru. Moskve: Shul un bukh, 1926. Z. 34.
[17] Nusinov Y. Er hot gemuzt kumen // Der shtern. Kharkov, 1926. 14 may.
[18] Ibid.
[19] Вскоре после приезда в СССР Винер стал научным сотрудником созданного в Киеве Института еврейской пролетарской культуры, а через несколько лет переехал в Москву, где в 1937—1938 годах заведовал кафедрой еврейского языка и литературы в Московском государственном педагогическом институте (МГПИ). В начале войны он ушел добровольцем на фронт и погиб осенью 1941 года. Подробнее о нем см.: Krutikov M. From Kabbalah to Class Struggle: Expressionism, Marxism, and Yiddish Literature in the Life and Work of Meir Wiener. Stanford, Calif., 2011.
[20] Viner M. Tsu der geshikhte fun der yidisher literatur in na- yntstn yorhundert. Nyu-York, 1946. Band 2. Z. 254.
[21] Viner M. Tsu der problem fun literarisher yerushe // Viner M., Gurshteyn A. Problemes fun kritik. Moskve: Der emes, 1933. Z. 170.
[22] Oyslender N. Der yunger Sholem-Aleykhem un zayn roman «Stempenyu» // Shriftn. Kiev: Kultur-lige, 1928. Band 1. Z. 6.
[23] Oyslender N. Der yunger Sholem-Aleykhem un zayn roman «Stempenyu». Z. 7—9.
[24] Ibid. Z. 14.
[25] Ibid. Z. 23.
[26] Ibid. Z. 35.
[27] Oyslender N. Der yunger Sholem-Aleykhem un zayn roman «Stempenyu». Z. 58.
[28] Ibid. Z. 38.
[29] Маскил (ивр.) — последователь Гаскалы, идеологии еврейского Просвещения.
[30] Oyslender N. Der yunger Sholem-Aleykhem un zayn roman «Stempenyu». Z. 48.
[31] Ibid. Z. 50—51.
[32] Dobrushin Y. Sholem-Aleykhems dramaturgye: Pruv fun a fo- roysforshung // Tsaytshrift. Minsk, 1928. № 2/3. Z. 407.
[33] Ibid. Z. 413.
[34] Ibid. Z. 418—423.
[35] См. протоколы идеологических дискуссий в Институте еврейской пролетарской культуры весной 1932 года: Kegn antimarksistishe teoryes in der literatur-forshung. Kharkov, 1932; Farn leninishn etap in der literatur-kritik. Kharkov, 1932.
[36] Эрик М. О «Записках коммивояжера» Шолом-Алейхема // Шолом-Алейхем. Записки коммивояжера: (В вагоне железной дороги). Киев: Укргоснацмениздат, 1935. С. 5—7.
[37] Там же. С. 7—14.
[38] Видный теоретик социалистического реализма Г.Н. Поспелов описал суть спора между «вопрекистами» и «благодаристами» следующим образом: «Суть дела заключалась в том, что реализм оказывался основным критерием художественности. Он определял народное значение произведения. Почему писатель может стать реалистом? В одном случае он мог стать благодаря своему мировоззрению, как думал Нусинов, как думали многие другие, а в другом случае он мог быть вопреки своему мировоззрению. Начиная с Ивана Сергиевского и потом Лифшица и Лукача, они все утверждали, что писатель может стать реалистом и народным писателем вопреки своим идеологическим предрассудкам. Вот было брошено такое словечко — идеологические предрассудки. И преодолевая эти идеологические предрассудки, писатель мог стать реалистом и получить народное значение в своем творчестве. И была борьба между сторонниками "благодаря мировоззрению" и сторонниками "вопреки мировоззрению". Первые были бла- годаристы, вторые — вопрекисты» (Беседа В.Д. Дувакина с Г.Н. Поспеловым // Живая мысль. М., 1999. С. 91).
[39] Oyslender N. Forvort // Sholem-Aleykhem. Oysgeveylte verk. Moskve: Der emes, 1936. Band 4. Z. 13—14.
[40] Ibid. Z. 20.
[41] Ibid. Z. 21—25.
[42] Rubina R. Motl Peysi dem khazns // Sholem-Aleykhem. Oysgeveylte verk. Moskve, 1936. Band 6. Z. 6.
[43] Rubina R. Motl Peysi dem khazns // Sholem-Aleykhem. Oys- geveylte verk. Z. 28—30.
[44] Подробнее об этом см. в статье Г. Эстрайха.
[45] Viner M. Tsu der geshikhte fun der yidisher literatur in na- yntstn yorhundert. Z. 281.
[46] Viner M. Tsu der geshikhte fun der yidisher literatur in na- yntstn yorhundert. Z. 282—283.
[47] Ibid. Z. 286.
[48] Ibid. Z. 301.
[49] Ibid. Z. 321.
[50] Гурштейн А.Ш. Избранные статьи. М.: Сов. писатель, 1959. С. 237.
[51] Там же. С. 240.
[52] Там же. С. 243.
[53] В русском переводе: Дер Нистер. Семья Машбер: Роман / Пер. с идиша М. Шамбадала. М.: Текст; Книжники, 2010.