Кирилл Корчагин
О мнемоническом стиховедении
Кажется, главный позитивный момент обсуждаемой на этих страницах статьи в том, что в ней сделана попытка выйти за рамки традиционных в отечественном стиховедении количественных методов и осмыслить эволюцию русского стиха в целом, на что, пожалуй, не решился бы ни один апологет «русского метода». Возможно, в сходном направлении могли бы пойти последователи М.И. Шапира, будь они столь же решительны, как их учитель, в переосмыслении традиционной теории стиха, наследии филологов-классиков и формалистов.
Сама постановка вопроса такова, что на первый взгляд практически не требует обращения к конкретным стихотворениям или метрическим тенденциям: связь запоминания с метрикой предстает «черным ящиком», внутри которого заученное силлабо-тоническое стихотворение неведомым образом превращается в другое силлабо-тоническое стихотворение (или не силлаботоническое? Автор замечает, что дефиниции такого рода ему не очень интересны, но все цитаты в тексте тем не менее касаются силлаботоники). Но каков же механизм этого превращения? Действительно, исторические обстоятельства располагают к запоминанию стихов: дороговизна книг в первой половине XIX столетия вкупе с цензурными ограничениями, опыт трудовых лагерей XX века, в которых сочинение и запоминание стихов оказывалось «решающим для духовного, а возможно, и физического, выживания»[1]. И упоминание лагерной поэмы Солженицына «Дороженька» выглядит в этом контексте особенно убедительно (впрочем, выходившие какое-то время назад сборники поэзии ГУЛАГа могли быть убедительны ничуть не менее[2]). Здравый смысл заставляет предполагать, что в экстремальных условиях выживают наиболее простые формы стиха, но заметим, что у Солженицына для облегчения запоминания «было маленькое ожерелье, как вот у католика четки, и он перебирает, значит, каждая следующая бусинка ему предписывает новую молитву». Молитвы этого католика никоим образом не будут рифмованным стихом, но Солженицын не видит здесь принципиальной разницы, да и сама практика перебирания четок безразлична к тому, нанизываются ли на бусины прозаические инвокации или рифмованные строчки неказистой поэмы.
Можно привести разные примеры связи стихотворной формы и социального статуса сочинителя, говорящие как «за» гипотезу Гронаса, так и «против» нее. Например, ультрасоветский поэт Владимир Солоухин в какой-то момент своей творческой биографии обратился к свободному стиху, а, например, неподцензурный (хотя и порою публиковавшийся в советской печати) Юрий Колкер всегда оставался в рамках классической просодии. Этот сдвоенный пример может подтвердить гипотезу Гронаса: первый поэт в меньшей степени был затруднен в средствах — его сочинения часто появлялись в печати, и в рамках этой логики он мог частично отказаться от запоминания чужих (и своих?) стихов, которое вело бы к сочинению в известном смысле подобных им текстов; второй, вынужденный запоминать и обрабатывать куда большие объемы стихотворного материала[3], «под давлением» заученных строк не мог выйти за пределы классической просодии. Но с таким же успехом можно предложить и полярный пример: вспомнить, скажем, довольно обширный корпус свободного стиха у непечатного Хармса или у радикального Бурича, наконец — отсутствие верлибра у поэтов «парижской ноты». Можно возразить, что описываемый мнемонический механизм работает лишь «в общем», в то время как отдельные поэты могут отклоняться от магистрального курса, но ведь автор статьи говорит в том числе и прежде всего о конкретных фигурах (Пушкине, том же Солженицыне), и это несколько ослабляет эффектность гипотезы в целом.
Однако более важно то, что любые попытки непосредственно обратиться к стихотворной форме (ведь о ней, кажется, идет разговор) осложняют эту теорию: не вполне ясно, какому мнемоническому приему должно быть отдано предпочтение — рифме или метру. Если учесть приводимые фрагменты из Платона, то надо предположить, что дело в метре, а если привлекать советские дискуссии о свободном стихе (например, упомянутый автором знаменитый номер «Вопросов литературы»), то надо признать, что все-таки в рифме. И то и другое, конечно, связано с мнемоническими функциями стиха, но неизбежно уводит в сторону от поставленного вопроса — почему именно рифмованный стих победил в русской поэзии?
Как рифмованный, так и нерифмованный стих в русском варианте достаточно разнообразны метрически, и Гронас не скрывает этого от читателя, но все-таки замечает, что формальная постановка вопроса не имеет смысла. Однако, избегая ее, мы получаем сомнительную дихотомию рифмованного и нерифмованного стиха, подозрительно резонирующую с теориями биполярного мира и представлением об «особом пути» России. Конечно, естественно воспринимать верлибр как стих, свободный от всех формальных доминант, но в таком случае очень легко проигнорировать огромное количество текстов между классическим и свободным стихом, существующих в отечественной словесности.
Надо сказать, что и свободный стих, пусть на правах маргиналии, существует в русской поэзии чуть ли не с самого ее зарождения[4], причем опирался он, в частности, на запоминаемые, но не стихотворные тексты — прежде всего, библейские (другим источником была, конечно, античная одическая поэзия)[5]. И это обстоятельство говорит «против» мнемонической гипотезы: кажется, доля свободного стиха уменьшается по мере того, как пишущие утрачивают связь с библейской традицией. Так, никакого свободного стиха не обнаруживается в репертуаре поэтов-разночинцев XIX века[6], но он снова появляется на рубеже веков. В то же время американская ситуация, о которой вспоминает Гронас, не так однозначна: да, в школах отсутствует запоминание текстов наизусть, но чтение Библии и посещение церкви все же остается важной частью американской жизни, и едва ли библейский текст, прослушанный и/или прочитанный множество раз, обладает меньшим мнемоническим потенциалом, чем таблица умножения. И возможно, именно это роднит американскую ситуацию с французской, где нет отказа от запоминания, как нет конкурентов у свободного стиха.
Это все частные замечания, но даже если от них отвлечься, остается вопрос: в чем все-таки состоит непосредственная связь между запоминанием и рифмованным стихом? В этом контексте очень странно выглядит ссылка на русских поэтов младшего поколения, которые, согласно Гронасу, более решительно приняли свободный стих: здесь совершенно игнорируется тот аспект, что свободный стих этих поэтов, во-первых, далеко не всегда свободен, а во-вторых, плотная интертекстуальность их стихотворений скорее наводит на мысли о запоминании (хотя бы частичном), чем, например, поэма «Флаг над сельсоветом», спору нет, куда более традиционная по форме. Здесь, правда, возможен контраргумент: подобная интертекстуальность не обязательно должна свидетельствовать о запоминании, так как она не требует заучивания всего текста и его последующей рецитации, но как отделить запоминание всего текста от запоминания его фрагмента? Принципиальна ли граница между ними? Однороден ли в этом отношении рифмованный стих? И можно ли предположить, что запоминание метрически расшатанных стихотворений Маяковского означает более краткую дистанцию на пути к свободному стиху, чем запоминание, скажем, сплошь силлабо-тонического Надсона?
С другой стороны, можно заметить, что статья Гронаса, вопреки своему названию, посвящена вовсе не связи запоминания и свободного стиха. Рискну предположить, что у нее совсем иной предмет, а именно самоидентификация советской интеллигенции в связи с действительно присущей ей мнемонической культурой. Кажется, именно поэтому основная часть статьи заканчивается пассажем об «одной социальной и культурной общности — русской интеллигенции, объединенной, среди прочего, литературной памятью». Такое смещение фокуса снимает все озвученные выше вопросы, так как в этом случае мы имеем дело с мифом о великой русской поэзии, вошедшим в плоть и кровь не только поэтов, но и всей советской культуры. Но вот только при чем здесь свободный стих?
[1] Здесь, конечно, вспоминается известное стихотворение Яна Сатуновского: «...а впрочем, / не всё ли нам равно — писать — свободным / или каким-нибудь ещё — стихом / в концентрационном лагере...»
[2] См., например: Поэты — узники ГУЛАГа. М.: Возвращение, 2008.
[3] О выдающейся роли мнемонических практик в неподцензурной поэзии см., например, в первом томе антологии «У Голубой лагуны» К. Кузьминского.
[4] См.: Амелин МА. «Младенчествующая речь». К 270-летию русского свободного стиха // Он же. Гнутая речь. М.: Б.С.Г.-Пресс, 2011. С. 402—414; Гаспаров МЛ. Очерк истории русского стиха. 2-е изд. М.: Фортуна Лимитед, 2002. С. 74—75.
[5] Гаспаров М.Л. Очерк истории русского стиха. С. 74—75.
[6] Правда, в переводах из Гейне у некоторых из этих поэтов (например, у М.Л. Михайлова) встречается вольный белый дольник, крайне близкий к свободному стиху и являющийся, по сути, метрической калькой немецких freie Rhythmen.