Евгений Осташевский
Память и печать
Вопрос, поставленный М. Гронасом, ключевой не только для компаративистского понимания модернизма, но и для тех писателей и переводчиков, которые, как автор этих строк, постоянно лавируют между американской и русской поэзией. Американская и русская поэтические системы не имеют почти ничего общего, по крайней мере на первый взгляд, особенно если речь идет о русских поэтах, сложившихся в советский период, и американцах, которые не являются преднамеренными традиционалистами. Понимание того, что такое стихотворение и как его строить, определение лирического «я», ощущение языковой фактуры в американской и русской нормах существенно разнятся. Совместные выступления в 1990-е годы калифорнийских поэтов Школы языка с московскими метаметафористами сопровождались умопомрачительными семиотическими сбоями.
Наиболее очевидное несовпадение систем лежит в использовании русскими (и в отказе американцев от) классических средств организации стихотворения, то есть метрики и рифмы. Американцам они кажутся старомодными финтифлюшками, оковами, условностью, функция которой — маркировать поэтичность текста, которую можно маркировать иначе или не маркировать вообще. Конечно же, это палка о двух концах: отсутствие классической версификации в американских стихах — такая же маркирующая условность, отграничивающая «профессиональную» поэзию от поэзии «бабушек», с одной стороны, и от хипхопперов — с другой. (В американской поэзии нет единства: в ней много разных школ, включая и школу традиционалистов, пишущих сонеты, виланеллы и т.п., но их провинциальность в современной литературе бросается в глаза.) Когда, начитавшись Бродского, эмигранты заявляют, что американская поэзия XX века состоит из Фроста, Одена, Уилбера и Хекта, это немедленно исключает их из серьезного разговора.
Вернемся к вопросу Гронаса: «Почему верлибр не прижился в России?» Ответ автора, работающего в русле когнитивной поэтики, таков: потому что сущность классической версификации — это мнемотехника, а в России на запоминание существовал социальный спрос, которого на Западе не было. Иными словами, существование классической поэзии поддерживалось советской властью. Думаю, такой аргумент многих покоробит. Тем не менее Гронас прав. Может быть, не во всех деталях[1], но в том, что усматривает в классической версификации мнемотехнику, и в том, что видит влияние властных механизмов в поддержании спроса в обществе на мнемотехнические способы самовыражения. Иными словами, он делает очень важный первый шаг. Думаю, дальнейшее изучение проблемы без тезисов Гронаса не обойдется.
Однако мне кажется, что вопрос можно поставить несколько шире. Ведь дело не только в том, почему верлибр не прижился в России, а еще и в том, почему верлибр появился и прижился на Западе. Вернее, это один и тот же вопрос. Почему во второй половине XIX века появился не только верлибр ньюйоркца Уитмена с его библейскими риторикой и ритмикой, но и «немой» авангардистский текст парижанина Малларме «Бросок костей никогда не исключает случайность», опередивший как визуальную поэзию футуризма, так и проективный стих Олсона? Почему парижские поэты 1880-х не только полюбили Уитмена, но и стали строить собственные версии нерифмованных, неметрических текстов?[2] Откуда пошел этот импульс? Почему верлибр появляется именно в индустриальных центрах Запада конца XIX века?
Как ни смешно, виноват индустриальный капитализм[3]. Верлибр может прижиться только там, где бытование стихотворения локализовано на странице. Ведь классическое стихотворение не зависит от возможности идеальной повторяемости, воспроизводимости текста, которую дает печать, а верлибр от нее полностью зависит. (Представьте себе, что произойдет с 14 строками верлибра, если их переписать десять раз, в отличие от того, что произойдет с сонетом.) Поэтому верлибр возможен только при активной печатной промышленности, более того, он нуждается в том, чтобы печатание стихов стало главным способом их распространения. Тогда стихи воспринимаются в первую очередь как нечто находящееся в книге, а не заклинание на устах автора или знакомых. Они превращаются в текст (движение здесь аналогично движению от устной риторической речи к хорошо аргументированной публицистике). Только в этом случае происходит радикальная перемена и стиля (выдвижение собственно верлибра), и лирического «я» стихотворения.
Естественно, и в Российской империи, и в Советском Союзе существовала печатная промышленность, но она не настолько вторгалась в поэзию, чтобы переменить ее формальную и прагматическую сущность. Поэтому стихи учили наизусть и писали так, чтобы их можно было заучивать наизусть, — естественно, не сознательно. Даже то, как говорили по-русски в XX веке, сильно отличалось от того, как говорили по-английски в Америке. Русская речевая культура была насыщена традиционными языковыми штампами — пословицами, цитатами и т.п., — которых в американской речевой культуре ощутимо меньше. В терминах Уолтера Онга, русская речь XX века сохраняла намного больше устности (residual orality), то есть разговор по-русски велся с намного более ощутимым присутствием мнемотехнических средств. Думаю, что обсуждение разницы между русской и западной поэзией XX века нуждается не только в когнитивной поэтике Гронаса, но и во впитывании работ Уолтера Онга и иных культурологов, занимающихся влиянием технологии письма и печатания на поэзию, речевые практики и мышление[4]. По большому счету, классическое стихосложение можно понять, только сравнивая его, с одной стороны, с «печатной поэзией» верлибра и с чисто устной поэзией дописьменных обществ, с другой. Здесь любопытны совпадения между работами Милмэна Пэрри о формуле у Гомера и современной им работой Осипа Брика о ритмико-синтаксических фигурах четырехстопного ямба[5].
Верлибр, как «западническая» маркировка поэзии, ныне вторгается во многие, если не во все, литературы, не только в русскую. Он и является поэтическим лицом глобализации. Думаю, что это ни хорошо, ни плохо. Верю, что разжижение формы верлибра временное, что печатная поэзия даст свои новые формы, но они не будут связанными с запоминанием наизусть и чтением вслух. Во Франции уже в 1960-е годы появилась группа УЛИПО, стремившаяся создать печатные способы преодоления верлибра. УЛИПО объявило, что считает рифму и метрику только двумя из многих возможных видов формального ограничения (contrainte), которое может стимулировать создание текстов[6].
В работе молодых экспериментальных поэтов Америки также очевидны попытки построения новых форм[7].
[1] Например, отношение к заучиванию наизусть в англо-американской традиции представлено однобоко. См.: Middle- ton P. Distant Reading: Performance, Readership and Consumption in Contemporary Poetry. Tuscaloosa, AL: The University of Alabama Press, 2005.
[2] Everdell W.R. The First Moderns. Chicago: University of Chicago Press, 1997. P. 80—99.
[3] Вернее, пользуясь термином Бенедикта Андерсона, «print- capitalism», то есть пересечение свободного предпринимательства и печатной технологии. См.: Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. London: Verso, 1983.
[4] Ong W. Orality and Literacy: The Technologizing of the Word. London: Methuen, 1982; Havelock E. The Muse Learns to Write: Reflections on Orality and Literacy from Antiquity to the Present. New Haven, CT: Yale University Press, 1988. Оба автора опираются на: Albert L. The Singer of Tales. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1960.
[5] Parry M. The Making of Homeric Verse: The Collected Papers of Milman Parry. Oxford: Oxford University Press, 1971. Брик О. Ритм и синтаксис // Новый Леф. 1927. № 3—6.
[6] См. разгромную статью Жака Рубо о современном верлибре: RoubaudJ. Prelude: Poetry and Orality // The Sound of Poetry, The Poetry of Sound / Marjorie Perloff and Craig Dworkin (Eds.). Chicago: University of Chicago Press, 2009. P. 18—27.
[7] Так, канадец Христиан Бёк имел неожиданный успех с книгой из пяти глав, в каждой из которых используется всего лишь одна гласная (Bok Ch. Eunoia. Toronto: Coach House, 2001). Менее радикальные, но эмоционально сложные вещи Аарона Кунина, проживающего в Лос-Анджелесе, используют словарь из 170 слов, почти все из которых являются односложными (Kunin A. The Sore Throat and Other Poems. New York: Fence, 2010). Подобная «процессуальная поэзия» (procedural poetry) сейчас в большой моде. Также см. антологию «концептуального письма» на сайте http://www.ubu.com/concept/; вообще, ubu.com является одним из лучших индикаторов новых возможностей.