купить

Без названия

 

Полагать, что отказ от чтения наизусть привел к распространению свобод­ного стиха, — не слишком ли надуманный вывод, заискивающий перед неким мифическим под академической кровлей здравым смыслом? И на каком про­сторе литературной конвенции забрезжила уверенность, что вирши непре­менно служат утешением жертве трагической Истории, если только они освя­щены акцентно-слоговым ладом и пылкой рифмой? Ответа нет. Но ведь найдется наверняка прямо противоположный опыт — Франц Фюман, мыс­ленно обращающийся в окопах Второй мировой войны к шершавым псалмам Тракля; герой фильма «Солдатские девки», цитирующий про себя корявого Монтале среди военных руин; молодой Ружевич в «Беспокойстве», стираю­щий в своем сердце после человеческой бойни любой намек на благозвучие польской силлабики. Примеров полно. Пора, наверно, сменить тему и не пу­гать воздух «горой тел, родившей мышь верлибра», словно реальность сма­хивает на прустовскую Селесту, считавшую господина Сен-Леже Леже[1] пре­тенциозным недоумком.

Кроме того, так ли важно, чтобы человек читающий забыл забыть? Может, гораздо лучше не помнить стихотворный текст, который тем самым увядает невероятно медленно между вещей, охраняемых забвением. Суфии, допу­стим, прекрасно знают, что значит забыть, чтобы помнить. В подобных слу­чаях безотчетное взывает, грубо говоря, к богам, что запросто, если захотят, одаривают нас «Листьями травы», «Гаспаром из тьмы», «Патерсоном», «Ав­топортретом в вогнутом зеркале» или чистой страницей в финале «Ангела благовествующего». Иными словами, верлибр возник совершенно иррацио­нально и продолжает появляться только в приюте еще не сотворенного сти­ха. Впервые поэт не прячется в форме, бытовавшей до него, не сочиняет стихотворение, созданное самим стихотворением. Всякий раз по-новому впервые на его глазах текст разворачивается именно сейчас, повторяя когда-то немотно повторенное автором в его настоящей стране, о существовании которой он прежде не подозревал, но теперь она сказалась, выкликаемая естественной речью, безоглядной искренностью медитативного рыскания, а не панически правильной последовательностью музыкально-интонацион­ных и рифмованных излишеств. Это своего рода анамнезис, смутно припо­минающаяся твоя дожизненная отчизна, чьи галлюцинаторно-щемящие симптомы сквозят не в мелосе, но прежде всего в образах, которые вполне вправе предстать привилегированным ориентиром творческого акта. В прин­ципе, олим хак[2]: учись улавливать приметы пакибытия. Там, наверху, наши небесные покровители, вероятно, решили, что литературе настал срок нако­нец повзрослеть и приступить к открытому общению с миром нормальным голосом, а не проситься, как ребенок, на руки древнему метроному, кото­рый почему-то слывет (скажем, в русофонной традиции) вечным, бальзами­чески монолитным свидетелем стихотворного канона, наделенным сиюми­нутной свежестью.

Но если серьезно, нельзя не заметить одну особенность эволюционных претензий поэтической практики: для того чтобы текст достиг явности, он, как ни странно, должен отрицать что-то сокровенное внутри себя, свои глу­бинные ресурсы — упразднить свою собственную природу. В таких обстоя­тельствах ты словно попадаешь в атмосферу, которая лишилась тебя, — ты будто со стороны смотришь на картину, находящуюся внутри далекого ды­хания, пусть и в гуще обыденных предметов, обнадеженных своей зри­мостью, — внутри того, чем нельзя ни с кем поделиться. Тут роль рока испол­няют не овечьи бубенцы на шее маленькой дочери римского раба (Робинсон Джефферс), но авторские интуиция и воля, что взаимодействуют с визио­нерскими свойствами поэтической материи, присущими ей именно в данный момент, — тут берется в расчет умение наблюдателя принять или отринуть мираж: отдать предпочтение эфирному ландшафту, которому претит пытка насущного повода, или выбрать очевидность окрестного обихода в терминах прописных истин и фамильярного трюизма. Рифмованность либо нерифмо- ванность, запоминаемость эвфонии либо акустическая неряшливость здесь не имеют ровным счетом никакого значения: это местность, где едва ли мне­моническая муштра когда-нибудь поступится прибылью своих манипуля- ционных инстинктов, своим регулятором хода, что заставляет читательские фигуры жить не своей жизнью, но затверженностью чужих вербальных ри­туалов, перетекающих время от времени в научные подсказки, которые не­избежно оборачиваются в своих сторожких, филологических рецептах реф­лексирующим тупиком.

 



[1]    Подлинное имя будущего лауреата Нобелевской премии (1960) Сен-Жон Перса (1887—1975); при жизни Пруста вышел только один сборник его стихов — «Хвалы» (1911).

[2] Олим (тюрк.) — смерть; хак (араб.) — истина, или одно из имен Бога в кораническом арабском. Во времена Коканд- ского ханства калантары (бродячие суфии, дервиши) этими словами напоминали светским интеллектуалам о призрачности их рационального видения мира.