[НЛО]
Новые книги
A HISTORY OF RUSSIAN THOUGHT/ Ed. by William Leatherbarrow and Derek Offord. — N.Y.: Cambridge University Press, 2010. — XIX, 444 p.
Работа, проделанная авторами, является не столько обобщением результатов более ранних исследований, сколько открытием новых горизонтов. Под одной обложкой собраны работы очень разных ученых (Дерек Оффорд, Рут Коатс, Гэри Саул Морсон, Галин Тиханов и многие другие). Редакторы постоянно подчеркивают, что их история — «новая», что исследуемые идейные и культурные течения и ключевые темы русской интеллектуальной истории открыты в первую очередь «в будущее». К числу «течений» отнесены: Просвещение, национализм, нигилизм, религиозное возрождение; во второй перечень попадают «концепции Востока и Запада, простого народа и отношения к капитализму и естественным наукам» (с. VI). Список может показаться странным, избирательным и слишком упрощенным, однако авторы задают довольно жесткие рамки, определяя критерии отбора. Основное внимание уделено «золотому веку русской мысли» — середине XIX столетия; источники русской культуры прослеживаются от петровских времен, наследие классической интеллектуальной традиции рассматривается и на материале советской и постсоветской эпох. Но это уже предисловия и послесловия. А сама модель «золотого века» выстраивается с учетом легко обнаруживаемых векторов. «Серебряный век» при таком рассмотрении обеспечивает «более строгую философскую традицию», которая становится частью «страстных эстетических, моральных, социальных и политических спекуляций, которые мы и характеризуем как мысль» (с. VIII). В первой части книги устанавливаются, таким образом, хронологические рамки, в двух следующих частях речь идет об «интеллектуальных течениях» и «ключевых темах». Наконец, четвертая часть — необходимый эпилог.
Кажется, все это уже было, но авторы отмечают, что значения текстов меняются в разных временах и обстоятельствах, а потому анализ интеллектуальной истории в XXI в. более провокационен, чем в ХХ в. Особенно это очевидно, если сравнить данную «Историю...» с непосредственной предшественницей — «A Documentary History of Russian Thought: From the Enlightenment to Marxism» (1987), вышедшей под редакцией тех же исследователей. Теперь на смену текстам пришли концептуальные построения, документы стали основой весьма любопытной общей картины.
«Русская мысль» уравнивается с «интеллектуальной историей» с давних пор, с 1960-х гг., когда впервые о связи «мысли» и «истории» в России задумались западные исследователи. В данном случае развертываются любимые идеи Дерека Оффорда, заявленные в его монографиях (см., в частности, рецензию на его книгу «Journeys to a graveyard» в «НЛО»: 2009. № 97). Из множества «идей и концепций» вырисовывается картина интеллектуальной эволюции, основа которой — «вестернизация и просвещение, сопровождающие явление русской образованной элиты» (с. 8). Этим объясняются и «героический материализм», и его падение, связанное с неудачей «народничества», и возрождение интереса к метафизике и религии (с. 11—14 и далее). Противопоставление либералов и консерваторов в русской истории также характеризуется в терминах интеллектуального порядка. Впрочем, встречаются и упрощенные формулировки: «...консерваторы восхищаются миром, в котором обитают, либералы пытаются исправить его, радикалы его отвергают» (с. 18). Основные линии интеллектуального развития не слишком изменяются даже при решительном изменении социального строя. На смену реальным царям приходят «суррогатные — генеральные секретари и президенты» — и все начинается снова (с. 20).
Конечно, многие из заявленных в исследовании концепций достаточно уязвимы. Например, авторы (Д. Оффорд, Г. Тиханов) пишут о «ленинском ЧК» и «НКВД Берии». Роль личности в истории оказывается разом и преувеличена, и преуменьшена: ведь во главе ЧК стоял не Ленин, НКВД создал не Берия. Однако подобные упрощения приводят нас опять же к принципиальным, по мысли исследователей, интеллектуальным установкам. Основа русского государства и, как следствие, фон для формирования русской мысли — автократия. Свободомыслие возможно, но только за границей или «дома, рискуя всем» (с. 36). И история русской мысли превращается в осмысление отношений «интеллигенции и окружающего общества».
Здесь уместно прояснить, как авторы интерпретируют эти понятия. Третья глава исследования (Г.М. Гамбург) посвящена как раз «русским интеллигенциям» — воплощению представлений о «разумном» полюсе русской мысли. Этот материал в наибольшей мере знаком отечественным читателям; впрочем, и в популярных главах «Истории.» содержатся любопытные положения. Представление об интеллигенции как общности формируется в 1860-х; на материале предшествующих эпох рассматриваются разные варианты воплощения «разумного начала» в русской мысли — от Тредиаковского до Боборыкина. Автор выделяет следующие поколения интеллигенции: «раннюю», возникшую одновременно с распространением европейского образования, «классическую (1815—1860)», критически относящуюся к общественному устройству России, «революционную», наследующую эти критические отношения; земскую (1864—1900), стремящуюся к исправлению социальной несправедливости; «профессиональную», работающую в народной среде; «крепостную» (до 1861 г.), «сельскую» (после 1861 г.), народную (после 1900 г.), новую (рубежа XIX—XX вв.). Как видим, картина сложная, проработанная, но призванная развить лишь одну ключевую мысль — формирование интересов «культурного слоя» связано с отношением к социальному устройству; именно реакция на него позволяет определить стратегические интересы «русской мысли».
Стремление к схематизации духовного опыта подчас дает о себе знать; эта книга — не учебник, но может использоваться в данном качестве, поскольку системное описание «русской мысли» дает прекрасные ориентиры даже тому, кто пожелает пойти дальше авторов. Например, когда речь заходит об интеллектуальном самовыражении, перечисляются все сферы, в которых оно изначально было возможно, — дружеский круг, дворянская усадьба, масонские ложи, ученые общества и научные центры. После такого перечисления становится очевидно, что для авторов ранняя «интеллигенции» близка к понятию «гражданское общество». Исследование показывает, что «драматическая трансформация интеллигенции является следствием не коллективного отчуждения от родной почвы, но расширения элит» (с. 51). Однако безграничное расширение круга интеллигенции проблематично — и авторы избегают чрезмерной генерализации (только упоминаются учителя начальных школ, низшие слои земских служащих, деятели лубочной литературы и т.п.). Им важно сохранить общее направление.
Это проявляется и во второй части книги, посвященной интеллектуальным течениям — от Петровской эпохи до предреволюционного периода. Авторы избегают калейдоскопичности в достаточно кратком изображении «модификаций традиционных типов мышления и поведения» (с. 73). Как раз акцент на модификации придает изложению желаемую стройность — существует традиция, которая постепенно изменяется; правда, сама эта традиция, оставаясь за рамками исследования, получает вынужденно краткое описание. В эволюционную модель вносится этический компонент: «улучшение человеческой природы» объявляется целью интеллектуального движения с момента Петровских реформ.
В большинстве случаев материал определяет формы изложения. Так, в анализе русского консерватизма исследователи (У. Летербарроу) сами проявляют известный консерватизм, поскольку опираются в основном на работы Р. Пайпса. «Романтический национализм» логически увязывается с консерватизмом Карамзина, и описание этого течения русской мысли сводится к утверждению «единства» дворянства как интеллектуальной силы.
Параллельный анализ не только историософских, но и теологических и эпистемологических аспектов русской мысли позволяет в широкой перспективе объяснить парадоксы развития и славянофильства, и демократической критики, и ницшеанства. Литературные тексты — не материал, а часть «традиции»; так, «идея отрицания по- своему затрагивает почти любого русского писателя» (с. 135). И освещение литературных дискуссий предсказуемо выводится за рамки эстетических и политических споров: история мысли включает и философию, и религию, и социологию — в той степени, в какой эти аспекты «разумной жизни» востребованы эпохой.
Анализ ситуации второй половины XIX в. строится весьма оригинально: как подробное описание традиции и антитрадиции, нарушающее хронологию, но сохраняющее цельность истории. Три традиционных критерия таковы: идентичность, идеология и «inverse manners» — по сути, поведенческий код (Г.С. Морсон). Антитрадиция включает, помимо преобладания теории, сквозной мотив: «.практическая мудрость предпочтительна; вся конструкция <...> представляет собой последовательные генерализации на основе опыта» (с. 153). Однако основное внимание Морсон уделяет концепции «прозаики», о которой мне уже приходилось писать (см. рецензию на «Tolstoy Studies Journal»: НЛО. 2003. № 64). И естественно, что в данном случае анализ сводится к текстам Толстого и Достоевского, не исчерпывающим ситуации в развитии «русской мысли».
В разделе о религиозном ренессансе Серебряного века подчеркнута специфика философствования в России — на фоне «идеологического вакуума» конца XIX в. и «утраты авторитетов» появление высказывания о русском самосознании неизбежно было воспринято как манифест. Опыты религиозного возрождения — как «бунтарские», извне, так и изнутри (исихазм) — лишь подготовили почву для движения мысли, выразившегося в квазифилософских построениях. Рут Коутс прослеживает в этой части работы и русские (Достоевский, Леонтьев, Соловьев), и западные (немецкий идеализм, Ницше, Маркс) влияния, подготовившие «религиозное возрождение», но при этом показывает, что философский дискурс ни в коем случае не исчерпывает истории интеллектуального движения.
Перечисляя основные темы и конструкты русской мысли, авторы стремятся сохранить баланс между филологией, теологией и эпистемологией. Естественно, речь не идет только о географических или социологических категориях — конструкты «мысли» гораздо сложнее (образы культуры, политики, экономики, пространства и т.д.).
В русском восприятии Запада обнаруживается подтверждение «реактивного национализма» Б. Андерсона, формирующегося в ответ на сравнение с западными обществами. Столь же сложным оказывается и восприятие Востока — от далеких «кочевников» до евразийских представлений 1910— 1920-х гг.
Народ, как показывает Д. Оффорд, «существует не как определенная социальная группа, а как конструкт в сознании интеллигенции» (с. 241). Таковы же и все прочие «темы русской мысли» — они порождены ею самой, не существуют в реальности, а осмысляются как литературная, политическая и т.д. модель. Народ дает «цель и смысл интеллектуальной деятельности», однако к реальным людям эта деятельность может не иметь никакого отношения, оставаясь по преимуществу «мыслительной». Отвлеченность «русской мысли» передана в этой работе, хотя и сглажена — обращениями к конкретным текстам, к мелким иногда деталям и сюжетам интеллектуальной истории.
Как ни странно, в последнем разделе, посвященном советским временам, история мысли ограничивается историей науки: две главы посвящены продолжению «научной традиции» и формированию «ленинской науки» (марксизма- дарвинизма как культурного ресурса) соответственно. А ведь остальные элементы развития мысли сохраняли свое значение. Но этот раздел и задуман как некое приглашение к последующему обсуждению; научный же аспект проблемы избран, вероятно, как наиболее верифицируемый. В заключение Джеймс Сканлан утверждает профетический и в целом «позитивный» характер русской мысли и вновь обращается к «модернизации» и «вестернизации» России как реализации лишь некоторых намеченных в «Истории русской мысли» целей. Увы, специфический характер изложения вновь сводит «Историю.» лишь к одной политологии, с Путиным, «пробуждающим дух графа Уварова» (с. 379).
Конечно, обобщающий характер монографии приводит к некоторым недостаткам. История доводится до конца советской эпохи; и позднейшие научные исследования не получают в книге отражения. В частности, нет отсылок к посториенталистским работам, существенно проясняющим генезис концептов «Запада» и «Востока» в русской мысли. А соглашаться или полемизировать авторы предпочитают с исследованиями давними и классическими. Впрочем, это понятно — жаль, что таких «общих» работ еще слишком мало. Как компендиум, как описание определенного состояния «интеллектуальной истории» и филологии и как выход «за пределы лабиринтов русской мысли» эта работа имеет мало равных себе.
Александр Сорочан
Сильги К. де. ИСТОРИЯ МУСОРА. М.: Текст, 2011. — 285 с. — 3000 экз.
Скажи мне, что и как ты выбрасываешь, и я скажу, кто ты. В Париже выбрасывали мусор на улицу до конца XIX в. Выбрасывали и в реку — ту же, из которой брали воду для питья. В 1880 г. в Сене плавали подгнившие овощи и трупы животных, из тины выделялись пузыри газа. Чуть помогали делу свиньи, съедавшие часть падали, но как-то даже наследник престола погиб, упав с лошади, споткнувшейся о свинью. Короли от столетия к столетию выпускали эдикт за эдиктом, пытаясь навести чистоту на улицах тем или иным способом, но тихий саботаж подданных брал свое. Переворот произошел только после открытий Пастера. Наконец поняли, что грязь — прямой источник болезнетворных микробов, муниципалитет организовал службу мусорщиков, а граждане поняли, что налоги на ее содержание — для их же пользы. В 1882 г. заменили уроки катехизиса уроками гигиены (неофеодальное российское общество, судя по введению религии в школьное преподавание, движется в противоположном направлении).
Городскую грязь долго рассматривали как хорошее удобрение, крестьяне были рады за него платить. Но в конце XIX в. в отходах увеличилась доля стекла и металла, загрязняющих землю, появились дешевые минеральные удобрения, а открытия в микробиологии показали опасность заболеваний от нечистот. Из хороших костей резали пуговицы, расчески, ручки ножей, из плохих жгли уголь для рафинирования сахара, получали желатин, клей, фосфорную пасту для спичек. Но вскоре химия дала и фосфатные удобрения, и пластмассы, заменившие кость. Тряпки долго служили чуть ли не единственным сырьем для бумаги, были даже запреты на их вывоз. Но с 1865 г. в производстве бумаги применяются дерево и солома. Свиней вытеснили из городов, но на фермах они не помогали борьбе с грязью, а сами
стали сильным источником загрязнения. И грязь окончательно стало некуда девать.
Все это наложилось на формирование общества потребления. Раньше перелицованное пальто деда служило внуку, а теперь считается, что замена даже не физически, а только морально устаревшего — благо и для общества, так как развивает промышленность и сбыт. Сбыту помогает упаковка, она практична, гигиенична, прочна, информативна, но идет в мусор. В 1960 г. каждый француз выбрасывал 36 килограммов упаковок, сейчас до ста. Индивидуализация жизни этому только способствует — люди покупают готовые блюда, расфасованные малыми порциями. Стоимость упаковки и утилизации продукта включили в его цену — но это только послужило индульгенцией на выбрасывание всего без зазрения совести.
Свалки начали расти в геометрической прогрессии. Во Франции на человека приходится 180 килограммов бумаги в год, в США — 300, в Африке — 2. Видимо, пропорции остального мусора — сходные. Сжигание мусора дает тепло для отопления (в Париже — около 10% всего тепла), но это создает риск отравления окрестностей тяжелыми металлами, диоксинами, окислами азота и серы, да и не все горит. Гигантские свалки опасны, даже засыпанные, так как отравляют жизнь в построенных на их месте новых домах. Мусор пытаются вывозить в другие страны. Появился новый мусор — электронный, с одной стороны, ценный источник металлов, с другой — очень токсичный из-за этих же металлов (кадмий, свинец, ртуть) и продуктов разложения пластмасс. Этот мусор тоже экспортируют — в Индии его переработка вдесятеро дешевле.
Книга де Сильги — не исследование, а публицистика, попытка еще раз привлечь внимание к проблеме мусора, привести людей к мысли, что выбрасывать хорошо бы поменьше, а выброшенное хорошо бы сортировать (разделение стекла, бумаги, металлов, пищевых отходов позволяет их использовать вторично, что в несколько раз сокращает отходы на свалках; но во Франции, в отличие от Германии или Голландии, процент сортируемого мусора пока мал). Сортировка мусора автоматами сложна и дорога, очень много экономит элементарная привычка людей к порядку. Но и промышленность должна быть готова к переработке вторсырья в больших количествах. Пластиковые бутылки годны для переработки, а упаковки для йогурта во Франции не обрабатываются, вот и спорят во французских семействах, что куда класть.
Но книга дает материал и для истории повседневности. Старую обувь, уже не подлежавшую ремонту, распарывали на фрагменты, шедшие в ход при изготовлении новой, явно не от хорошей жизни. Де Сильги приводит данные, что во Франции в конце XIX в. только тряпичничеством было занято около ста тысяч человек (с. 68). Причем французов тоже не миновала идея свободного босяка. Многие тряпичники презирали «чистую публику», скованную карьерными заботами: «...мы работаем на свободе и не желаем быть рабами» (с. 85). Не обошлось и без «бывшего интеллигентного человека»: «.тряпичник Лиар учился на филологическом факультете. Читал по латыни и цитировал на греческом» (с. 84). Были, впрочем, и обратные превращения: турецкий мусорщик читал находимые им книги и стал букинистом. Но и среди тряпичников существовала иерархия. Внизу стояли те, у кого не было денег даже на короб для мусора, бездомные. Вверху — имевшие привилегию на сбор мусора в определенных домах, эта завидная привилегия переходила поколениями от отца к сыну или перепродавалась. То есть жизнь многих граждан европейских стран еще недавно мало отличалась от жизни обитателей трущоб Сан-Паулу или Бомбея (де Сильги описывает парижские фавелы, сохранявшиеся до середины ХХ в., а в Каире сейчас примерно те же сто тысяч мусорщиков). Почему все столь быстро и сильно изменилось? Да, сыграли свою роль технологические революции, способность людей к упорному и квалифицированному труду, но, возможно, и реальная угроза революции, вынудившая правящие слои умерить свои аппетиты.
Свободное общество, между тем, старается решить проблему. Развиваются ремонтные службы. Развивается система аренды техники и других предметов, которыми человек не пользуется часто. Стиральная машина в прачечной самообслуживания обслужит многих и сбережет ресурсы для изготовления десятков таких же машин, простаивающих в домах. Переработка мусора — неплохой способ подняться с социального дна. Распространяют оборудование для производства компоста при помощи земляных червей, причем этим занимаются не только в садах, но и на балконах. Из пивных упаковок выходят стулья, из пластиковых пакетов, превратив их в жгуты, можно вязать сумочки и коврики. Осколки керамики и стекла — прекрасная мозаика для украшения стен.
Художники давно используют творческие возможности мусора. Сделал же Хуан Миро испанскую танцовщицу из гвоздя, куска линолеума, пучка щетины и веревки. Старый предмет ценен накопившейся в нем памятью, следами времени и жизни, собственно, своей изношенностью. Кокто называл Пикассо «королем тряпичников». Не стоим ли мы на пороге новой революции — революции самоограничения? Тогда некоторые страны захлебнутся в не слишком нужных нефти и газе.
Александр Уланов
JUDAICA ROSSICA — ROSSICA JUDAICA/Ред.-сост. К. Ичин, Е. Толстая. — Белград:Изд-во филологич. ф- та в Белграде, 2011. — 267. — 300 экз.
Содержание: Кацис Л., Толстая Е. Ju- daica Rossica — Rossica Judaica; Мин- кина О. Еврейская элита в Российской империи конца XVIII — начала XIX в.: к риторике саморепрезентации; Одесский М. Антисемитизм и вампириче- ская топика; Вайскопф М. «Дьявольский восторг»: новые материалы по истории еврейской темы в русском романтизме; Кацис Л. Споры о Достоевском в Вольной Философской ассоциации как русско-еврейский диалог; Элиасберг Г. Драма веры и национальный вопрос в русско-еврейской драматургии 1880—1910-х гг.; Хоровиц Б. Рефлексия и Революция: Позиция М.О. Гершензона в «Переписке из двух углов»; Паперный В. Филосемитский нарратив в антисемитском дискурсе: случай Вячеслава Иванова; Толстая Е. Аким Волынский и его еврейский цикл; Ичин К. Ассимиляция = рабство: «Город Правды» Льва Лунца; Терпиц О. Ассимиляция или столкновение культур? Плутовской элемент в «Записках еврея» Г. Богрова и «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца» И. Эренбурга; Хазан В. О семье Поляков и неосуществленном проекте издания русско- еврейского еженедельника; Рогачев- ский А. «Хазарско»-«варяжский» диалог в «поэме» Д. Быкова «ЖД»: некоторые психоаналитические наблюдения; Исакова А. Генделев: Дендизм, нравственный императив и прочие странности; Каганская М. Памяти «Памяти Демона». Черновик прощанья [с Генделевым]; Вайскопф М. Теология Михаила Генделева. Опыт аналитического некролога; Сошкин Е. Лепрозорий для незрячих: Михаил Генделев и проект «Русскоязычная литература Израиля»; Шаргородский С. Путешествие во тьму [: памяти Генделева].
Денисенко С.В. ПУШКИНСКИЕ ТЕКСТЫ НА ТЕАТРАЛЬНОЙ СЦЕНЕ В XIX ВЕКЕ. — СПб.: Нестор-История, 2010. — 532 с. — 800 экз.
Рассматривая значение наследия Пушкина для развития русской культуры, обыкновенно приводят один непреложный факт: русская классическая опера начала свое триумфальное развитие, что называется, «на пушкинской основе». Глинка, Даргомыжский, Мусоргский, Римский-Корсаков, Чайковский, Рахманинов — все они создали великие оперы на пушкинские сюжеты.
В рассматриваемой книге эти оперы представлены в качестве «пушкинских сверхтекстов» («Сверхтекст бытует вне жанровых и прочих категорий, он прочно входит в культурный обиход и остается там», с. 211). А в приложении публикуются либретто четырех таких «сверхтекстов»: «Руслана и Людмилы», «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и «Пиковой дамы». В публикациях — для наглядности — курсивом выделены вкрапления собственно пушкинского текста. И сразу же обращаешь внимание на то, как немного этих «вкраплений»:
«В "Руслане и Людмиле" пушкинский текст использован минимально: это несколько строк в обращении Светозара к гостям, монолог Финна, ариозо Руслана "О поле, поле...", хор дев волшебного замка, несколько стихов в партии Людмилы "Вдали от милого... " и в арии Ратмира "Она мне жизнь...", и еще несколько незначительных фрагментов. <...> В "Пиковой даме" это всего лишь несколько фраз в балладе Томского, речитатив Германа в сцене в спальне графини, несколько фраз Призрака графини, "игрецкая" ("В ненастные дни...")» (с. 328). Посмотришь — и удивишься: где же здесь Пушкин, сыгравший-таки некую роль в создании этих «сверхтекстов»?
В предлагаемой книге рассматривается «около 140 драматических и музыкальных инсценировок», созданных по произведениям Пушкина в течение XIX столетия — и в разное время поставленных на театре. Большинство из этих «инсценировок» столь же далеко отстоят от пушкинского текста, как и гениальная опера Чайковского. Возникает естественный вопрос: для чего же русской культуре потребовалось такое обилие именно «приблизительных» пушкинских представлений?
Пушкинисты могли бы, отвечая на этот вопрос, вспомнить, что сам поэт не очень любил всякие там «либретто». В 1823 г., узнав, что П.А. Вяземский взялся (совместно с А.С. Грибоедовым) работать над «оперой-водевилем» для композитора А.Н. Верстовского, он заявил с гордостью, что негоже «подчинять поэта музыканту»: «Я бы и для Россини не пошевелился» (Полн. собр. соч. М.; Л., 1937. Т. 13. С. 73). Зато «шевелились» другие. В 1821 г., сразу же после шумного успеха поэмы «Руслан и Людмила», появился балет на либретто А.П. Глушковского (не сходивший с московской и петербургской сцен несколько сезонов). В 1824 г. была поставлена пьеса А.А. Шаховского «Финн» (в которой разрабатывалась представленная в пушкинской поэме любовная история Финна и Наины) — и тоже заняла почетное место в истории театра. Наконец, М.И. Глинка — уже после смерти Пушкина — взялся за большую оперу. Судя по его воспоминаниям, либретто «Руслана.» было создано компанией из нескольких литераторов по плану, сочиненному «под пьяную руку», «в четверть часа» К.А. Бахтуриным. Словом, сцена — как драматическая, так и оперная — предпочла пушкинским текстам некие суррогаты.
Историки театра могли бы добавить, что в этом виновата не только сцена, но и сам Пушкин, не очень-то учитывавший ее законы. С.В. Денисенко, рассказывая о первом представлении «Бориса Годунова» в России (которое состоялось только 7 сентября 1870 г.), как-то обошел самые яркие детали. Спектакль, подготовленный силами Александринского театра, был поставлен на сцене Мариинского театра — труппы одного императорского театра для него не хватило. Он готовился очень долго и стоил необычайно дорого: из-за этой постановки дирекция императорских театров даже приняла решение не ставить в сезон 1869—1870 гг., кроме «Бориса Годунова», других русских пьес. А главное: эта постановка была воспринята разве что как пышное декоративное зрелище, созданное в честь «русского гения», даже и не претендовавшее на то, чтобы стать театральным событием. Выдержавший за полтора года всего 12 спектаклей, «Борис Годунов» на десятилетия сошел со сцены, возобновляясь разве что к очередным пушкинским юбилеям... В связи с этим единственным завершенным драматическим созданием Пушкина («маленькие трагедии» поэт публиковал в разделе «Стихотворения») автор книги задает (правда, в примечании) «кощунственный вопрос»: а писал ли Пушкин вообще «для театра»? Ведь он прекрасно знал, что цензура не допускала на театре изображения народных волнений, самозванцев, духовенства (а тем более монахов), крупных чиновников (с. 234) — то есть всего того, что стало предметом его гениального создания?
Между тем, «потребитель» («публика») с большим удовольствием запоминает не собственно словесный текст, а именно текст «инсценированный» и со сцены воспринятый. На афише оперы Чайковского «Пиковая дама» есть помета: «На сюжет А.С. Пушкина» — и доселе многие нерадивые студенты (даже и не любители оперы) убеждены, что это у Пушкина Лиза в финале бросается в Неву, а Германн (внебрачный сын графини!) закалывается. А потребитель, по определению, «всегда прав».
Подобным странностям театрального освоения пушкинских текстов и посвящена рецензируемая книга С.В. Денисенко. В своей предшествующей книге «А.С. Пушкин и театр XIX века» (Тверь, 2008; см. рецензию М. Загидуллиной в № 99 «НЛО») автор представлял, собственно, теоретический аспект вопроса, со стороны проблемы сценичности пушкинских текстов и образов. Здесь та же проблема развернута в широком историко-литературном и историко-театральном обзоре.
Этот обзор разворачивает показательный парадокс. Пушкин, как видно, не очень пестовал в себе «драматическую жилку» — и, кажется, не предназначал свои словесные тексты для визуального воплощения. Между тем — и прежде всего, в «массовой» культуре XIX столетия — его творения были востребованы именно в визуальной форме и сразу же потребовали соответствующих «инсценировок». Если за эти инсценировки брались талантливые драматурги (например, «колкий Шаховской», создавший оригинальные «драматические зрелища» на сюжеты из «Руслана и Людмилы», «Бахчисарайского фонтана» и «Пиковой дамы»), то они, как правило, оказывались самыми «непушкинскими» и не очень «востребовались» публикой. Приспособление же Пушкина к сцене (особенно к оперной) почему-то потребовало усилий «непрофессионалов»: писателей третьего-четвертого ряда, а часто и совсем «неписателей», вроде К.С. Шиловского, соседа Чайковского, дилетанта, принявшего участие в создании либретто «Евгения Онегина».
В самом деле, нужно было быть абсолютно глухим к словесному тексту пушкинского романа в стихах, чтобы заставить Ленского исполнять в качестве одной из программных арий мирового оперного репертуара («Куда, куда вы удалились.») пародийные «стихи на случай» неизлечимого романтика. Или — вложить в уста Зарецкого насмешливый авторский текст по своему же поводу («Люблю методу я из чувства / И человека растянуть.»). Или заставить мужа Татьяны (награжденного «опереточной» фамилией Гремин) восхвалять, в полном противоречии с пушкинским высказыванием, любовь, пришедшую на старости лет. Или заставить Онегина изъясняться в любви к Татьяне не словами его собственного письма к ней, а — стихами из письма Татьяны («То воля Неба: ты моя!..»). И так далее.
А в результате — вот удивительно — явился гениальный «сверхтекст», вполне самостоятельный по отношению к пушкинскому роману, но нисколько не противостоящий ему. И дело тут не только в гениальной музыке, но и в «дилетантском» либретто. Показательно приведенное в книге эпистолярное признание Чайковского, что он «принужден был ради музыкальных и сценических требований сильно драматизировать сцену объяснения Татьяны с Онегиным» (с. 248). То есть изменить пушкинское видение события, — но что же это за требования такие, которые Чайковский «чувствует», но не объясняет?
Не объясняет, по существу, и С.В. Денисенко. Но в данном случае смешно упрекать автора книги в том, что, представляя систематизированный обзор «пушкинских» сценических воплощений, он невольно наталкивается на сложно объясняемые вопросы:
– почему из большого и разнообразного лирического наследия Пушкина «массовое» сознание «востребовало» прежде всего самые «жестокие» сюжеты: «Под вечер осенью ненастной.», «Черная шаль» и т.д.?
– зачем «сценические требования» заставили усложнять и даже «запутывать» сюжеты инсценировок «Кавказского пленника», «Полтавы», «Каменного гостя», «Пиковой дамы» или «Станционного смотрителя»?
– отчего, несмотря на видимую «несценичность» многих творений Пушкина, в русской театральной культуре так рано и так ярко выразилось стремление непременно их «инсценировать»?
И так далее, и так далее.
То, что подобные вопросы возникают, — свидетельствует об актуальности и занимательности рецензируемой книги. Ведь уже и Пушкин осознавал, что правильно заданный «хороший» вопрос — важнее даже ответа.
В.А. Кошелев
Левинов Б.М. ТАЙНЫЕ СМЫСЛЫ ПОЭМЫ ГОГОЛЯ «МЕРТВЫЕ ДУШИ». — М, 2011. — 272 с. — 1000 экз.
В аннотации сказано: «Впервые показано, что в поэме присутствует подтекст, опирающийся на конкретные исторические события, русский фольклор и отечественные литературные источники. Подтекст позволил доказательно идентифицировать практически все персонажи (так! — Б.Г.) поэмы с реальными историческими лицами, фольклорными и литературными героями и объяснить причину, по которой Гоголь литературный жанр книги обозначил как поэму. На основе подтекста разгаданы и объяснены все загадочные эпизоды книги, в том числе и те, что, на первый взгляд, выпадают из ее основной канвы и представляются разрозненными фрагментами. Новый подход к "Мертвым душам" дал возможность понять, почему книга открывается упоминанием о Казани, вычислить даты визитов Чичикова к каждому из помещиков, обнаружить незнакомку, адресовавшую письмо главному герою. Рассмотрены литературные приемы, благодаря которым поэма превратилась в зашифрованное послание читателю. Установлено, что "Выбранные места из переписки с друзьями" в значительном числе статей обращены к темам, затронутым в первом томе "Мертвых душ". Показано, что поэма является уникальной литературной головоломкой, для которой нет аналогов в мировой художественной литературе».
Аннотация не обманывает! Читатель может узнать из книги, что ключница, рубящая рафинад, которая упоминается у Гоголя, — это Николай I, мухи — чиновники, Манилов — Александр I, Собакевич — Кутузов, Плюшкин — Гоголь, Ноздрев — Наполеон, а Чичиков тоже списан с Наполеона (точнее, «Наполеон — предтеча Чичикова», с. 45).
Автор явно стремился написать пародию на труды многих российских литературоведов и с этой задачей успешно справился: очень узнаваемы и характер изложения, и методика аргументации, и полет фантазии. Чего стоят следующие пассажи: «Если дать себе труд сравнить повесть о капитане Копейкине с рассказом о подслеповатой старухе, рубящей рафинад, эскадронах мух и любопытных детях, обступивших старуху, то уже сама эта процедура поможет узнать подслеповатую старуху в генерал-аншефе, принимающем решения, эскадроны мух — в посетителях в приёмной, коих, что бобов на тарелке, там и полковники и генералитет, и все в ожидании решений сановника, и, наконец, любопытных детей, которых представляет один наш Копейкин тоже с любопытством разглядывающий всё вокруг себя: и посетителей в приёмной, и саму приёмную, смахивающую на залу дворца, и сказочный город, жить в котором Копейкину не по карману» (с. 81); «Ноздрёв возвращается с ярмарки со своим зятем, Мижуевым, прекрасно ориентирующимся в обстоятельствах жизни своего шурина. И без особой интуиции можно, перебирая окружение Наполеона, увидеть, что за Мижуевым стоит Мюрат, взявший в жены Каролину, родную сестру императора, что внесло дополнительную, родственную окраску в их отношения, отношения шурина и зятя. Мюрат присутствовал в Тильзите в 1807, а в Испании принял самое деятельное участие в подавлении народного восстания, потому так красноречиво его молчание в продолжение рассказа Ноздрёва о щенке» (с 154— 155), и т.д., и т.п.
Стиль у автора весьма живой, нередко лучше, чем у пародируемых авторов, но, воля ваша, а читать пародию объемом более 200 страниц — это слишком.
Борис Глушенко
К ИСТОРИИ ИДЕЙ НА ЗАПАДЕ: «РУССКАЯ ИДЕЯ» / Под ред. В.Е. Баг но и М.Э. Маликовой: Сб. статей. — СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Петрополис, 2011. — 648 с. — 800 экз.
Содержание: Багно В.Е. Русская идея Запада. (К постановке проблемы); Долинин А.А. Гибель Запада: К истории одного стойкого верования; Роте Г. Лейбниц и возникновение европейских образов России; Веселова А.Ю. Зарождение идеи «русского сада» и ее восприятие в России и Европе (конец XVIII — начало XIX вв.); Заборов П.Р. «Русская самобытность» в литературном наследии Эмиля Дюпре де Сен- Мора; Краусс Ш. Теория климата как ключ к восприятию России через французскую литературу XIX в.; Мильчина В.А., Осповат А.А. Из полемики 1830-х гг. вокруг панславянской идеи (Князь П.Б. Козловский против графа Адама Туровского); Ларионова Е.О. Курс лекций Адама Мицкевича в College de France: «Русская идея» в зеркале польского мессианизма; Мильчина В.А. «Русский мираж» как прообраз «Русской идеи». «Предисловие к "Балалайке"» Поля де Жюльве- кура; Данилевский Р.Ю., Тиме Г.А. «Русская идея» Карла Нётцеля; Данилевский Р.Ю. Русские миражи в швейцарских Альпах (Швейцария и российские социокультурные утопии); Азадовский К.М. Страна-сказка: Рай- нер Мария Рильке в поисках «русской души»; Фокин С.А. «Русская идея» Пьера Дриё ла Рошеля: «Братство» Ленина и Достоевского; Егорова К.Б. Т.Г. Масарик: От «русского вопроса» к «Русской акции»; Тиме Г.А. «Русская идея» как проблема адаптации. Эмигранты из России в Европе 1920— 1930-х годов; Маликова М.Э. К описанию позиции Вальтера Беньямина в Москве: Театр и кино. Приложение: Беньямин В. Режиссер Мейерхольд в Москве ликвидирован? Литературный суд над инсценировкой «Ревизора»; ТокаревД.В. «Русская душа» и «esprit franfais»: Обсуждение художественных и идеологических проблем на заседаниях Франко-русской студии в Париже (1929—1931); Аствацатуров А.А. Образ России в эссеистике Т.С. Элиота; Вогюэ Э.М. де. Предисловие к книге «Русский роман» / Вступ. заметка П.Р. Заборова, пер. с фр. С.Ю. Васильевой под ред. П.Р. Заборова; Пардо Басан Э. Из книги «Революция и роман в России» / Вступ. заметка, пер. с исп. К.С. Корконосенко; «Закат Европы» как закат патриархальной культуры?: (Переводчица Достоевского Лесс Кэррик в переписке с Освальдом Шпенглером) / Вступ. заметка, пер. с нем. и примеч. Г.Е. Потаповой; Федор Степун и Оскар А^. Шмитц. Два взгляда на «русскую идею» / Вступ. заметка, пер. с нем. М.Ю. Кореневой, материал подгот. М.Ю. Коренева и К. Ху- фен; Сальвадор де Мадариага. Весть Толстого / Вступ. заметка, пер. с фр. К.С. Корконосенко.
ОБЛОМОВ: КОНСТАНТЫ И ПЕРЕМЕННЫЕ / Сост. С.В. Денисенко: Сб. науч. ст. — СПб.: Нестор-История, 2011. — 312 с. — 300 экз.
Сочетание в книге, с одной стороны, очень разных исследовательских интересов и, с другой, предельно конкретно обозначенной темы (не эпоха, жанр или автор, а отдельно взятое произведение) продиктовано стремлением составителей «соединить под одной обложкой преимущества монографического исследования и традиционного сборника научных статей» (с. 9). Четыре раздела сборника, в которых рассматриваются проблематика романа, его связи с русской литературой и западной культурой, а также разные виды рецепции «Обломова», действительно дают представление о состоянии и тенденциях в изучении этого произведения.
В открывающей сборник работе М.В. Отрадина «Эпилог романа "Обломов"» финал романа толкуется как «катарсическое озарение», снимающее «жесткую, рационалистическую по своей природе оппозицию "обломовское/штольцевское"» (с. 24). Кроме того, автор систематизирует сделанные предшественниками наблюдения о связи заключительной части «Обломова» с ключевыми текстами мировой литературы и обнаруживает некоторые ранее не замеченные сближения. Даже неполный список упомянутых в этой связи имен впечатляет: Шекспир, Гофман, Гоголь, Загоскин и др.
А.Ю. Сорочан в статье «О финале "Обломова". Заметки по исторической поэтике» указывает на присутствие мотива посещения слугой могилы своего хозяина в «Юрии Милославском» Загоскина, «Похождениях Христиана Христиановича Виольдамура» Даля, «Последнем Новике» Лажечникова, повести П.Р. Фурмана «Ближний боярин Артемон Сергеевич Матвеев», текстах Григоровича и Толстого.
Статья Е.А. Краснощековой «"Незрелый юноша" — ведущий персонаж романов "Обломов" и "Обрыв"» предлагает взгляд на образы Обломова и Волохова сквозь призму инфантильности как значимого психологического момента в развитии героев. Автор останавливается в большей степени не на литературном, а на собственно психологическом аспекте проблемы незрелости.
Н.В. Калинина («Музыкальные параллели "Обломова"») систематизирует существующие к настоящему времени точки зрения на функцию арии «Casta diva» из «Нормы» Беллини в романе Гончарова и указывает на связь пения Ольги Ильинской в романе со сформулированным в эпоху романтизма тезисом об эротической природе музыкального переживания: «Каватина Нормы интересовала писателя не как литературный текст, а как рассчитанный на аудиальное восприятие сигнал возникновения в той или иной сцене темы любви» (с. 62). Другим любопытным выводом статьи представляется интерпретация музыкальных предпочтений Штольца как выстроенных по контрасту к предпочтениям Ильинской и Обломова. Салонная музыка Анри Герца, которая для Штольца связана как с воспоминаниями о матери, так и с мечтами о счастливой жизни, противопоставлена способности «к творческому переживанию разнообразно звучащего мира» (с. 66), которой в равной мере обладают Обломов и Ильинская.
Первый раздел сборника, озаглавленный «К проблематике "Обломова"», включает также статьи Элен Мэлы («Лень Обломова: блеск и нищета утраченной полноты»), М.В. Строганова («"Обломов" как энциклопедия народной культуры»), В.А. Котельникова («"Вечно женское" как жизненная и творческая тема Гончарова»), В.А. Доманского («Семантика садов в романе "Обломов"»), К.И. Шарафадиной («Об одном незамеченном флоролейтмотиве романа "Обломов"»), С.А. Ларина («"А ты зачем чашку-то разбил?" (О "гончарной" символике в романе Гончарова "Обломов")»).
Раздел «"Обломов" и русская литература» помимо нескольких обобщающих работ, посвященных связям романа с русской литературной традицией, содержит ряд частных конкретных наблюдений, ценных вне зависимости от масштабности выводов исследователей.
С.Н. Гуськов («Гончаров и Гоголь: об одном парадоксе в истории текста "Обломова"»), описав сложившиеся к настоящему времени представления о работе автора «Обломова» с гоголевскими образами и приемами, указывает на парадоксальным образом не замеченную полемичность «парада гостей» в первой части романа. Композиционная цитата из «Мертвых душ», отсылавшая к «галерее помещиков», «должна была привести к мысли о Гончарове как истинном преемнике художественной традиции Гоголя, в противовес "натуральной школе" и только что народившейся "обличительной литературе"» (с. 130). Эта мысль поддерживается очевидными гоголевскими аллюзиями в речи Обломова, обращенной к литератору Пенкину.
В статье А.Ю. Балакина («Обломов до "Обломова"») сделано указание на не замеченное ранее литературное происхождение фамилии заглавного героя. Возможность влияния на образ Обломова однофамильца из водевиля П.А. Каратыгина «Первое июля в Петергофе», по мнению автора, поддерживается связью этого персонажа с фрачно-халатной темой, реализованной в одном из шутливых эпизодов пьесы. Осторожно воздерживаясь от решительных утверждений о «каких- либо прямых заимствованиях Гончарова из "Первого июля в Петергофе"» (с. 123), А.Ю. Балакин тем не менее допускает (и справедливо, на наш взгляд), что «сама забавная фамилия русского портного и его отношения с коллегой-немцем могли запомниться будущему автору «Обломова» после посещения Александринского театра и впоследствии он бессознательно — или осознанно? — использовал их как материал для романа» (там же).
Эпизод, в котором Захар сопротивляется Обломову, готовому отдать фрак Тарантьеву, используется и в работе К.Ю. Зубкова («"В самом деле реальное направление": "Обломов" и творчество А.Ф. Писемского»), посвященной творческим взаимосвязям Гончарова и Писемского. В этом случае эпизод демонстрирует возможную отсылку автора «Обломова» к соответствующему месту романа Писемского «M-r Батманов». Впрочем, для автора эта находка оказывается лишь частью ряда аргументированных наблюдений над полемикой Гончарова с Писемским. Отталкиваясь от замечания Салтыкова-Щедрина о том, что в образе литератора Пенкина присутствует «другу Писемскому щелчок», вызвавшего недоверие у позднейших поколений интерпретаторов, К.Ю. Зубков показывает, что, если учесть широкий контекст творчества двух авторов, станет очевидна действительно имевшая место скрытая полемика. В первую очередь, восхищение Пенкина административными мерами городничего должно было указывать на «подчеркнуто положительное отношение к провинциальным чиновникам», которое «являлось характерной чертой творчества Писемского, действительно объединявшей его с "обличительной" литературой» (с. 144). Кроме того, по мнению исследователя, само практическое знание «глубинной русской жизни», на отсутствие которого у Гончарова намекает в своих текстах Писемский, в образе Пенкина показано как несовместимое с «подлинной литературой» (с. 145).
Другие работы этого раздела посвящены творческим взаимосвязям Гончарова с Толстым (В.И. Мельник. «"Может быть, и я подталкивал вас." (К вопросу о творческих взаимосвязях И.А. Гончарова и Л.Н. Толстого)»), Гоголем (Ангелика Молнар. «"Женитьба" Гоголя и "Обломов" Гончарова») и Н.Д. Хвощинской (Е.Н. Строганова. «И.А. Гончаров и Н.Д. Хвощинская»). В статье А.Г. Гродецкой «О рецензии на "Обломова", не написанной Чернышевским» реконструируется возможное содержание планировавшейся Чернышевским статьи об «Обломове», которая трансформировалась в отзывы, которые вложены в уста персонажей его поздней неоконченной повести «История одной девушки» и романа «Что делать?».
В разделах «"Обломов" и зарубежная культура» и «О рецепции "Обломова"» обращает на себя внимание ряд работ о соотношении романа с изобразительным искусством. Причем, если в статьях Ю.В. Балакшиной («"Он невольно улыбался, глядя на Теньера": фламандские аспекты юмора в романе "Обломов"») и Л.А. Сапченко («"Хоть сейчас нарисовать!" (О возможных живописных прототипах образа Агафьи Матвеевны)») речь идет о живописных источниках произведения в целом и образа Агафьи Матвеевны в частности, то в статье С.В. Денисенко («Российские иллюстрации к "Обломову"») приводится обширный список иллюстраций российских и советских авторов к разным изданиям «Обломова».
Очень любопытными представляются статьи Даниэля Шюманна («Наследство Обломова в немецком языке») и Веры Бишицки («"За границу!" Несколько слов с дороги, или Как мы отправились в путь с Ильей Ильичом, вопреки его сопротивлению. Заметки переводчика») о бытовании романа Гончарова в немецкоязычной среде.
Статья А.В. Романовой «"Обломов" с акцентом» характеризует сложившуюся в так называемом «религиозном литературоведении» манеру интерпретации романа как отражения неочевидной религиозности Гончарова или воплощения той или иной сугубо конфессиональной системы значений. Тревожащая автора «ангажированность интерпретаторов последнего времени», которая «далеко не всегда идет на пользу науке» (с. 252), продемонстрирована А.В. Романовой на многочисленных примерах.
Последние два раздела сборника включают также статьи «"Обломов" в восприятии Андре Мазона» Н.А. Николаевой, «Французские авторы и произведения в романе "Обломов": текст, подтекст и контекст» О.Б. Кафановой, «Что такое "обломовщина"?» С.А. Васильевой и «Театр для себя. (Два романа Гончарова. Сценическая вероятность)» В.И. Холкина.
Составителям удалось представить роман Гончарова в разных контекстах и с разных методологических точек зрения.
Андрей Федотов
Crone A.L. EROS AND CREATIVITY IN RUSSIAN RELIGIO US RENEWAL: THE PHILOSOPHERS AND THE FREUDIANS. — Leiden; Boston: Brill, 2010. — 264 p. — (Russian history and culture. Vol. 3)
.
Книга Анны Лизы Кроун «Эрос и творчество в русском религиозном обновлении. Философы и фрейдисты» представляет собой радикальную попытку перечитывания и переписывания истории русской философии. А.Л. Кроун стремится показать, что, с одной стороны, русские мыслители и писатели задолго до Фрейда предчувствовали и даже писали о том, что позднее было названо творческой сублимацией эроса, а с другой, что последователи Вл. Соловьева и В. Розанова (в книге это, в основном, Н. Бердяев и Б. Вышеславцев), выйдя на европейскую арену, сумели внести в позитивистский проект Зигмунда Фрейда философскую глубину и религиозный идеализм (связанные в первом случае с философией всеединства и во втором — с философией Эроса). Более того, Кроун демонстрирует неслучайность выбора Соловьевым и Розановым тех или иных поэтов (в случае Соловьева, например, А. Фета и Ф. Тютчева), чье творчество несло в себе эротизм и, одновременно, глубокую, основанную на философии Платона, мысль.
Для этого в первой части своей работы («Русские теории сублимации до Фрейда») исследовательница рассматривает этапы духовного становления Вл. Соловьева и дает нетрадиционную трактовку его взглядов, резко споря с тотальной христианизацией (которую автор считает примитивизацией) его позиции в классической книге Е.Н. Трубецкого «Миросозерцание Вл.С. Соловьева» (1913). Кроун включает в обсуждение конкретные материалы, показывающие, что Соловьев был далек от аскетизма и имел связи с женщинами, а в своих философских трудах, при всей важности для него размышлений о мужской и женской влюбленности и дружбе, приоритет четко отдавал гетеросексуальным контактам. В известном смысле работа Кроун продолжает пересмотр биографии В. Соловьева, начатый А.Н. Носовым. Однако делает это американская исследовательница в рамках своей стратегии, практически прямо переходя к фрейдизму, который был все-таки не столько философским учением, сколько психотерапевтической практикой. Отсюда и желание Кроун напрямую соотнести конкретные любовные истории Соловьева с его же христианской философией. Однако одной из важнейших задач в этом случае оказывается анализ соотношения секса у Соловьева с учением о предвечном Андрогине.
Кроун не без оснований находит у Соловьева не только цитаты, но и вполне конкретное влияние эволюционных трудов Ч. Дарвина. И, похоже, именно отсюда следует у Кроун вывод о том, что теория не статичного, а становящегося христианства оказывается параллельной истории становления человека и развития различных форм любви и секса. Этот динамизм и позволяет Соловьеву (по Кроун) перейти к построению собственной философской системы. Более того, Кроун все время подчеркивает, что понимание любви у Соловьева, как в телесном, так и в платоническом вариантах, не прямолинейно христианское, как в книге Е.Н. Трубецкого, а романтическое. И при этом не целибатное, как в западной традиции, а вполне телесное, как на Востоке.
Проанализировав стихи Соловьева, обращенные к Хитрово, Мартыновой и т.д., Кроун делает вывод: «Соловьевские идеи о сублимации любви и искусстве являются базисом русской религиозной мысли по поводу сублимации на протяжении всего ХХ века. Этот базис включает в себя соловьевское расширение или христианизацию платоновского Эроса, специфическую эстетику Соловьева, которая растет из платоновского Эроса и христианской любви, и фундаментальные соображения в главных философских текстах, и образы отдельных стихов, в которых эти идеи были выдвинуты» (с. 53).
Если радикальный подход к творчеству Соловьева с точки зрения сублимационных процессов и перевод его кажущихся абстрактными идей всеединства в физиологический план радикален и для русского, и для английского читателя, то ситуация с В.В. Розановым несколько иная. Кроун сама отмечает, что любовь Соловьева превращается у Розанова в секс. Чтобы продемонстрировать это, исследовательница обращается к «Семейному вопросу в России» Розанова. Кроме того, Кроун включает в свой текст обширные цитаты из книги А.Ф. Лосева о Соловьеве. Лосев же отмечал некоторые важные для рецензируемой книги особенности соловьевской философии любви. В свою очередь, на связь между Фрейдом и Розановым указывал в «"Опавших листьях" Василия Розанова» и Андрей Синявский, что подчеркнуто Кроун. И здесь необходимо отметить у Кроун очень тонкий анализ разницы между подходом к проблеме любви в парах «Соловьев—Розанов» и «Соловьев/Розанов — Фрейд».
Кроун замечает, что идея объединения любви и творчества во всеединстве Соловьева противостоит идеям Розанова, хотя последний и был инспирирован «Оправданием добра». Здесь Кроун спорит с В. Фатеевым, который полагает, что эту книгу Розанов не одобрил, отказавшись писать на нее рецензию. Между тем, отмечает исследовательница, указанный труд Соловьева был одной из очень немногих русских книг, где обсуждалась проблема сублимации. Розановские же идеи о том, что творческим результатом полового акта может быть ребенок, в котором реализуются все половые энергии, явно не могут быть соловьевскими или продолжать его мысль. И здесь Кроун тонко замечает, что разница между Соловьевым и Розановым состоит в том, что Розанов скорее близок к русским формалистам, которые не отделяли форму от содержания, а в концепции Соловьева они объединялись как тело и дух. Из этого исходили и эстетика Соловьева, с одной стороны, и пансексуализм Розанова, с другой.
Это позволило Кроун сделать методологически важный вывод: «Наибольшая разница между Фрейдом и соловьевской и розановской концепциями сублимации состоит в том, что Фрейд, как и Ницше, верил, что этот мир и материально-душевный человек есть все, что реальность существует, что любая трансцендентность — это непроявленный идеализм, иллюзия. <.> Сосредоточиваясь на земном человеке, Фрейд как ученый чувствовал ограниченность либидо (или жизненной энергии) каждого человека. Человек имеет только определенное количество жизненной энергии; следовательно, чтобы направить ее на художественное или интеллектуальное творчество, необходимо подавить направленную на реальность сексуальную энергию».
Розанов и Соловьев, которые осознавали Бога творцом всех вещей и объединяли сексуальную активность и эротическую любовь, в то же время «сочетали эстетическую активность с "сотворчеством с Богом", с духовной составляющей в человеке, и, вместе с тем, видели выделение энергии в любовном сексе или в художественном творчестве как религиозную силу, направленную на ре-унификацию всего бытия» (с. 81).
Кроме того, многочисленные розановские ссылки на западных психиатров (особенно на Шарко и Крафт-Эбинга в «Людях лунного света») включали его тексты и в медицинский контекст (в него входила и книга Отто Вейнигера «Пол и характер»). Впрочем, отмечает Кроун, и В. Соловьев пользовался не только «Происхождением видов» Дарвина, но и его книгой «Происхождение человека и половой отбор».
Однако в любом случае все упомянутые работы Соловьева и Розанова написаны либо до, либо одновременно с самыми ранними текстами Фрейда, а до книг Вейнингера или К.Г. Юнга В. Соловьев и не дожил. Таким образом, русский религиозно-философский путь от Любви Соловьева к Сексу Розанова был в основном пройден до того, как психоанализ вышел на мировую арену. А отсюда такая оригинальность христианской коррекции позитивистского психоанализа, которую Кроун прослеживает у Н. Бердяева и Б. Вышеславцева, наследников героев первых глав ее книги.
На следующем этапе, в главах о Фрейде и Юнге Кроун показывает, что абсолютный позитивист З. Фрейд использовал религию с единственной целью: шокировать общество своими рассуждениями о вере в Христа как реализации эдипова комплекса. В свою очередь, расхождение Фрейда с Юнгом, которого венский доктор называл свои духовным сыном, связано с интересом Юнга к мифу и религии. А причины такой ненависти к культурно-философской интерпретации Эроса автор монографии видит в том, что начало медицинской деятельности Фрейда было связано с конкретной медицинской практикой, с работой с тяжелыми больными. Эта патопсихологическая работа с явно выключенными из нормальной жизни людьми вела к выводам общебиологического порядка, а не к размышлениям о творчестве гениев человечества, в то время как Розанов, Соловьев и другие мыслители работали с выдающимися (пусть и девиальными, но не патологическими в клиническом смысле!) личностями, которые (от Платона через Леонардо до Толстого с Достоевским) создавали абсолютные общечеловеческие ценности.
Здесь интересно отметить, что Фрейд, как показали его биографы, интересовавшиеся связями Фрейда с Россией, имел в своей библиотеке переведенные на немецкий язык книги Д.С. Мережковского «Толстой и Достоевский» и «Леонардо да Винчи». Это, по мнению Кроун, позволяет найти прямые пути воздействия русского религиозного обновления на западный фрейдизм. Кроун демонстрирует и некоторые параллельные пути развития учения о сублимации и художественном творчестве, например в работах Отто Ранка. Она прослеживает духовный путь этого венского еврея, перешедшего в католицизм ради брака с христианкой, а позже вернувшегося в иудаизм.
Все это позволяет Кроун утверждать, что ничего подобного «Недовольству культурой» Фрейда создать в рамках психологии, учитывающей религиозный элемент, было бы невозможно. При этом и обойти проблему иудаизм—язычество—христианство также невозможно, помня хотя бы о Соловьеве и Розанове.
Автор книги выбирает в истории русской мысли двух философов, удачно вписавшихся в европейский контекст, — Н. Бердяева и Б. Вышеславцева. С одной стороны, это позволяет отнести идею Бердяева о «вечно бабьем» в русской душе к религиозно-философскому развитию идей пансексуализма в европейской философии, а с другой, увидеть в философствовании Вышеславцева использование идей и философской техники Юнга. Наконец, весьма интересно рассуждение о любовных отношениях у Достоевского, которые подразделяются на «бердяевско-ранковскую позицию» vs. «позиция Бахтин—Соловьев» (с. 120—152, особенно с. 145—152).
Основное место в третьей части книги занимает возвращение к идеям «русского Ницше» Розанова вкупе с анализом идей самого Ницше для нахождения способа описания философствования Б. Вышеславцева. Кроун считает, что его опора на русскую версию религиозной философии и на идеи Юнга привела к тому, что от психоанализа Б. Вышеславцев перешел в «Этике преображенного эроса» к психосинтезу. А сам этот психосинтез основан не на чистом отрицании всего ветхозаветного наследия, а на его включении в общую картину мысли. Понятно, что здесь русские мыслители будут далеки от Моисея Фрейда, от его неиудейского иудаизма. Включение иудейского элемента, или, говоря иными словами, возвращение его в философскую картину христианского мира, позволяет не только объединить дохристианскую и христианскую мысль, но и войти в соприкосновение с современной этим философам европейской мыслью, основанной на спорах об этике у Канта и у неокантианцев, особенно Г. Когена. Понятно, что подобный подход легко включает в себя и «Смысл любви» Вл. Соловьева и ветхозаветно-египетский Эрос Розанова в его учении о «Семейном вопросе в России» и «Людях лунного света».
Из сказанного становится ясно, что книга Кроун требует не только подробного рецензирования, но и соразмышлений.
В России уделялось мало внимания процессам в русской и западной мысли, которые исследовала Кроун. Во-первых, речь идет о работах по психоанализу литературы И.Д. Ермакова (см.: Ермаков И.Д. Психоанализ литературы: Пушкин, Гоголь, Достоевский. М., 1999). Они написаны профессиональным врачом, автором исследований по медицинской психиатрии, лечащим врачом М. Врубеля. Именно им был разработан миф о губительной статуе у Пушкина, о котором впоследствии писали и С. Эйзенштейн, и Р. Якобсон. Однако тот факт, что Ермаков, издатель целой библиотеки по психоанализу в 1920-е гг., не использовал фрейдовскую терминологию, а в ряде случаев допускал литературоведческие неточности, привел к тому, что он был подвергнут критике со стороны Л.Я. Гинзбург и ряда других исследователей. Между тем, для Ермакова методы Фрейда были отнюдь не универсальными. А. Эткинд в предисловии к упомянутой книге достаточно скептически отнесся к трудам Ермакова, что не совсем корректно, как полагаем мы с В.П. Рудневым (см.: Кацис Л., Руднев В. Две правды о профессоре И. Ермакове // Логос. 1999. № 5). А сейчас Кроун, не упомянув Ермакова, пишет о том, что психоаналитические исследования Ранка предвосхитили морфологические работы
В. Проппа. Отметим и тот факт, что подтексты поэтических произведений Р. Якобсон называл «subliminal structures in poetry».
Другое направление наших размышлений связано с эстетическими, иудео-христианскими и психологическими работами Акима Волынского, которые касались и проблемы пола, и психологических проблем жизни, творчества и смерти Пушкина, и творческой судьбы Леонардо до Винчи, и иудейской теологии в своеобразном построзановском варианте (в неопубликованных «Рембрандте» и «Гиперборейском гимне»), которые рассмотрены в ряде публикаций Е.Д. Толстой.
Тот факт, что идеи книги, резко противостоящей традиционным подходам к истории русской религиозной философии и философии пола, легко находят отклик в других, столь же радикальных, но пропущенных исследователями текстах современников героев Кроун, свидетельствует о ее актуальности.
Л. Кацис
Усов Д.С. «МЫ СВЕДЕНЫ ПОЧТИ НА НЕТ...»: В 2 т. / Сост., вступ. статья, подгот. текста, коммент. Т.Ф. Нешумовой. — М.: Эллис Лак, 2011.— 672 с, 768 с.
Заслуга возвращения имени Дмитрия Сергеевича Усова (1896—1943) из почти безвестности принадлежит филологу Татьяне Нешумовой. Первый том обсуждаемого двухтомника включает биографию Д.С. Усова, его стихи, переводы, некоторые статьи и рецензии, а кроме того, — сведения о его работе в ГАХН, основанные на архивных материалах и на редкость интересные даже безотносительно к личности Дмитрия Сергеевича. Во втором томе опубликованы письма Усова.
Двухтомник неординарен тем, что он существенно обогащает наши представления прежде всего о буднях не самых известных деятелей русской гуманитарной культуры в 1920— 1930-е гг.
Некоторые из уцелевших представителей этого слоя были моими учителями в конце 1950-х — 1960-х гг. Прошло много лет, прежде чем я поняла, почему никто из них не рассказывал всерьез о своей жизни в 1920—1930-х. А ведь со многими из них меня связывали многолетние личные и даже домашние отношения: с В.Н. Сидоровым (1903—1968), арестованным еще в 1934 г. по «делу славистов» и выжившим только благодаря замене лагеря на ссылку; с А.А. Реформатским (1900—1978), постоянно бывавшим в ГАХН вплоть до ее закрытия и, разумеется, знавшим лично Усова, и не только его. Б.В. Горнунг, близкий знакомый Усова и давний приятель Реформатского, тоже работал в нашем Институте языкознания АН СССР — молодежь имела обыкновение изображать его особую манеру сидеть на заседаниях... Все они щедро дарили нас своим вниманием, а мы еще долго не задумывались о том, что чудом следовало считать сам факт пребывания этих людей не просто на свободе, но еще и в профессии.
В кратком изложении жизнь Усова выглядит следующим образом. Он родился в 1896 г.; его можно причислить к «поколению 1890-х», точнее, к его младшей ветви. Первая мировая война застала ровесников Усова студентами, сам он к службе не был годен, так что успел окончить историко-филологический факультет Московского университета. В 1918 г. Усов с матерью и отчимом — профессором медицины уехали в Астрахань. Дмитрий Сергеевич к тому моменту уже имел некоторое имя как автор статей, рецензий и переводов — в детстве он провел вместе с родителями несколько лет в Германии и в совершенстве владел немецким. Позже это даст ему заработок: напомню, что в 1920-х — начале 1930-х именно немецкий был языком мировой науки.
В Астрахани Усов преподавал в университете и одновременно служил в организациях и изданиях просветительского свойства, каких было много в послереволюционное время. Там он в 1921 г. женился на Елене Костроминой, о которой мы мало что знаем, кроме того, что их общий ребенок — дочь Ирина — изначально был для Усова нежеланным, из-за чего этот брак быстро распался. В 1923 г. Усов вернулся в Москву, на Арбат, в ту среду, к которой чувствовал себя принадлежащим.
Впрочем, в социальном смысле эта среда уже не существовала, хотя продолжали жить и работать люди, в свое время ее составлявшие. Об этом Пастернак тогда написал:
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
И в самом деле — эмигрировали не все и не сразу, некоторые формы социальной жизни функционировали (или так казалось) почти как «до всего этого». Возникали и исчезали издательства, художественные объединения и разнообразные кружки. В 1923 г. Усов стал работать в ГАХН. Одновременно он преподавал в Брюсовском институте (официально — Литературно-художественный институт), в школе № 10 (наследнице Флеровской гимназии) и много где еще.
В ГАХН (она просуществовала до 1931 г.) и в Брюсовском институте служили, читали лекции и делали научные доклады С.В. Шервинский, Я.С. Голосовкер, М.Я. Цявловский, М.И. Каган, А.А. Губер, С.Л. Бродский, Г.Г. Шпет, А.М. Пешковский, Д.Н. Ушаков, А.А. Реформатский, Н.И. Жинкин, Г.О. Винокур и многие другие.
Тогда же Усов встретил свою будущую вторую жену — Алису Левенталь, дочь московского врача Гуго Левенталя и племянницу известной общественной деятельницы Рашель Хин-Гольдовской. ГАХН помещалась на Пречистенке, Брюсовский институт — на Никитской, 10-я школа — в Мерзляковском переулке; свою первую московскую жилплощадь Усов получил в 1924 г. на Арбате, а Алиса Левенталь до 1931 г. жила в доме своей тетки в Староконюшенном. Жизнь Усова как будто обрела желаемую колею.
Карающая десница добралась до Усова в 1935 г., роковом для многих. Он был арестован по так называемому «делу словарников» — по нему проходили не только сотрудники редакции Большого немецко-русского словаря, но и вовсе не связанные с этим словарем лица — всего 140 человек, среди них Г.Г. Шпет, А.Г. Габричевский, Б.И. Ярхо, М.А. Петровский, Е.А. Мейер, А.Г. Челпанов (сын знаменитого психолога и близкий друг Усова). Всем им инкриминировалось создание фашистской организации.
Е.А. Мейер и А.Г. Челпанова вскоре расстреляли, остальных сослали в разные лагеря, благо ГУЛАГ уже тогда был обширен. Усов попал на Беломорканал, выжил и в 1940 г. вернулся. А.Г. Левенталь в 1937 г. была выслана в Киргизию как жена врага народа; к ней в г. Беловодск уехал после лагеря Усов. Через год семья сумела перебраться в Ташкент, где Усов стал преподавать в пединституте. С началом войны в Ташкент были эвакуированы многие старые знакомые Д.С., в том числе Б.В. Горнунг, В.А. Меркурьева, Н.Я. Мандельштам. Благодаря этому повседневная жизнь Усовых за последние два года жизни Д.С. оказалась хорошо документирована. Д.С. Усов умер в 1943 г. от сердечной недостаточности, Алиса Гуговна — в 1951 г.
В двухтомнике Д.С. Усов явлен нам не только как поэт, переводчик, автор статей, рецензий и многочисленных писем, но еще и как человек, включенный в плотную ткань дружеских и коллегиальных связей. Именно в репрезентации этого исчезнувшего социума я вижу особую ценность работы, проделанной Т.Ф. Нешумовой. Согласитесь: одно дело — понимать, что культура создается не одними лишь гениями, что нет театра без кордебалета и без актеров на «проходные» роли, что только время решает, кого именно назвать «малыми голландцами», и другое дело — иметь в соответствующей области хорошо структурированные фактические знания. Именно тогда и опознаются неожиданные провалы и неувязки — и тем больше наша признательность исследователям, труд которых позволяет нам развязать узлы и восполнить пробелы.
Самым интересным в издании для меня оказались письма Усова, особенно его длительная переписка с Е.Я. Архип- повым и, конечно же, подробнейшие комментарии к переписке в целом. (См. также: Нешумова Т.Ф. Хранитель. Е.Я. Архиппов. Письма Д.С. Усову // Волга. 2009. № 9—10.)
Евгений Яковлевич Архиппов (1882—1950) окончил филологический факультет Московского университета и всю жизнь учительствовал, в основном во Владикавказе и в Новороссийске. Переписка как таковая была для него естественной формой дружеских отношений, а применительно к Усову — еще и единственной: они встретились лишь однажды. Познакомил Архиппова с Усовым (тоже путем обмена письмами) Арсений Альвинг, издатель альманаха «Жатва» и совладелец одноименного издательства — там печатались и Усов, и Архиппов. Всех их объединял углубленный интерес к творчеству и личности И.Ф. Анненского.
Позже Архиппов вспоминал об Усове, называя его «мой Овидий»: «...написав мне однажды <.> письмо — завязал тем дружбу на всю жизнь» (т. 2, с. 29). «Дружба на всю жизнь» началась в 1915 г. Усов писал Архиппову не только о своих новых переводах и о поисках книг (оба они были страстными библиофилами), но и о своих интимных переживаниях. Последнее письмо Усова Архиппову датировано ноябрем 1934 г. и посвящено шестой годовщине со дня смерти Черубины де Габриак (Е.И. Васильевой), личность которой был значима для обоих корреспондентов. (Об отношениях Е.Я. Архиппова и Д.С. Усова с Е.И. Васильевой см.: Нешумова Т.Ф. Невидимый трилистник: Черубина де Габриак, Д.С. Усов, Е.Я. Архиппов // Toronto Slavic Quarterly. № 38.)
До убийства Кирова оставались недели, а до ареста, сломавшего Усову жизнь, — два месяца.
При чтении двух томов вырисовывается многофигурное полотно исторического действа, которое на уровне судеб отдельных личностей можно было бы воспринимать как трагедию. Взятое же в целом, оно более походит на бойню. Трагедией мы склонны называть действо, где гибель героев
имеет некий высший смысл. Истребление целого социального слоя, а заодно всех, кто вообще имел склонность думать, было лишено всякого смысла.
Усов не дожил до пятидесяти, но все- таки «умер в своей постели». А его близкий друг А.Г. Челпанов был расстрелян как лидер «фашистской организации» вместе с редактором «фашизированного» Большого немецко-русского словаря Е.А. Мейер.
Итак, 140 человек — коллеги по ГАХН, завсегдатаи Московской консерватории и музыкального кружка, выросшего из «Дома песни», некогда основанного Олениной Д'Альгейм; переводчики, литераторы, ученые, соседи, однокашники, печатавшиеся в одних и тех же журналах и, скорее всего, лечившиеся у одних и тех же врачей.
Многие комментарии Нешумовой построены как длинные цепочки, где прямое отношение к Усову имеют, допустим, лишь первые два звена. Но именно при таком подходе реализуется возможность конкретизировать среду, к которой принадлежали Усов и большинство его корреспондентов. Как мало мы, в сущности, знаем о тех, кто мог бы быть нашими старшими современниками, сколь смутны наши представления о выборах, которые им приходилось совершать.
Так, в 1931 г. Усов писал В.А. Рождественскому (1895—1977), советскому поэту, многолетнему знакомому и в прошлом — царскоселу: «Вы знаете, что у меня есть чувство долга и ответственности, — но выше сил моих видеть жизнь там, где для меня и мне подобных есть смерть и разрушение» (т. 2, с. 558).
Из комментария мы узнаем, что так Усов ответил на признание Рождественского в том, что ему «мучительно трудно переживать раскол со старой культурой, на которой вырос», но что он не хочет «быть "мертвым" в наше живое время». Отец Рождественского был священником царскосельской церкви и жил с семьей в служебной квартире на первом этаже дома, где на втором жил И.Ф. Анненский с семьей.
Ревекка Фрумкина
Leving Yuri. KEYS TO THE GIFT: A GUIDE TO NABOKOV'S NOVEL. — Boston: Academic Studies Press, 2011. — 534 p.
В предисловии автор характеризует свою книгу как «Руководство для пользователя» «Дара», справедливо спрашивая: почему любая кофемолка снабжена таким руководством, а роман, значительно более сложный, нет? (с. XI). Может быть, точнее было бы назвать работу Левинга «энциклопедией одной книги», охватывающей очень широкий круг вопросов: историю формирования текста «Дара», комментарий по истории и культуре России и Германии, структуру текста, стиль, интертекстуальность, историю перевода на английский, восприятие критикой и так далее. А поскольку многое из этого уже неоднократно становилось предметом внимания исследователей, фактически получился очень обстоятельный обзор посвященной «Дару» (и вообще Набокову) литературы. Если учесть огромный объем этой литературы — работа достаточно полезная. Великая работа набоковедов — заново проследить создание вселенной. На какие книги Набоков опирался при описании азиатских путешествий отца героя, и какая компания перевозила в Берлине мебель при переездах. Есть коллективный комментарий к «Дару», развиваемый в университете Dalhousie в Канаде и доступный в Интернете.
«Руководство для пользователя» предполагает все-таки читателя пусть заинтересованного, но не очень квалифицированного. Между тем до комментария к собственно тексту идет большой раздел о текстологических проблемах. И далее, например, хорошо документирована история с отказом «Современных записок» опубликовать главу о Чернышевском — это предполагает, что читатель уже знаком с причинами, вызвавшими скандал, но комментарий о Чернышевском в книге появляется значительно позднее.
Между тем Ю. Левинг, несомненно, располагает немалым опытом преподавания Набокова в англоязычных университетах. Замечательны страницы 338—367, образец действительно пристального чтения начала «Дара». Отмечается, что даже посвящение романа матери Набокова (в отличие от других романов, посвященных жене писателя) работает на смысл текста, подчеркивая отсутствие в «Даре» отца героя. Четыре страницы отведены анализу смыслов одного только эпиграфа. От взгляда Левинга не ускользают малые стилистические сдвиги — например, «в исходе» вместо «на исходе». Ветер оживляет пальто на мужчине, но огибает женщину рядом с ним, все меняется постоянно (с. 358). Наполовину лишенная листьев сигара — и осень, и развертывающиеся слои-листы романа Набокова (с. 356). И в первом же абзаце появляется аллюзия на начало «Что делать?». Может быть, Левинг слишком многое относит к отсылкам к «Двенадцати стульям» — Набоков ценил эту книгу, но писал все-таки нечто многократно более сложное. Может быть, следовало бы более подчеркнуть внутреннюю иронию стиля Набокова, где порой фраза начинает отрицать себя, еще не закончившись. Может быть, не обязательно улица намекает на Улисса (с. 366). Но в таком много- смысленном пространстве уклонения неизбежны. И увлеченно двигаясь в нем вслед за Левингом, не хочется думать, что принадлежит ему самому, а где он воспроизводит семинары по Набокову Романа Тименчика (вспоминая о них с благодарностью, Левинг отмечает, что за семестр удалось обсудить первые 25 страниц «Дара») или работы других исследователей. Это прекрасные разработки для занятий по Набокову — да и вообще по литературоведению. Тридцать страниц на первые девять предложений. Когда они заканчиваются, становится очень жаль, что так не прокомментировано больше.
Важно рассматривать «Дар» в связи с другими произведениями Набокова, особенно написанными в то же время рассказами. Роман — Encyclopaedia Nabokoviana (с. 213), где представлены очень многие мотивы, присутствующие и в других текстах Набокова. Значительную помощь при анализе оказывает перевод романа. Видно, какие акценты Набоков стремился сохранить при своих доработках перевода М. Скамелла. Активно используются варианты текста. Можно только поддержать пожелание Левинга об академическом издании «Дара», включающем эти варианты. Немало поясняет и недописанная вторая часть романа. В частности, в ней Набоков убирает Зину посредством дорожного происшествия, совершенно как мать Лолиты. Левинг называет это «банальным методом убийства, <.> своего рода нарративной эвтаназией» (с. 176). Конечно, Зина Мерц — не Шарлотта Гейз, Левинг отмечает, что это один из лучших женских характеров, созданных Набоковым. Но, видимо, в ней действительно отразилось немало от романа Набокова с поэтессой Ириной Гуаданини. Так что, в конечном счете, «у Зины не было другого выбора, кроме как умереть с некоторыми неудобными воспоминаниями» (с. 177).
Мир Набокова огромен. На одной странице «Дара» — композитор Пуччини, писатель Франс, актриса Дузе и альпинист Мэллори (с. 315). Поэтому важна поднимаемая Левингом проблема подробности комментария — чтобы таковой не превратился в энциклопедию. «Стикс» или «тиф» можно посмотреть в словаре, а вот упоминание «Незнакомки» Блока требует краткой информации о стихе и иных отсылках Набокова к Блоку (с. 332). Однако кроме вопроса «что и как комментировать?» есть и вопрос «где остановиться?», которому Левинг, кажется, уделяет меньше внимания. Инженер Керн, конечно, напоминает о «чудном мгновении», но Левинг пишет, что был еще известный германский лингвист Керн. Однако был и герой-капитан Керн времен Русско-японской войны; и не лучше ли тут поговорить о межъязыковой игре с немецким «kern» — сердцевина, суть? И так ли важно, что карандаши «Фабер» были коммерчески успешны в России?
Тем более, что в некоторых очень важных местах Левинг слишком торопится. Лишь перечисляя, что роман Набокова — шахматная проблема, матрешка, лента Мёбиуса, яблочная кожура. Или приводя алфавитный перечень мотивов, от бабочек до философии, на полстраницы (с. 214). Кажется, об этом можно было бы и подробнее. Рядом с тем, что 11 страниц (61—72) посвящены продаже экземпляров «Дара» с автографами Набокова на аукционах коллекционеров за пятизначные суммы. Попытка хотя бы так заинтересовать американского читателя? Но годен ли такой читатель для «Дара»?
Левинг отмечает, что у Набокова ничто не появляется в одиночку: неологизм входит в метафору, метафора поддержана аллитерацией. Метод Набокова Левинг видит в смешении планов (реальности и фантазии), смешении литературы с описанием повседневной реальности и документом (даже имена казаков — спутников отца героя взяты из путешествий Роборовского и Пржевальского), смешении псевдобиографии, пародии, литературной критики. В анализе отрывка о пути Федора по берлинской улице Левинг сравнивает приемы Набокова с кинематографическими — ускорение времени, фокусировка взгляда. Но поддерживает текст и столкновение языков — вывеска «Какао», одинаковая по-русски и по-немецки. А в соседнем отрывке Набоков концентрируется уже на тактильных, а не визуальных ощущениях (с. 258).
В главе, посвященной переводу романа на английский, немало может найти не только филолог, но и переводчик, имеющий возможность наблюдать скрупулезные уточнения Набокова. С другой стороны, укрепляются сомнения в возможности перевода текста такого уровня сложности без участия автора. Например, как переводчик может сам решиться на замену слова для обеспечения созвучия или языковой игры, на образование неологизмов, аналогичных авторским?
Раздел о критическом восприятии открывает меньше. Огромное количество приведенных там высказываний американских критиков сводится к нескольким вполне ожидаемым положениям. Многие критики вздыхали, что письмо Набокова «слишком обильное», — не думая, что тут слишком много не бывает. Видимо, это еще один пример взаимодействия сложного автора с литературным процессом — многообразным, хорошо отлаженным, но ориентированным на читателя, не любящего слишком углубляться в книгу.
Но есть и другой читатель, которому пригодится и книга Левинга. Первоначальное название романа — «Да» (Левинг ссылается на письмо Набокова З. Шаховской, с. 127). Принятие жизни, ответ на гамлетовское «быть иль не быть».
Александр Уланов
Кулагин А.В. У ИСТОКОВ АВТОРСКОЙ ПЕСНИ: Сб. ст. — Коломна: Моск. гос. обл. соц.-гуманитарный инт, 2010.— 340 с. — 300 экз.
Кулагин А.В. БАРДЫ И ФИЛОЛОГИ: АВТОРСКАЯ ПЕСНЯ В ЗЕРКАЛЕ ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЯ. — Коломна:Моск. гос. обл. соц.-гумани- тарный ин-т, 2011. — 156 с. — 500 экз.
Творчество российских бардов стало заметным явлением еще на рубеже 1950—1960-х гг. минувшего столетия. Как и любой культурный феномен, авторская песня была предметом кри- тико-публицистических статей, прежде чем стать достоянием академической науки. Но в 1990—2000-е гг. в орбиту исследовательского интереса попадает сначала поэзия отдельных представителей жанра, а затем и феномен авторской песни в целом. Аббревиатура «АП» была «официально узаконена» в российском литературоведении. Некоторыми филологами стал употребляться не вполне академически звучащий термин «АП-ведение» для обозначения отрасли литературоведения, изучающей авторскую песню (см.: Барды и филологи. С. 23).
Книга «У истоков авторской песни» в какой-то мере продолжает предыдущий сборник статей А.В. Кулагина «Высоцкий и другие» (М., 2002). Здесь также творчество бардов ставится в контекст русской литературной традиции. В книге «Барды и филологи.» обозревается отечественное АП-веде- ние. К слову, обзоры публиковались с 1995 г. на страницах «НЛО» (подкорректированные и дополненные новыми сведениями, они составили монографию). В обеих книгах Кулагин особое внимание уделяет трем мэтрам жанра — Окуджаве, Галичу и Высоцкому; в сборнике статей в качестве самостоятельных персонажей появляются Михаил Анчаров и Юрий Визбор, чье творчество по-настоящему еще не рассмотрено литературоведением. На первый план в книге выходит Высоцкий; его фигура крупным планом присутствует в каждой статье. Он появляется в качестве то самостоятельного персонажа, то предшественника, то последователя, в конце концов — мерила, по которому, по мнению автора, оценивается жанр в целом. Тем самым исследователь признает, что рассмотрение авторской песни вне соотнесения с творчеством Высоцкого невозможно по определению. И с этим трудно не согласиться. Во второй книге также заметен перекос в сторону таганского барда: высоцковедческая литература обозревается в двух главах — «Мир Высоцкого» (имеется в виду одноименный сборник исследований и материалов) и «И снова Высоцкий». Это объясняется очень просто: Высоцкому на научные и научно-популярные издания повезло гораздо больше, чем Окуджаве и Галичу.
Сборник статей разбит на шесть тематических разделов, перечисление которых проясняет многое: «Учителя и ученики», «Война», «Маяковский», «Пушкин», «Собеседники», «Из истории одной песни». Приложение, в котором публикуются фрагменты отзывов Кулагина на литературоведческие диссертации, посвященные авторской песне и рок-поэзии, органичнее смотрелось бы в монографии.
Открывающая книгу «У истоков авторской песни» статья «"Сначала он, а потом мы.". Крупнейшие барды и наследие Вертинского» претендует на проблемность.
Как и любая отрасль знания, АП-ведение вырабатывает свой терминологический аппарат. Так, еще в первых научных работах, посвященных жанру, обращалось внимание на авторские песни, написанные на стихи профессиональных поэтов — классиков и современников. В Украине широко распространено обозначение «ствана поезiя» (в буквальном переводе на русский «петая поэзия»), которое кажется нам не вполне адекватным: поэзия поется не только в авторской песне, но и в академических жанрах, и на эстраде, и в рок-музыке. Музыковед А.А. Ризнык наряду с понятием «ствана поезiя» предложил термин «бардовское композиторство» (см.: Ри- ник О.О. Сучасна авторська тсня та тенденцп ц розвитку в Украшг Дис. . канд. мистецтвознавства: У 2 ч. Ктв, 1992. Ч. 1. Л. 59). Десятилетием позже литературовед И.А. Соколова рассмотрела предвосхищенную Вертинским так называемую «композиторскую ветвь» авторской песни (см.: Соколова И.А. Авторская песня: от фольклора к поэзии. М., 2002. С. 92—93). Она либо заимствует термин у А.А. Ризныка, слегка его переиначив, либо приходит к нему самостоятельно. Кулагин использует термин в интерпретации И.А. Соколовой (см.: У истоков авторской песни. С. 7). При этом он ограничился отражением «вертинских» традиций в творчестве Галича, Окуджавы и Высоцкого, которые сочетали в одном лице композитора, поэта и исполнителя. В то же время ему должно быть известно, что свою первую песню Высоцкий написал на стихи Андрея Вознесенского, а Булат Окуджава обращался к стихам польской поэтессы Агнешки Осецкой. За скобками исследования остались барды, пишущие на чужие стихи, — Виктор Берковский, Александр Дулов, Вадим Мищук, Сергей Никитин, Александр Суханов, Ген Шангин-Березовский.
Кулагин не задавался целью охватить все бардовское движение на территории бывшего СССР. Но акценты в статьях расставлены по-новому. Например, сегодня мало кому известно, что песенное трио в составе Сергея Кристи, Алексея Охрименко и Владимира Шрейберга стояло у истоков жанра. Совместно сочиненные ими шуточные песни, считавшиеся народными, относили к тому пласту неофициальной культуры середины XX в., который принято называть интеллигентским фольклором. Им принадлежит так называемая «блатная» песня «Он был батальонный разведчик.», авторство которой ошибочно приписывалось Высоцкому (песня в переработанном варианте входила в домашний репертуар Владимира Семеновича). Из названия статьи «Высоцкий и традиция
песенного трио С. Кристи — А. Охрименко — В. Шрейберг» очевидно, что их творчество исследуется с точки зрения влияния на поэта.
Несколько работ посвящены интертекстуальным связям в творчестве бардов. В статье «Из историко-культурного комментария к произведениям Высоцкого» читателю предлагается новая интерпретация тех или иных мотивов и образов поэта, отсылающая к произведениям классиков русской литературы XX в. и современников барда, придерживавшихся различных, порой диаметрально противоположных, эстетических ориентаций и идеологических устремлений: А. Грина и И. Бабеля, М. Анчарова и Г. Шпаликова, В. Маяковского и А. Вознесенского, А. Гайдара и А. Синявского. Ну кто бы догадался провести параллель между «Парусом» Высоцкого и «Алыми парусами» А. Грина? Или между песней Высоцкого «Тот, кто раньше с нею был» и рассказом И. Бабеля «Конкин»? Особого внимания заслуживает статья «Эту книгу читал молодой Окуджава». Речь в ней идет об однотомном собрании сочинений В. Маяковского, выпущенном в 1941 г. Автор, ссылаясь на публикации и свидетельства очевидцев, прослеживает, как менялось отношение «негромкого барда» к «наидерзостнейшему футуристу»: от серьезного увлечения в студенческие годы — через полемику и иронию — к сдержанной критике в период творческой зрелости. Но, по наблюдению исследователя, Окуджава продолжал вести диалог с Маяковским на протяжении всего творческого пути. Кулагин обращается к дубиальным текстам студенческого периода, в которых, наряду с Маяковским, ощутимо влияние Пушкина, Лермонтова, Цветаевой. Изучению наследия бардов как продолжателей русской литературной традиции также посвящены статьи «"Люблю тебя сейчас." Высоцкого в поэтическом контексте», «Еще к проблеме "Высоцкий и Маяковский". Три заметки», «"Медный всадник" и поэзия Галича», «"Талисман" Окуджавы» (последняя публикуется впервые).
В работе «О цикле Высоцкого "Из дорожного дневника"» затронут философский аспект военной темы в творчестве поэта, которого исследователи до сих пор не касались.
Для адекватного понимания творчества того или иного автора очень важно знать его художественные предпочтения. Поэтому большое значение в статьях, составивших первую книгу, придается творческому общению бардов с предшественниками и современниками, между собой («В ключе Булата», «Галич и Высоцкий: поэтический диалог», «Слушая друг друга (Высоцкий и Визбор)».
Книги дополняют друг друга и могут быть рекомендованы в качестве настольных для АП-ведов.
Геннадий Шостак
КНИЖНОЕ ДЕЛО В РОССИИ В XIX — НАЧАЛЕ ХХ ВЕКА: Сб. науч. тр. — СПб.: РНБ, 2010. Вып. 15. — 340 с. — 400 экз.
Содержание: Ильина О.Н., Суздальцева Т.Н. Личные библиотеки в Российской национальной библиотеке. К истории изучения; Королев С.В. Французская духовная и мистическая литература в библиотеке княгини М.В. Кочубей; Гринченко Н.А. Материалы иностранной книготорговой библиографии как источник изучения книжного дела Петербурга в первой половине XIX века; Керзум А.П. Об издательской деятельности Василия Петровича Печаткина; Шехурина Л.Д. Издательство «Копейка»; Бекжанова Н.В. «Устав Императорского Казанского университета» 1804 г. из библиотеки Х.Д. Френа; Кульматова Т.В. Библиотека великой княгини Елены Павловны в Михайловском дворце; Полянская Ю.Н. Монография А.А. Сиверса «Материалы к родословию Мухановых»; Лихоманов А.В. Встреча С.Ю. Витте с редакторами петербургской прессы 18 октября 1905 г.; Патрушева Н.Г. Отчеты цензурных учреждений второй половины XIX — начала ХХ века как источник по истории надзора за издательским и книготорговым делом в Российской империи; Волкова В.Н. Становление книжной культуры бурят в условиях Российского государства (XIX — начало ХХ в.); Кирьянова Е.Г. Типографское дело и книгоиздание Тверской губернии (1895—1917 гг.); Шабаршина О.В. Государство и книжная торговля на Урале во второй половине XIX — начале ХХ в. (преимущественно по материалам Пермской губернии); Елизарова Н.В. Роль противоалкогольных библиотек православных религиозно-общественных организаций в распространении трезвеннических идей среди населения Западной Сибири в начале ХХ века; Записка «О Санктпетербургской Сенатской типографии» 1814 г. / Публ. А.Ю. Самарина; Письмо князя П.А. Кропоткина и русские фонды библиотеки Британского Музея / Публ. Е.Б. Рогачевской; Ильина О.Н., Патрушева Н.Г. Шестнадцатые Павленковские чтения; Роспись содержания сборника «Книжное дело в России в XIX — начале ХХ века» / Сост. Г.А. Мамонтова.
Благодарим книжные магазины «Фаланстер» (Малый Гнездниковский переулок, д. 12/27; тел. 629-88-21, 749-57-21) и «Гилея» (Тверской бульвар, д. 9 (в помещении Московского музея современного искусства); тел. 925-81-66) за помощь в подготовке раздела «Новые книги».
Просим издателей и авторов присылать в редакцию для рецензирования новые литературоведческие монографии и сборники статей по адресу: 129626 Москва, а/я 55. «Новое литературное обозрение».