купить

Международная конференция «Теория и память в Восточной Европе»

(Кингс-колледж, Кембридж, 4—5июля 2011 г.)

 

Эта конференция стала новой вехой в развитии международного исследователь­ского проекта «Войны памяти: Культурная динамика в Польше, России и Украине». Представители различных дисциплин и разных стран снова собрались в Кембридже, чтобы обсудить войны на поле культурной памяти, которые бу­шуют в Восточной Европе, и аналитические подходы к их изучению. Как заме­тила в своем вступительном слове Эмма Уиддис (Кембридж), эта конференция утверждает исследования культурной памяти стран Восточной Европы в качестве признанной научной дисциплины и значение Кембриджа в качестве центра этих исследований.

Ученые из различных институций в восьми странах приняли участие в за­седаниях семи панелей конференции. За последней панелью последовала дис­куссия за круглым столом с участием всех докладчиков и гостей. Первая сессия, озаглавленная «Захоронение неумерших», была открыта Анджеем Новаком ( Кра­ков). В своем докладе «Убийство на кладбище: Столкновения памяти по поводу жертв советско-польских войн» он поднял вопрос о политизации «умерших». Идентичности умерших могут быть отняты у них, или им могут быть приданы новые идентичности. Умершие могут быть общими или спорными, их могут за­быть или помнить, но с ними редко считается государственная политика памяти. Новак проиллюстрировал свою точку зрения, особо акцентируя внимание пуб­лики на польско-российской полемике о Катыни и Оссове, где покоятся совет­ские жертвы русско-польской войны 1920—1921 годов. Память государства от­ражает политические приоритеты сегодняшнего дня, но умершие должны рассматриваться как находящиеся под влиянием суверенной политики памяти.

Жюли Федор (Кембридж) продолжила эту тему в выступлении, озаглавленном «Катынь как театр памяти». Сосредоточив внимание на российских компонен­тах государственного памятника в Катыни и пересказе его истории, Федор рас­смотрела сущность польско-русской полемики по этому вопросу, а также про­блемы, которые возникают при попытке найти способ выразить скорбь и почтить память жертв советского государственного террора. Катынь не только священное место польской памяти, но и место упокоения советских жертв сталинского тер­рора. С точки зрения России, Катынь создает многочисленные проблемы для ар­хитекторов, создающих соответствующий мемориал, для руководящего этим про­цессом государства и для общества в целом.

Третий доклад панели, представленный Натаном Шнайдером (Тель-Авив), на­зывался «Между космополитическим и этническим: Еврейская память Европы». Опираясь на историю Нюрнбергского процесса и основные конвенции ООН, а также на идеи таких мыслителей, как Рафаил Лемкин и Ханна Арендт, Шнайдер доказывал, что универсалистские концепции «коллективная вина», «геноцид» и «преступления против человечности» были продуктом специфического еврейского опыта и еврейского ответа на Холокост. Европейская космополитическая память в послевоенной Европе возникла из особой еврейской памяти об ужасах геноцида.

Вторая панель была посвящена «технологиям памяти». Саймон Франклин (Кембридж) в докладе «Технологии памяти: Ранние века» рассмотрел три аспекта ранней истории восточных славян с целью выделить значительные преобразова­ния, произошедшие в способах сохранения памяти: обращение в христианство, введение кладбищенских инскрипций и технологии печати. Каждая из этих инно­ваций оказала глубокое воздействие как на форму, так и на содержание мемори­альных практик ранней Руси, но воздействие это оказалось, в сущности, непред­сказуемым, а сами эти процессы сопровождались многочисленными разрывами и тем, что докладчик назвал «фальстартами». Технологический прогресс обусло­вил перемены в процессах памяти, но произошло это вследствие длительной эво­люции, богатой на паузы, отступления и кризисы.

Возвращаясь к настоящему, Уильям Блакер (Кембридж) представил свое ис­следование городской памяти в докладе «Города с привидениями: Память об ис­чезнувших Других». Перемещение государственных границ в 1945 году привело к тому, что довоенное прошлое многих городов Восточной Европы сейчас при­надлежит другой стране и другой национальной культуре. Население таких го­родов, как Вроцлав (Wroctaw/Breslau), Гданьск (Gdansk/Danzig) и Львов (Львiв/Lwбw), было перемещено в целях «национализации» вновь приобретен­ных городов. Вместе с живыми людьми были передвинуты и статуи националь­ных деятелей. В таких городах проблематично создание новой, национальной памяти, а процессы культурного отбора ведут к мучительным воспоминаниям (и напоминаниям) об исчезнувших Других.

За «городской» памятью последовала «цифровая» — именно ей было посвя­щено выступление Эллен Руттен (Берген) «Как новые медиа влияют на восточ­ноевропейские войны памяти и как восточноевропейские войны памяти влияют на исследования новых медиа». По мнению Руттен, изучение цифровой памяти нарушено западной геополитической предвзятостью: до сих пор оно было сфо­кусировано на Интернете, с имплицитным предположением, что онлайн-культура везде одинакова. Однако при рассмотрении России и Восточной Европы оказывается, что цифровая память требует более широких концепций. В постсо­ветских условиях культурная память Интернета является незаменимым коллек­тивным свидетельством об общественном осознании травм прошлого. Новые медиа предоставляют платформу для критических дебатов о памяти, которая почти отсутствует в других формах и жанрах.

Доклад «Разделенная память Европы» Алейды Ассман (Констанц) открыл од­ноименную панель. В то время как память о нацистском геноциде была преобра­зована в межпоколенческую и транснациональную память — своего рода «учре­дительный миф» Европейского союза, — память о сталинском терроре имела намного более сложную и фрагментарную историю. С одной стороны, она поро­дила националистические нарративы жертвенности в постсоветских государст­вах. С другой стороны, она почти полностью исчезла из российской политической памяти. Эти препятствия до сих пор не позволяют интегрировать опыт ГУЛАГа в европейскую память. С поразительной асимметрией это также отражено в не­достаточном почитании Холокоста в национальной памяти России.

Джей Уинтер (Йель) в докладе «Права человека и европейские воспоминания» обратил дискуссию к зависимости между правами человека и памятью. Связана ли память с пацифизмом? Бум памяти в послевоенной Европе, немыслимый вне дискурса прав человека, был частью изменений в статусе самой войны. Война на­чала рассматриваться как патология, как антитеза демократии и угроза для всех. В качестве примера изменения памяти о войне можно привести Имперский во­енный музей в Лондоне, который после недавней реконструкции более не пред­ставляет историю войны как одну из форм имперской славы, но вписывает ужасы Холокоста в нарратив военных конфликтов ХХ века. Воздействие памяти на этот процесс заслуживает большего внимания и может быть инкорпорировано в ис­следования постсоветского мира.

Харриет Мурав (Урбана-Шампейн) в своем докладе «Делая бедствие (не)ви- димым: Вторая мировая война как катастрофа и триумф» сосредоточилась на проблеме памяти в визуальной культуре. В докладе утверждалось, что «разделенность» памяти порождается не территориальными, а эстетическими причинами: визуальные репрезентации войны могут либо игнорировать проблемы передачи травм прошлого, либо, напротив, проблематизировать эту передачу. Российские и советские агитационные плакаты и памятная реклама представляют собой при­мер первой модели: в таких репрезентациях связь между прошлым и настоящим выглядит беспроблемной. Живопись американской художницы латвийского про­исхождения Вии Целминьш (Vija Celmins) иллюстрирует вторую тактику «раз­деления» памяти. Так, картина «TV» (1964) ставит перед зрителем эпистемологическую проблему, изображая, как в отключенном телевизоре сталкиваются бомбардировщики времен Второй мировой войны. Порождаемое этой картиной вытеснение имеет одновременно политическую и эстетическую природу и ставит под вопрос саму идею памяти как способа познания.

В рамках последней сессии первого дня, «Постколониальные перспективы», выступили два докладчика. Доклад Саймона Льюиса (Кембридж), озаглавленный «Память в постсоветской диктатуре: Беларусь», был посвящен взаимосвязи между памятью и колониализмом. Беларусь в том виде, как она существует сейчас, образовалась после войны в результате катастроф, произошедших до 1945 года. Травмы сталинского террора и нацистского геноцида, полученные в середине века, были проработаны населением этого государства лишь частично. Только жертвы нацистского геноцида получили официальное признание как со стороны совет­ской власти (до 1991 года), так и со стороны режима Лукашенко (после 1994 года). В то время как подлинная деколонизация должна включать в себя проработку травматического прошлого и возвращение памяти неоплаканных умерших.

В докладе «Существует ли теория памяти в постколониальных исследованиях?» Дирк Уффельман (Пассау) рассуждал о применимости или неприменимо­сти постколониальных идей в польском интеллектуальном дискурсе, а также о национальных причинах сопротивляемости постколониализму. Привлекая точки зрения ряда польских теоретиков, он говорил о степени, в которой польская па­мять о «крэсах» («kresy» — бывшие восточные провинции) может считаться постколониальной, и о трудностях такого осмысления, касающихся определения ста­туса Польши как колонизируемого и колонизирующего государства. Пример Польши, таким образом, может представлять собой тестовый случай для постколониальных исследований.

Второй день конференции был открыт Яном Ассманом (Констанц), и название его доклада, «Память, идентичность и насилие», определило общую тему этой па­нели. Ассман представил слушателю обширную панораму — от восстания Макка­веев до Карла Шмитта, показывая глубокую связь идентичности и с памятью, и с насилием. Восстание Маккавеев дало начало новому типу насилия, совершавше­муся во имя Бога, и память об этом событии выполняет жизненно важную функцию для еврейской идентичности. Память становится императивом — «тем, что мы не должны забывать», — и закрепляется как знание. Введенное Шмиттом понятие Erstfall (принцип «исключительных обстоятельств», дословно — «серьезный слу­чай») было воскрешено докладчиком как особо значимое для взаимосвязи между общинной идентичностью и насилием: Шмитт понимал политическое как принцип, вызывающий рознь и основанный на чрезвычайном положении, а различие между другом и врагом расценивалось им как основополагающий элемент сообщества. В глобальном мире, где происходят процессы «обобществления» памяти, взаимо­связь между насилием и идентичностью приобретает несколько иной характер.

Харалд Выдра (Кембридж) в докладе «Поколения памяти» утверждал, что ис­следования памяти должны учитывать смену поколений. Последующие поколе­ния подвергают сомнению убеждения и образ жизни своих предшественников: давние мифы развенчиваются молодыми людьми, воспитанными в объективно иных социальных условиях. Докладчик привел примеры резни в польской де­ревне Едвабне, переосмысленной в последние годы, а также политики памяти в Германии 1950—1960-х годов. Чтобы лучше объяснить изменения в основопола­гающих мифах, исследованиям памяти как дисциплине следует учитывать соци­альные и политические условия, при которых формируются группы, активно уча­ствующие в изменении памяти. Это влечет за собой обращение истории обратно к памяти с целью изучения межпоколенческой ткани воспоминаний.

Нэнси Конди (Питсбург) в докладе «Город-кладбище, или Новые чары русского пейзажа» проанализировала использование кладбищ и ландшафтов в современном российском кино. В фокусе внимания докладчицы оказалась общая память кино­индустрии, кино как сообщество профессионалов и специалистов. В этом контексте память дезорганизована и не вполне институционализирована, оставаясь лишь спо­собом общения внутри закрытого сообщества. Кладбище и пейзаж оказываются двумя продуктивными риторическими тропами кинематографа, и многие россий­ские фильмы последних лет содержат сцены с одним или обоими этими элемен­тами. Докладчица приходит к выводу, что образ кладбища помогает исследовать течение времени, а пейзаж — изменение пространства. Кроме того, новое поколение российских кинематографистов создает и воссоздает кинематографическую память посредством реального или мнимого цитирования старших предшественников.

Программа шестой панели включала три сообщения, объединенных темой «Ру­сификация советского наследия». В докладе «Ностальгическая модернизация: Ис­торическая политика в современной России» Илья Калинин (Санкт-Петербург) по­казал, как власти современной России используют прошлое. Официальный дискурс обращается к советской символике, очищая ее от идеологических конно­таций. Докладчик описал это метафорой «советское без советского» (по аналогии с «кофе без кофеина»). Символы становятся частью национальной парадигмы па­мяти, освобождаясь от связи с политической или исторической реальностью. Ка­линин указал на тенденцию придавать, казалось бы, невозможную «равнознач­ность» историческим личностям, когда Александр Невский и Георгий Жуков почитаются как военные защитники России, а Сталин и Столыпин стоят бок о бок как великие модернизаторы. Этот процесс превращает прошлое в древнее и тем самым в безопасное, понятное и годное к повторному использованию.

Андрей Портнов (Киев) в работе «Национализация памяти на постсоветском пространстве» предложил сравнительный анализ трех постсоветских государств — Беларуси, Молдовы и Украины. В случае каждой из стран национализация — кон­солидация национального языка и подлинно национальной культуры — является проблематичной и по-разному отражается в государственной практике и в интел­лектуальном дискурсе. Представляет интерес рассмотрение попыток, которые предпринимают эти три страны в стремлении отграничиться от значимых Дру­гих — России в случае Беларуси, Украины и Румынии в случае Молдовы. Нацио­налистическая проработка прошлого могла бы стать основополагающим элементом постсоветской культуры, однако каждая из этих стран сталкивается с серьезными трудностями на этом пути.

Доклад Михаила Габовича (Берлин) «Куда идут исследования русской памяти? Простая филиппика бессистемному полю» был выдержан в определенно по­лемическом ключе и спровоцировал горячую дискуссию. Габович сетовал на со­стояние российских исследований памяти, выделяя три ключевых момента. Во-первых, российские исследования памяти чрезвычайно нормативны: исследова­тели подходят к материалу с предвзятыми представлениями о том, что «следует помнить», и это последовательно приводит их к выводам о необходимости демо­кратизации памяти или к жалобам, что «люди помнят не то, что должны». Во- вторых, изучение памяти в России все еще не вполне отделено от исторических исследований: границу между памятью и устной историей еще только предстоит разработать. В-третьих, российские исследования памяти непродуктивным обра­зом используют международные модели и сравнения, в частности аналогию с постнацистской Германией. Эта ситуация привела Габовича к трем вопросам, ко­торые он, однако, в ходе своего доклада оставил без ответов: как должна выгля­деть русская память, чтобы быть «удовлетворительной»? Какие национальные и международные ограничения влияют на эволюцию русской памяти? Можем ли мы сказать что-нибудь интересное о русской памяти, кроме того, что она русская?

Заключительная панель конференции носила название «Неустроенное про­шлое». Первый доклад, «Писать историю после тюрьмы: три советских случая», представил Александр Эткинд (Кембридж). Докладчик рассказал о судьбах и текс­тах историков, которые были отправлены в лагеря в 1930—1950-е годы. В докладе рассматривалось, как личный опыт ГУЛАГа повлиял на исторические темы и нарративы выживших в нем экспертов. Эткинд привел три выдающихся случая: Бориса Романова, Дмитрия Лихачева и Михаила Бахтина, каждый из которых в своих на­писанных на свободе исторических сочинениях использовал идею «смехового мира» или «карнавала». Эткинд иллюстрировал свой необычный материал визуальными представлениями выжившего в ГУЛАГе художника Бориса Свешникова, создаю­щего интересную параллель к судьбам трех основных героев доклада.

Полли Джонс (Лондон) в выступлении «Правда, травма, телеология: Прора­ботка сталинского прошлого в Советском Союзе в 1950-х и 1960-х» исследовала дискурс Большого террора в период после смерти Сталина. В это время в печати заметно чаще стали обсуждать события 1937 года, например в газетных публи­кациях биографий жертв террора и в произведениях таких писателей, как Симонов или Трифонов. Однако ни одно из этих произведения не конструирует террор как травму, и докладчица попыталась ответить на вопрос почему. Разрешенные к публикации материалы отражали не травму, а желание вернуться к старой ле­нинской программе. Травма же в целях политической целесообразности, по мне­нию докладчицы, была сведена к карикатуре.

Заключительный доклад, «Герои и предатели: Оценка чрезвычайного проис­шествия холодной войны в открытом море», был представлен Кэролайн Хамфри (Кембридж), в подробностях рассказавшей историю советского корабля «Ту­апсе», команда которого дезертировала и пришвартовалась в Тайване в 1954 году. Некоторые из членов экипажа вернулись в СССР, но другие остались в изгнании, решив продолжить свою жизнь на Тайване или в других странах Запада. Оказы­вается, что индивидуальные воспоминания об этом событии достаточно сильно расходятся. Хамфри утверждает, что на их изменение повлияла общественная па­мять тех стран, в которые переехали моряки. Вернувшиеся в Советский Союз моряки были встречены как герои — об этом даже был снят фильм («ЧП», 1958). По мнению докладчицы, эта часть экипажа находилась под влиянием советской идеи «родины». С другой стороны, те, кто остался в эмиграции (под воздействием американской идеи «свободы»), видели свое бегство как акт освобождения. Эти наблюдения показывают перформативную роль памяти, а также подчеркивают необходимость изучения конфликтов холодной войны не только в их междуна­родном аспекте, но и с точки зрения соотношения культур Востока и Запада.

Завершивший конференцию «круглый стол» прошел под руководством Алексан­дра Эткинда. Выступавшие возвращались ко многим темам, обсуждаемым в течение двух дней конференции, в том числе: обоснованно ли изучение Восточной Европы как региона и где и как очерчивать его границы; должны ли на передний план выхо­дить дебаты по поводу исторических нарративов или внимание должно быть уделено поколенческим разрывам, личному опыту и конкретным событиям; как проводить аналогии и подчеркивать контрасты между советским и восточноевропейским опы­том, а также памятью о терроре в других странах Европы, таких как Германия или Испания; где пролегают границы исследований памяти как дисциплины и как в рам­ках этих исследований использовать методы и материалы других областей (таких, как литература, религия, психология, историография и исследования миграций).

Саймон Льюис