Петр Казарновский
«Словоначалье»: обзор образа
(О «Безумных стихах» Тамары Буковской в свете всех предшествующих ее книг)[1]
Все боятся прямого высказывания.
Валерий Мишин
Новая книга Тамары Буковской демонстрирует незнакомое в знакомом: поэт тот же, но он заговорил иначе — очевидно тяготея к прямому высказыванию[2]. Отказа от традиционной поэтической речи, однако, не произошло: метафорика, держащаяся на косвенном высказывании, сталкивается с неудержимо рвущимся высказыванием прямым. Именно на этом столкновении, когда не заметно, как поэта подхватывает ритмика и динамика речи-превращения, заставляя молниеносно смешивать разные типы высказывания, выстраивается поэтика Тамары Буковской, ярко проявившаяся в этой книге.
Еще в 1979 году Виктор Кривулин (А. Каломиров) в статье «20 лет новейшей русской поэзии» объяснял принцип «конкретной поэзии», причисляя к этому направлению и Буковскую: «"Конкретная поэзия" стремилась не рассказывать, не "выражать", а демонстрировать <...> Говорить должны были только сами предметы словесного изображения, только "слова предметов", включенные в текст со своими уникальными "историями" (в феноменологическом смысле) — и говорить только о своих собственных "историях", оперируя понятиями и вещами, обнаруженными словесно. "Конкретная поэзия" <...> прибегала к автоматическому письму, к практике пародирования и травестирования, к созданию абсурдных ситуаций...»[3] Все эти наблюдения вполне подтверждаются «Безумными стихами», с той только оговоркой, что поэт здесь проходит сквозь «предметность», словом испепеляя ее, да и сам «предмет» в прагматическом смысле абстрактен. Но у него есть своя история, и, может быть, более осязаемая, чем у той вещи, которую можно отыскать в темноте.
В названии книги можно углядеть своего рода вызов: как будто поэт манифестирует отказ от ума, указывает на автоматизм («автоматическое письмо»: установка на спонтанность, непреднамеренность речи свойственны Буковской, что шире открывается от книги к книге). Но есть также и другое: воспитанная на классической традиции, Тамара Буковская подспудно реализует то, от чего предостерегал Пушкин: «...И страшен будешь как чума»[4] — в этом пренебрежении заветом и открытом отказе чувствуется продуманный, выстраданный шаг, свидетельствующий о нежелании оставаться в теплой обстановке «классики». С другой стороны, у Буковской безумны — стихи, тогда как сам их создатель-делатель-произноситель (кстати, достаточно один раз послушать авторское исполнение, чтобы всякое чтение глазами восстанавливало интонационный, звуковой и эмоциональный напор поэта, вибрирующий от текста к тексту), оставаясь шире своего творения, выстраивает (уточняет, обнаруживает прежде не столь явные) свои отношения с миром. Клинического безумия здесь нет, а в самих стихах заложены принципы, которые могут быть сочтены безумными и так охарактеризованы самим поэтом. В чем же их безумие? — Думается, тут несколько ответов, которые представят картину мира поэта в подвижном и развернутом виде. Не обошлось и без двоякого взгляда на мир: воспринятый от основ христианского учения, взгляд этот ищет опоры в «точке зрения вечности» (specie aetemitatis) и готов исходить из формулы апостола Павла: «Мудрость мира сего есть безумие перед Богом» (1-е Коринф. 3:19). Но еще перед этими грозными своею логикой словами идут такие: «...будь безумным, чтобы быть мудрым» (3:18). Именно в поиске высшей мудрости, ищущей признания, принятия мира, наконец — доверия к нему, видится движение поэта, приведшее его к острому неприятию не мира, но того, во что он превращен: а виновников немало. Поэт ищет признания мудрости у Бога, а это в глазах «мира сего» — безумие. Лиризм, свойственный Буковской, вырастает из крепнущего убеждения, что нельзя оставаться безучастным (может быть, прежде всего — в речевом аспекте) к безумию мира (к той форме безумия, которая есть порождение, есть рукотворное), наступившему не сегодня, но увиденному во всем его страшном обнажении: «НЕ ПРОСРИТЕ ЖИЗНЬ» (с. 6—7). В самой прямоте лирического высказывания отчетлива боль за упущенную — упускаемую — жизнь, боль родительницы, роженицы. Призыв сопровождается едва ли не губящим его скепсисом: все равно всякое увещевание бесполезно, и все будет развиваться по своим и одновременно общим, всеобщим законам, чтобы потом прийти к «мерзости запустения» — знаку последних времен.
Непримиримое отношение поэта к «мерзости запустения» исходит из опыта, что мир до сих пор не обжит, не обжиты даже живые существа; отсюда «безвольная немота», нутряной стон, «тухлое лжитье» (с. 26) — результаты стагнации, воспринятой как смерть, как катастрофа[5]. Эта упреждающая оценка — не свидетельство превосходства поэта. Наоборот, Буковская вообще склонна называть поэта «блядословом», ссылаясь в заимствовании этого слова на протопопа Аввакума, но в то же время и оправдывает его: «Поэт готов пустить по рукам то сокровенное и даже "несказанное", что и знать-то никто не должен. И свое и чужое. Но именно эта степень "легкой доступности" или "открытого доступа" и обеспечивает стихам право на будущее»[6]. Устремленность в будущее — безусловный знак жизни, но и здесь поэт, предчувствуя смерть, чувствуя ее дыхание (безвоздушное, душное), говорит о безысходном, неотвратимом, почти отменяющем всякий смысл — «ум». Как будто следуя святоотеческой традиции, Буковская отождествляет «ум» и «душу» — одно из прочтений смысла названия книги: ведь не назвать же «бездушными» стихи, тем более такие, «на разрыв аорты»; эта тождественность (больше чем метафорическая! — не знак ли «прямого высказывания»?) полно раскрыта именно в этой книге, хотя и в ранних стихах, как в уже упомянутых под эпиграфом из Пушкина — «о нет, не дай сойти с ума, / пока душа еще живая»[7], — эта связь намечалась словно для того, чтобы дать такие пронзительные в своем обнажении открытия о «душе, потерявшей разум» и притворяющейся «вечно живой» (с. 55). Так вот двоякость взгляда на мир проявляется в прославлении всего живого и отвращении ко всему мертвому[8]. Само речение — «словоизвержение» (с. 7), «словоистечение» (с. 40), в конце концов, «словоблуд» (с. 65) — у Буковской, каким бы оно ни было, молитвенным или проклинающим, сокровенным или пустословным, предстает как проявление живого; только обездушенное, превращенное в ложное — в «ад <...> ложномыслия и ложночувств» (с. 16) — мыслится как «болезнь к смерти». Требовательный к себе, поэт оценивает общую жизнь из глубины (de profundis), где разница между «я» и «не-я» уже не видна; оттого обращение к «ты» выступает не столько прямой адресацией, сколько непрекращающейся самоидентификацией через самоотчуждение. Поэт воссоздает сложные связи/разрывы внутреннего и внешнего, то в окружающем угадывая себя, то в себе себя не узнавая — вплоть до полного беспамятства. Оставаясь глубоко личными, даже горячо-исповедальными, эти стихи становятся фактом универсального опыта, а «ты» в них — любой читатель, ощутивший страшный распад ожиданий, обещаний, с одной стороны, и непредсказуемой данности, с другой. Именно в обращениях на «ты», в том числе и к себе, Буковская прямо высказывается о внутреннем, о жизни сердца, что, видимо, ведет поэта к какому- то особому бесстрастию, преображающему то, что мы безоглядно называем «реальностью».
Безумие, срывающееся со страниц книги, и в том, что поэт, кажется, ощутил не просто тщету слов, но их болезнетворную силу: слова, сохраняя в себе способность спасать, оказываются невластными над тем, «кто словом уязвлен» (с. 14). Вообще, лексема слово в поэзии Буковской — одна из бесспорных констант[9]; и поэт использует многое из ее палитры, не забывая и этимологических связей — с такими словами, например, как «слава», «молва» («молитва»), «зов», «имя», и ассоциативных — «язык», «речь», «молчание», «немота», «пустота». Слово становится не только материалом, но и целью, мишенью страстных инвектив: поэт ведь знает им цену — поэтому так част здесь мотив «бросания слов на ветер»[10]; Буковская настойчиво переосмысливает, «реализует» этот фразеологизм, чтобы расширить образ поэта-сеятеля, прорицателя, пифии. Поэт, кроме этого, бросая слова на ветер, ищет удачного, «точного» звучания, созвучия и тем заговаривает пространство. Недаром в таком использовании фразеологизма столкнулись слово и ветер — вторая константа поэзии Буковской, метафорически уподобляемая «дыханию» — «воздуху»: дышащий микромир тождествен дующему макромиру, так что со смертью первого гибнет лично усвоенный второй:
мне уже не по силам дышать
воздух выйдет и веером сложится
неуёмная в боли душа (с. 23)
Зоркий человек, всматривающийся в трещины домов (их рост), состояния деревьев зимой или когда они зелены, поэт умеет увидеть ветер, зафиксировать его посыл, и делает его своим лирическим героем — протагонистом или антагонистом: ветер может нести как свежесть, так и тлен, может выглядеть вором, а может — дарителем. Ветер имеет в поэтическом мире Буковской тесную связь со словом.
И слово нет-нет да и оказывается меньше, теснее того, что могло бы в себя вместить, но говорящий такими словами не может быть не сочтен безумным; тогда обнаружение невозможности таких слов оборачивается пониманием невозможности безумия, в котором слова способны сожигать и, сгорая сами, походить на опустевшее поле (с. 24). Это — страшная сторона безумия: выходя из пустого рта, пустого тела, слова оказываются пустыми, мертвыми, мертворожденными: «слов безумных бессмысленный сор» (с. 16). Это безумие вынуждает отказываться от понимания, знания, от права на слова.
Другая сторона — профетическая, заставляющая взваливать на себя вину, платить любую цену за творчество; но цена такая непосильна. А обретение свободы чревато утратой языка, речи, слова. Поэтому в физиологичности процесса речения таится и спасение, и гибель. Так и прошлое в процессе двинувшегося вспять времени — то ли как Эвридика, то ли как Лотова жена — само становится жертвой обращения, поворота к самому себе:
оставь прошлое за спиной
и не оглядывайся
сказала мне внучка
пяти лет от роду
прошлое прошло
сквозь тебя и ушло в никуда
ты уйдешь туда же за ним
если оглянешься
но в нем спрятана
иголка а в ней яйцо
а в яйце утка в утке
смерть стой не сметь
не влезай убьет
в черной склянке йод
в белой склянке яд
там калитка в сад
и тропинка в ад (с. 35)
Детская сказочка соседствует здесь с грозным пророчеством, поданным с детской прямизной, еще не задумывавшейся над значением слов. Но такие слова легко летят, потому что в них живая душа, больше знающая о смерти, об аде. Смешение разных стилистических рядов, использование откровенно грубых слов, не говоря уже о просторечных и жаргонных словечках, представляет поэта, бесстрашно стоящего вровень с темной стороной жизни, (по)этически вытягивающего маргинальное в сферу возвышенного — «без позерства»[11] или смакования темы и ее антуража.
Нигде в этой книге нет немотивированного, случайного: при всей их кажущейся спонтанности это стихи взыскательного мастера, знающего смыслообразующие ореолы стихотворной ритмики[12] и варьирующего свободный стих с регулярным, как и строфику с ее отсутствием. Словесное мастерство, во многом замешенное на корнесловии или предельном аллитерационном сближении, вызывает ассоциации с поэзией прошлого:
...положа руку на сердце — кто ты
затеватель смертельной игры
или школьник твердящий по нотам
до-ре-ми до-ре-ми. горя мы
горемыки намыкали с гору
и горбатится болью гора…
(с. 62)
Но еще глубже в этих стихах есть неожиданная напевность, свойственная народным причитаниям, заговорам, молитвам, — дело тут в определенном складе поэтического слышания, свойственного Т. Буковской:
подожди меня в проходном дворе
когда с тенью тень лягут на заре
когда ночь взойдет станет черным свет
подожди меня там где смысла нет
там где воет страх там где стонет стих
там где жизни след как на небе штрих
(с. 72)
Бывшее было только обещанием воплотиться в словах — спастись: прежде неоднократно Буковская повторяла древнюю формулу «Vita brevis, ars longa»[13], в которой перевешивает, скорее всего, вторая часть. Ars, искусство, у Т. Буковской всегда было и остается связано со смертью, фиксацией медленного умирания — благословляющего, проклинающего, оду мешающего с хулой, но любящего — даже против воли — самые тяжкие миги, когда небо с овчинку:
и в земном
и небесном дыханье
различишь только
хрип или всхлип
отговаривайся стихами
понимая всё точка влип
и не вылипнуть
не вернуться
из состава
земных естеств
разве к небу
лицом обернуться
там ответчик
а здесь истец
вот я Господи
посередке
небосвод
скрепляя с землей
по неволе своей
по наводке
меж стихиями
штырь живой[14].
Таков взгляд без иллюзий, взгляд человека, любящего свою жизнь, а не «жисть» вообще; «жисть прощается с жизнью моей» (с. 53): первая оказывается могущественней и смертоносней[15] и строгим моралистом Тамарой Буковской даже уподобляется смерти: поэт утверждает большую ценность, чем поэзия, — саму жизнь, которую есть опасность «просрать, профукать, разменять на слова.» (с. 6), а главные мерило и требование — не только устремленность вперед, отсутствие застойности, но и упорное отстаивание индивидуальности. Именно морализм, даже ригоризм наполняет эту книгу императивами[16], сплошным повелительным наклонением. Но будущее видится безнадежным разладом, враждой между телом и душой — одной из выразительниц ума; так, говоря об обилии разных слов в своем лексиконе, поэт рисует обращенную в неминуемое завтра картину:
каждое [слово. — П. К.] руку хозяйке лижет
нет ничего теперь боли ближе
нет ничего теперь слаще мести
плоть и душа — мы не будем вместе
(с. 50)
В этих не разбирающих дороги стихах поэт заглядывает в запредельное и так по-новому говорит о своем ужаленном лирическом «я», что создается впечатление, будто в разъединении «мы» «от противного» переосмысляется миф об Эроте и андрогине из платоновского «Пира».
[1] Все стихи из новой книги Т. Буковской цитируются по: Буковская Т. Безумные стихи. [Иллюстрации Валерия Мишина.] СПб.: Вита Нова, 2012.
[2] Под «прямым высказыванием» здесь и далее следует понимать не только «внешнюю речь» — в противовес «внутреннему человеку» (этот конфликт у Буковской проявляется весьма остро), но и тенденцию к неотрефлексированному речению, построенному на непереносном значении слова; «прямое высказывание» как таковое в поэзии невозможно, и это создает повышенную напряженность — в выпрастывании заведомо «изогнутого» поэтического слова.
[3] Каломиров А. [Виктор Кривулин.] Двадцать лет новейшей русской поэзии (Предварительные заметки) // http://www.rvb.ru/np/publication/03misc/kalomirov.htm.
[4] Из стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума.» (1833). Кстати, строка из этого пушкинского стихотворения («Нет — легче посох и сума») поставлена эпиграфом к тексту Буковской 1973 года «И целый день нейдет с ума...» (Буковская Т. Отчаяние и надежда. Л., 1991. С. 27), а прямая аллюзия встречается еще раньше, в 1969-м: «не дай-то бог сойти с ума» (Там же. С. 14).
[5] Показательно, что в стихах, вписанных в петербургский ландшафт с речками и мостиками, застой особенно остро переживается близ воды (см., например, с. 45); почти намеком передающийся запах гниения открывает безумную обостренность чувствилища поэта, готового ради жизни заклеймить всякое даже наводящее на мысль о смерти.
[6] Буковская Т. [Автокомментарий] «Цель творчества — са- моаттачмент» // Антология одного стихотворения. Книга вторая: В поисках утраченного Я. СПб.: Изд-во ВВМ, 2012. С. 37—38.
[7] Буковская Т. Отчаяние и надежда. С. 27.
[8] Здесь уместно привести аналогию с хрестоматийным: «Ненавижу всяческую мертвечину! / Обожаю всяческую жизнь!» (Маяковский. «Юбилейное», 1924), которое опять нас прямо направляет к фигуре и образу Пушкина.
[9] Достаточно напомнить, что книга Т. Буковской 2008 года носит название «По ту сторону слов».
[10] В цикле «Восьмистишия» (1968) обращает на себя внимание это еще не оформившееся, может быть, до конца тогда не осознанное: «ты выдохнешь — слово слетит» (Буковская Т. Отчаяние и надежда. С. 7). Сорок с лишним лет, разделяющие это стихотворение и книгу «Безумные стихи», предстают цельной работой: поэт не просто бросал слова на ветер — он сеял бурю. Так, ветер ассоциативно связывается с темой времени: на уровне грамматики все глагольные времена в книге играют очень важную роль.
[11] Дарья Суховей в короткой заметке о Т. Буковской и В. Мишине, говоря о стихах последнего, справедливо отмечает в них отсутствие «позерства на тему проходящего времени и его невозвратимости» (Суховей Д. Тамара Буковская и Валерий Мишин // Абзац. Вып. 3. 2007. С. 130). Уходящая жизнь воспринимается как общий удел. В предисловии к одной из книг стихов Буковской Павел Кузнецов охарактеризовал автора как «поэта одной темы — какой-то подлинной, онтологической безнадежности, с лирическим героем, шаг за шагом, строфа за строфой проходящим все круги, уровни, оттенки как человеческого, так и метафизического крушения, разочарования, отчаяния» (Кузнецов П. [Предисловие] // Буковская Т. Свидетельство очевидца: Стихотворения. СПб., 1999. С. 3).
[12] Из подавляющего количества регулярных стихов Т. Буковской здесь наиболее впечатляет анапест. Выполненные именно им строки характеризуются взволнованностью, стремительностью. Вот один из примеров: «не финти — перейти за ограду / никакого усилья не надо / даже в очередь не вставать — / будь кем хошь — хоть святоша, хоть блядь / ни отсрочить ни вымолить чуда / я не буду не буду не буду / и не будь — всем вообще наплевать» (с. 47).
[13] См., например: Буковская Т. Поэтический комментарий // Valerii Mishin. ReRe. Residual Realism / Остаточный Реализм. СПб., 1993. С. 8. Или: Буковская Т. Свидетельство очевидца. С. 26.
[14] Буковская Т. ЫХ. СПб.: Собрание АКТуальных текстов, 2006. С. 29. Подтверждением закономерности, продуманности развития поэтики Буковской выступает употребление слова (междометия? звукоподражания?) «ых» в «Безумных стихах»: «вдох последний меняю на ЫХ» (с. 64).
[15] В своем яростном осмыслении смерти Буковская как будто лирически и метафизически продолжает трактовку Н.Я. Мандельштам: «В "Стихах о Неизвестном солдате" говорится не про собственную гибель, а про целую эпоху "крупных оптовых смертей", когда каждый погибает "с гурьбой и гуртом" (знают ли, что гурт — это стадо?) и каждый становится "неизвестным солдатом", а среди них и автор. (Что делать с лирическим героем, когда разговор идет о жизни и смерти? Ответьте мне, любители литературы.) Это оратория в честь настоящего двадцатого века, пересмотревшего европейское отношение к личности. Человек, как известно, стал лишь удобрением.» (Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 2006. С. 473). Очень часто стихи Буковской предстают безумной попыткой предотвратить, прекратить анонимность страшной душегубки-«жисти» — и это проявилось не только в «Безумных стихах».
[16] Недаром в стихотворении «онемеет сознанье и правда.» поэт «находит» это слово — «императив», рефлексивно указывая на его значимость избыточным определением «повелительный» (с. 54); в другом тексте, также наводненном императивами, Буковская афористически формулирует и свою «Науку поэзии»: «метаморфозы / превращения страсти в стихи» (с. 57).