купить

Споря о Марре

 

Илизаров Б.С. ПОЧЕТНЫЙ АКАДЕМИК СТАЛИН И АКАДЕМИК МАРР. — М.: Вече, 2012. — 342 с. — 3500 экз. — (Тайная жизнь вождей).

 

«— Иван Дмитриевич, а чего это, говорят, у нас опять вредители завелись?

– Какие вредители?

– Академики какие-то. Русский язык, говорят, вроде хотели изничтожить...

– Язык? — страшно удивился Аркадий Яковлев. — Это как язык?

– Да, да, — живо подтвердил Игнатий Баев, — я тоже слышал. Сам Иосиф Виссарионович, говорят, им мозги вправлял. В газете "Правда"...

– Ну вот, — вздохнул старый караульщик, — заживем. В прошлом году какие-то космолиты заграничным капиталистам продали, в этом году — академики... Я не знаю, куда у нас и смотрят-то. Как их, сволочей, извести-то не могут...»

Так в романе Федора Абрамова «Пути-перепутья», рассказывающем о жизни после­военной северной деревни, разговаривают под­выпившие мужики с председателем колхоза, который учит их сознательности. После разго­вора на повышенных тонах («Заткнись со сво­ей сознательностью! Сознательность... Я со­знательностью твоей коров зимой кормить буду, да?») и зашел разговор о... лингвистике. Председатель колхоза разговора не поддержал, поскольку труды товарища Сталина по языку появились как раз в сенокос и не был он готов к такому ответственному разговору. Однако райком за обсуждение взялся всерьез, созвав районное совещание по этому вопросу. Сорок семь верст без передышки проскакал верхом председатель, двух коней сменил, чтобы по­спеть в районный клуб к началу, но и партий­ное начальство мало что могло сказать по су­ществу дела: «Подрезов (секретарь райкома. — Е.Д.) словами не играл. И на вопрос, какие же выводы из трудов товарища Сталина по языку нужно сделать практикам, скажем, им, председателям колхозов, ответил прямо: "Вкалывать". И добавил самокритично, нисколько не щадя себя: "Ну а насчет всех этих пре­мудростей с языком я и сам не очень разбираюсь"»[1].

Единственным разобравшимся оказался инструктор райкома партпропагандист Ганичев. Он-то и разъяснил суть дела: «Да, задал задачку Иосиф Виссарио­нович. Я попервости, когда в "Правде" все эти академики в кавычках стали печататься, трухнул маленько. Думаю, все, капут мне — уходить надо. Ни черта не понимаю. А вот когда Иосиф Виссарионович выступил, все ясно стало! Нечего и понимать этих так называемых академиков. Оказывается, вся эта писанина ихняя — лженаука, сплошное затемнение мозгов... Сволочи у нас много развелось, везде палки в колеса суют... Даже в естествознании вылазку сделали, против са­мого Лысенко пошли...»[2]

Эпоха «затемнения мозгов» (в буквальном смысле: «так называемые акаде­мики» были обвинены в отрыве языка от мышления) завершилась летом 1950 г., когда Сталин принял личное участие в им самим инспирированной дискуссии по вопросам языкознания в «Правде». Он разрушил «новое учение о языке» академика Марра, доминировавшее в советской лингвистике в 1930—1940-е гг., возве­стив о приходе «сталинского учения о языке».

Коллизии, связанные с лингвистической дискуссией, центром которой были учение Марра и «труды товарища Сталина по вопросам языкознания», вызвали в последние годы значительный исследовательский интерес. Прежде всего, сам Марр как радикальный мыслитель-парадоксалист, темпераментный полемист и личность ярко своеобразная сыграл столь важную роль в развитии советской лингвистики, что без него ее история попросту невозможна, подобно тому, как невозможна, к примеру, история советской литературы без Горького. Масштаб влияния этой харизматической фигуры на развитие языкознания был огромным. Неудивительно поэтому, что Марр оказался в центре интереса историков-лин гвистов[3], но лишь изредка — историков культуры. Однако даже и в этих редких случаях обращения к Марру и марризму вне сугубо историко-лингвистической проблематики в центре внимания исследователей оказывалось своеобразие самой теории и личности Марра в контексте ранней советской культурной мифологии, а не ее позднейшие широкие политико-идеологические импликации[4]. Разгром марризма нередко рассматривается вне контекста советской политической куль­туры, советской культурной истории и эволюции советского политико-идеоло­гического проекта. Между тем, культурно-идеологический аспект событий в со­ветской лингвистике начала 1950-х гг. был не менее своеобразен и исторически важен, чем само марровское учение[5]. «Сталинское учение о языке», уступая марровскому в парадоксальности и радикализме, несомненно, превосходило его в своей политико-идеологической значимости: не появись сталинских «трудов по вопросам языкознания», концепция Марра продолжала бы оставаться вполне маргинальной (и к тому же интенсивно линяющей) доктриной вполне маргиналь­ной научной дисциплины. Сталин придал ей политическую остроту, идеологи­ческий вес и социальную акустику.

При всем разнообразии, работы о Марре делятся на историко-лингвистические, которые, в целом, исходят из негативной оценки Марра (как своего рода Лысенко в лингвистике), и культурно-исторические, в которых оценка вообще отходит на второй план, уступая место интерпретации. Книга одного из самых авторитетных историков сталинизма Бориса Илизарова «Почетный академик Сталин и академик Марр» резко выделается на этом фоне не только попыткой соединить оба подхода, но и, главным образом, дерзкой и почти нескрываемой попыткой реабилитировать Марра.

Наиболее обстоятельной работой о Марре и марризме в отечественной исто­рии языкознания до сих пор считалась книга В. Алпатова «История одного мифа: Марр и марризм», вышедшая более двадцати лет назад. Резко антимарровская книга Алпатова (и сам ее автор) оказались едва ли не главными объектами атак со стороны Илизарова. Дело усугубилось тем, что Алпатов обрушился с резкой критикой на Илизарова за его позицию, высказанную им ранее в статьях. В книге же Илизарова, которая выделяется в литературе о Марре своим объемом, инте­ресом к деталям и всесторонностью, автор не упускает случая, чтобы поквитаться с обидчиком. На протяжении всей книги он находится с Алпатовым в непрестан­ной полемике, утверждая, что тот и все другие противники Марра рисуют его образ «злостно-карикатурно, напирая на его "нелепость" и даже невменяемость, а неожиданные действия советского вождя осторожно представляют спаситель­ными для советской лингвистики. Как та, так и другая оценки очень несправед­ливы, а главное, они не базируются на изучении архивных документов и выве­ренных фактах» (с. 20).

Защита вышла, впрочем, не очень убедительной. К тому же «архивные доку­менты и выверенные факты» открывают мало что нового. Книга Илизарова про­ясняет детали, не меняя ни общеизвестной картины, ни основных ее перипетий. Илизаров умудряется спорить с Алпатовым даже тогда, когда и спорить-то не о чем. Даже когда Алпатов говорит то же, что и сам Илизаров, последний все равно утверждает: «Мнение Алпатова базируется на официальных публикациях и малообоснованных догадках» (с. 177). В ход идут даже обвинения последнего в сталинизме.

Приходится начинать разговор об интересной и серьезной книге, к сожалению, именно с этих замечаний, поскольку непродуктивная и подчас просто мелочная полемика не только отвлекает от предмета разговора, но и снижает доверие к уязвленному автору, болезненно зафиксированному на этом споре. Но спор этот знаменателен, бесконечен и неразрешим, поскольку сам Марр был фигурой на­столько, как сказали бы сегодня, «амбивалентной», что у него были как блестящие ненавистники (достаточно назвать Евгения Поливанова), так и не менее блестя­щие последователи (достаточно упомянуть Ольгу Фрейденберг). Позиция Алпа­това в отношении Марра и марризма, разделяемая, кстати, большинством лин­гвистов, вероятно, страдает известной прямолинейностью, но прямолинейна (с обратным знаком) и позиция Илизарова: если Алпатов концентрируется на не­гативной оценке марризма и критике Марра (хотя говорит о его досоветском пе­риоде с пиететом), то Илизаров, напротив, о марризме предпочитает не говорить вовсе, а Марра непрестанно хвалит, хотя и упоминает о частных его недостатках (например: «Марр был обидчив и очень честолюбив» (с. 43)). Разница только в оценочном балансе: хотя оба говорят о честолюбии Марра, один предпочитает не распространяться о том, что Марр, например, публично называл себя гением, а другой не стесняется этого.

То же можно сказать и об отношении к марризму. Алпатов, книга которого со­средоточивается на институциональных аспектах истории лингвистики, говорит об этом много и подробно. Илизаров же предпочитает фигуру умолчания. Так, он подробно и очень интересно анализирует работы Франк-Каменецкого и Фрейденберг, но почему-то оставляет за скобками своего повествования таких персо­нажей, как Сергей Быковский, Валериан Аптекарь (лишь единожды упомянутые) и Иосиф Кусикьян (вообще не упомянутый в книге). Первые были блестящими учеными—последователями Марра, но именно вторые создали то, что стало на­зываться «марризмом». Можно ли, говоря об одних, забывать о других, как будто их вообще не существовало?

Илизаров не может простить Алпатову, что тот писал о безумии Марра к концу жизни. Но ведь тому есть множество свидетельств современников, которые при­водятся в литературе о Марре и переходят из одной работы в другую. Илизаров умудряется не привести ни одного из этих свидетельств. Вместо этого он пи­шет, что Марр «при жизни колдовал и ворожил над своей "яфетической теорией" так, что для некоторых на всю жизнь становился божественным логопедом, да­рующим немому прачеловечеству осмысленную выразительность жеста, членораздельный язык и зачатки мышления. Но другие за это же научное колдовство презрительно приравнивали его к шарлатанам и мошенникам, под стать средне­вековым алхимикам, претендующим к тому же на дар левитации. И он действи­тельно обладал способностью "взлетать" над миллионами лет человеческой Пра­истории или же искусно делать вид, что владеет таким даром. Он позволил себе открыть человечеству (а может быть, попросту придумал для него?) четыре (не больше и не меньше!) самых первых нечленораздельных слова, из косноязычного лепета которых сложились, по его мнению, все смыслы и все языки мира» (с. 45). Легко заметить, что Илизаров здесь сам «ворожит» над Марром. Но факт в том, что к концу жизни тексты самого Марра стали походить на «нечленораздельный» «косноязычный лепет».

Непонятно, зачем вопреки очевидностям утверждать, что «ни в каком умо­помрачении, ни при жизни, ни после смерти, ни в 1950 году никто из серьезных людей Марра не заподозрил. Даже Сталин, легко навешивавший ярлыки на лю­бого живого и мертвого человека, не позволил себе ничего подобного по отно­шению к Марру. Представить себе, что Сталин два десятилетия заставлял со­ветских лингвистов поклоняться откровенным бредням безумца, еще можно, но то, что в 1950 году он сам принял участие в развенчании на высшем государ­ственном уровне неадекватного ученого, я не могу. Никогда вождь не позволял выставлять себя в смешном виде. Возможно, Марр был увлекающимся путани­ком, но не сумасшедшим» (с. 104). Вряд ли стоит вступать в медицинский спор: свидетельства того, что Марр к концу жизни был, по меньшей мере, «неадек­ватен», несомненно, хорошо известны Илизарову. Ясно, конечно, что эти свиде­тельства оставались под спудом до 1950 г., да и после сталинского вторжения в лингвистику они не были озвучены (как раз по той причине, о которой пи­шет Илизаров). Зато сегодня они широко известны и игнорировать их по мень­шей мере нелепо.

Интересно, что, как только Илизаров отходит от своей сверхзадачи (реабили­тация Марра), он говорит о нем очень точные вещи, которые подчас совершенно не стыкуются с его категоричными утверждениями. Так, он неожиданно замечает, что «наиболее точно уловил дух и конструктивные особенности послереволю­ционного языка Андрей Платонов. Удивительное дело, но именно в те годы, когда Марр много писал и выступал с высоких трибун, Платонов начал издавать свои первые произведения, герои которых мыслят "труд-магическими" категориями и объясняются на языке, очень напоминающем словесные конструкции языко­веда Марра. Никто из исследователей творчества Платонова не обратил пока вни­мания на это разительное "схождение"[6]. <...> Герои говорят, а сам Платонов пи­шет на том же языке, что и академик Марр, хотя говорят и пишут, конечно же, о разном» (с. 73). Герои Платонова, эти, как их именовал Мераб Мамардашвили, «идиоты возвышенного», говорят словами академика Марра — утверждение, вряд ли свидетельствующее в пользу абсолютной нормальности последнего...

Повторю: многие исследовательские проблемы являются лишь отражением сложности «объекта» под названием Марр. Его противоречивость позволяет как его критикам, так и адептам находить в огромном и разнообразном наследии Марра то, что им нужно. Междисциплинарность Марра лишь добавляет сложно­сти. Как справедливо замечает Илизаров, «концепция Марра не исчерпывается одними аспектами языка. Не меньшее значение он придавал данным археологии, этнографии, фольклористики, истории и других наук о человеке <...> концепция Марра была сильна именно своей междисциплинарностью. И как только ее ограничивают одним лингвистическим аспектом, она теряет смысл. Смысл же ее — в попытке раскрыть величайшую тайну — принципы и этапы становления человеческого мышления, выражаемого символическими формами» (c. 324).

В этом отношении Марр представляет огромный интерес для современной культурной теории, но лингвист (Алпатов) и историк (Илизаров) не всегда спо­собны связать все эти многообразные аспекты марровского мышления. Марр не был ученым в обычном смысле. Он был еще и визионером, фантастом, художни­ком. Илизаров совершенно прав, утверждая, что «Марр был виртуозом проник­новения в лабиринты контекста культуры, в контексты истории и языка. Он был особым умельцем, совмещающим в своем парадоксальном уме, казалось бы, не­совместимое. Его историко-лингвистическим ассоциациям позавидовал бы лю­бой философ, поэт и мифотворец. На протяжении всей своей карьеры он посто­янно демонстрировал сверхинтуитивную мощь ума, логика которого для многих коллег была и осталась до сих пор непонятна, а потому раздражающа и непри­емлема. И в жизни он был не как все: говорил, двигался, писал и мыслил в собст­венном лабиринтном пространстве, в котором творил по своим, в чем-то нелепым, a чаще противоречивым законам» (c. 44).

И именно поэтому дисциплинарный спор, который ведет здесь историк с линг­вистом, кажется, не очень приближает нас к существу дела. Илизаров полагает, что Алпатов попросту «в ряде случаев не смог разобраться в действительно слож­ном письменном языке Марра и в его не простых научных умозаключениях, тре­бующих не только языковедческих, но и обширных исторических и серьезных философских познаний, а также знаний из области исторической психологии, па­леоантропологии и многих других» (с. 23). Обвинение вряд ли верное, если иметь в виду, что сам Илизаров не является ни филологом, ни психологом, ни палеоантропологом.

Автор признает, что после критики Алпатовым его концепции он, «не будучи специалистом-языковедом, после публикации своих статей приложил все усилия для того, чтобы глубже освоить основной круг идей и охватить возможно боль­ший круг источников, связанных деятельностью Марра, Сталина и других пря­мых и косвенных участников событий». И все же он предупреждает: «...не будучи лингвистом, я не могу гарантировать, что не допускаю сам невольные узкопро­фессиональные неточности. По моим многолетним наблюдениям, любой историк обречен на определенную толику ошибок, поскольку каждый историк-профес­сионал — это почти всегда дилетант.

Нежелание и неумение работать с историческими источниками, столь харак­терное для хлещущего через край околонаучного дилетантизма, много опаснее естественного дилетантизма профессионального историка. Не имея навыков вождения войск, историк со знанием мельчайших деталей пишет о войнах и древних битвах, в которых сам никогда не участвовал. Не обладая опытом государствен­ного деятеля, историк ставит обоснованный диагноз жестоким царям и бездар­ным правителям. Не набальзамировав ни одну мумию древнего египтянина, не написав ни одной картины, равной хотя бы "плохонькому" офорту Гойи, ни разу не вдохнув прокуренный воздух сталинского кабинета, в атмосфере которого при­нимались решения, предрекавшие гибель миллионам, историк (если он подлин­ный исследователь), осваивая источники, через них овладевает специфическими знаниями и видением, благодаря которым он и глубже и полнее очевидца или уз­кого специалиста постигает былое. Подлинно историческое знание добывается в результате многоопытной интуиции и не очень мудреных, но чрезвычайно действенных профессиональных научных методов. Это система источниковед­ческих приемов, то есть способов познания неявного. Просветления скрытого смысла» (с. 24—25).

Я намеренно полностью привел это пространное рассуждение потому, что в нем — ключ к пониманию Илизаровым своей исследовательской роли. Илизаров прежде всего и интересен виртуозным владением источниковедческими прие­мами. Его книга «Тайная жизнь Сталина», основанная на анализе архива и книж­ных помет вождя и его личной библиотеки, вышедшая первым изданием десять лет назад, стала событием. Но проблема в том, что интуиция не может заменить систематические знания в столь разных областях знания, в которых работал Марр.

Поэтому рассуждения Илизарова иногда кажутся весьма легковесными. Так, его защита марровского понимания связи языка и мышления от сталинского упрощенного, основанного на «здравом смысле» понимания проблемы, в свою очередь, сильно упрощена, и цитаты из Витгенштейна и Гегеля усиливают это ощущение легковесности. Апелляция к поэзии в научном споре уж тем более яв­ляется не столько свидетельством серьезно аргументированной позиции, сколь­ко признаком произвольно-ассоциативных построений. Да, Тютчев писал, что «мысль изреченная есть ложь», но из этого вовсе не следует, что «полное тожде­ство между мыслью и ее словесным выражением в принципе невозможно» (с. 321). Стихотворение Тютчева называлось «Silentium!», и речь в нем шла о мол­чании, а не о «безъязыкости» мысли. Если обращаться к поэзии за подтвержде­нием тех или иных научных концепций, почему бы тогда не обратиться к мандельштамовскому: «Но я забыл, что я хочу сказать, — / И мысль бесплотная в чертог теней вернется», из которой следует как раз обратное: «позабытое слово» / «бесплотная мысль» / «чертог теней»?

Парадокс Марра состоит в том, что в нем сочетались несоединимые, казалось бы, вещи — несомненная гениальность и неспособность быть понятным, откры­тость к идеям и людям и какое-то детское честолюбие, научная порядочность и странный аморализм, выразившийся в готовности играть по диким для человека его среды правилам (он ведь был не «народным академиком», а членом импера­торской академии!). Илизаров полагает: «Марр разработал собственный метод, пытаясь с его помощью пробиться сквозь древние "окаменелости" к зачаточным элементам ("генам") общечеловеческого языка. Причем каждый, и посвященный и непосвященный, наблюдавший со стороны эту лингвистическую алхимию, во­лей-неволей подпадал под ее чары. И о чем бы до этого или потом ни писал Марр, но именно из-за этих поистине волшебных "словоформ" для лингвистов, не под­давшихся заклинаниям "мага", он был и навсегда остался крикливым выскочкой и политиканом, на старости лет лебезящим перед новой большевистской властью, самовлюбленным шарлатаном и мистификатором, под стать агроному-академику Трофиму Лысенко или шарлатану-микробиологу Ольге Лепешинской» (с. 46). Правда, однако, состоит в том, что в Марре было намешано (особенно к концу жизни) и то и другое.

Как не согласиться с картиной советской лингвистической науки, нарисован­ной Илизаровым: «Ни у одного советского лингвиста послевоенного времени не было за душой не то что своей философии языка или хотя бы глубоко продуман­ной частной концепции (да и не могло ее быть), но не было даже общего пред­ставления о реальной ситуации в мировой науке, находящейся по ту сторону "же­лезного занавеса". За годы правления Сталина были переведены всего три теоре­тические работы крупных лингвистов начала XX века, да и то в предвоенные годы. Объявление государственной монополии на любую научную парадигму не­избежно приводит к вырождению ее в особый псевдонаучный суррогат, в выхо­лощенную и очень агрессивную идеологему. Так произошло с яфетической тео­рией после смерти Марра и со многими другими "марксистскими" концепциями в исторической науке, философии, литературе, биологии и т.д.» (с. 294—295).

Куда, однако, уйти от факта, что вырождение теории Марра в «псевдонаучный суррогат», а его последователей — в агрессивную секту, захватившую власть в науке, началось при жизни и при прямом участии Марра? Так что вряд ли можно категорично провозглашать: «За все то, что произошло после смерти, Марр от­ветственности нести не может. Я утверждаю — Марр не несет ответственности за марризм и за все те события, которые произошли между 1934 и 1950 гг. За то, в чем его гневно осуждает с 1950 г. и до наших дней часть историков отечественного языкознания. Осуждают вслед за Сталиным, истинным виновником господства "мифа о Марре", и в том, что само имя Марра стало столь одиозным и нарица­тельным. Он не несет ответственности за действия людей "школы Марра", как не несут ответственности за большевизм — Маркс, за нацизм — Ницше.

При жизни Марр действительно пошел на сотрудничество со сталинской властью. Но была ли альтернатива и сколько старых и молодых ученых были тог­да счастливы, получая такую же поддержку? Любой ученый стремится к тому, чтобы его концепция, его учение или открытие получило признание. Не любой ценой, конечно, но упрекать Mappa за то, что он утвердил свое учение за счет дру­гих, нет никаких оснований. Власть в Советской России создавала такую систему отношений, где ее господство было абсолютным. На месте Марра мог быть и По­ливанов, и кто-то из языкофронтовцев или лояльных компаративистов, в 1950 г. Сталин начал борьбу не с Марром, а с самим собой, со Сталиным довоенным. Громя марризм, Сталин 50-х годов громил сталинизм 30-x годов» (с. 171). Но судя по тому, что Марр был абсолютным исключением в своей среде, не так много ста­рых ученых, видимо, «были тогда счастливы, получая такую же поддержку». Они попросту не считали для себя возможным играть по предложенным правилам. Ло­гика, которой оперирует здесь Илизаров, основана на очень советской/постсовет­ской повседневной «морали»: «Что поделаешь — такова жизнь!»

А вот с последним утверждением Илизарова согласиться, несомненно, стоит: «именно "антивеликодержавность" яфетической теории <...> послужит главной, но скрытной причиной ее низвержения после Великой Отечественной войны» (с. 62). Приводя множество причин сталинской интервенции в лингвистику (как мне представляется, в книге дается исчерпывающий перечень таких причин), Илизаров утверждает, что в основе здесь была все же национальная составляю­щая. Именно национальный аспект стал доминировать в сталинской политике после войны.

С одной стороны, укрепление имперского русоцентризма сочеталось с перма­нентной антикосмополитической/антисемитской кампанией. И этот пласт легко читается в «лингвистической дискуссии», и не только в постоянно поминаемых бундовцах и талмудистах, но и в спорах о «жаргоне». Как справедливо указывает Илизаров, «в эпоху борьбы с "безродным космополитизмом" под "общественно- бесполезным или даже вредным ответвлением от общенародного языка" в первую очередь подразумевались идиш и южнорусский (одесский) говор» (с. 330). Верно и то, что «слова "жаргон", "еврейский национализм" и "безродный космополи­тизм" сошлись в послевоенном общественном сознании в единый семантический "пучок". В пропагандистском языке-коде послевоенной эпохи одно подразуме­вало другое» (с. 331).

С другой стороны, Чикобава, введший Сталина в курс лингвистической поле­мики, и через него Берия «провоцировали национальную "память" Сталина» (с. 198). Они «совершенно недвусмысленно доносили вождю: своей теорией Марр унижает грузинский народ» (с. 198). У Сталина же к концу жизни особенно раз­вился грузинский национализм, полагает Илизаров.

Здесь следует напомнить, что в книге Илизарова два главных персонажа, и, как мне представляется, второй, Сталин, прояснен в книге Илизарова куда лучше, чем Марр. Связано это, я думаю, с тем, что Марром автор, несомненно, очарован. В отношении же хорошо понятного ему Сталина у него нет никаких иллюзий. А потому его наблюдения над сталинским поведением и способом работы — ис­черпывающе подробные и психологически точные — результат долгого и глубо­кого погружения в мир сталинского мышления. Именно это позволяет Илизарову делать очень точные заключения относительно его мотивов, исторической логики и психологической подоплеки его поведения. Так, анализ сталинского «погруже­ния» в «вопросы языкознания» основан в книге на трезвом понимании того, о ка­кого рода «мыслителе» идет речь: Сталин «вообще ничем никогда не занимался систематически, если, конечно, не принимать во внимание власть, которую вос­принимал как естественный образ жизни, а не отрасль деятельности» (с. 202), а потому для своих гениальных лингвистических откровений он просто штудиро­вал соответствующие тома БСЭ, и анализ этих штудий, представленный Илизаровым, показался мне, пожалуй, самым интересным в книге.

Знание высокопоставленного персонажа позволяет Илизарову увидеть при­чины антимарровской кампании в точной психологической, политической и ис­торической перспективе. Рассматривая причины и мотивы действий Сталина, Илизаров заключает: «Но все эти проблемы и задачи — и множество других про­блем и важных задач — выстроились перед ним как бы сами собой уже после того, как он пришел к решению низвергнуть Марра. А в основе большинства решений Сталина, особенно с того времени, когда он почувствовал себя "хозяином" на всем пространстве СССР и далеко за его пределами, были спонтанность и импровиза­ция. В политической и житейской биографии Сталина сплошь да рядом можно наблюдать, как незначительный внешний толчок или мимолетное внутреннее желание и соображение превращались в фактор серьезнейших внутренних и внешнеполитических событий. Ленин подметил в Сталине эту черту "спонтан­ности", обозначив ее в "Завещании" как "капризность". Эту черту с большим эф­фектом использовало ближайшее окружение Сталина, "подставляя" своих про­тивников и искусно обращая внимание вождя на интересующие их проблемы. И не важно, что они же часто становились жертвами его внезапных капризов, которые многие до сих пор воспринимают как особую прозорливость, в Стали­не все несовместимое совмещалось» (с. 178).

Илизаров, конечно, прав, утверждая, что «ни одного критического научного исследования, посвященного языковедческим писаниям Сталина, нет, если не считать апологетических сочинений начала 50-х годов» (с. 259). И хотя «сталин­ские» страницы книги представляются мне наиболее интересными, и хотя в ней дан, пожалуй, самый подробный разбор этих «писаний», здесь требуется не столько лингвистический или исторический анализ, сколько дискурсивный. Ана­лиз же Илизарова нередко сводится к добросовестному пересказу с обширными цитатами (замечу в скобках, что странная манера цитировать страницами сильно затрудняет чтение книги). Вообще, анализ самих сталинских работ разочаровы­вает: Илизаров пытается дать лингвистические объяснения сталинским «идеям», но «идеи» эти настолько убоги и, с точки зрения лингвистики, малоинтересны, что ничего оригинального сказать о них невозможно — будь даже Илизаров не историком, а лингвистом (попутно замечу, что анализ работ Сталина лингви­стами Алпатовым и Горбаневским столь же малоинтересен). То, что Илизаров делает с особенным мастерством (культурно-исторические и психологические интерпретации сталинских помет), он, к сожалению, редко практикует применительно к сталинским текстам, о чем остается только сожалеть.

Стоит заметить, что, как только Илизаров выходит за пределы интерпретации сталинского поведения, его замечания отнюдь не всегда кажутся убедительными.

Так, например, когда Илизаров делает широкие историко-политические обобщения, он в одном месте утверждает, что в России в советскую эпоху произошла смена общественно-экономических формаций: «Начали трансформироваться и расплавляться даже наиболее консервативные традиционные национальные крестьянские культуры как западных, так и восточных народов СССР. Вроде бы те же самые люди и рождены от тех же отцов и матерей, но иная страна, иные обы­чаи и правила жизни, иные приоритеты, иные средства их достижения — все но­вое, все чудное и для многих сложившихся до революции людей глубоко чуждое. Как будто на давно обжитое место пришел новый народ-варвар, хотя не было ни­какого завоевания. А все дело в том, что как в начале XX века, так и в его конце в России произошла смена общественно-экономических формаций, что нашло немедленное отражение в языке-мышлении и культуре» (с. 73). Неожиданно он заявляет: «Одно из общих мест марксизма: если вместе с изменениями в про­изводственных отношениях не происходит очередная промышленная революция, которые сообща только и способны изменить способ производства на более пе­редовой, то никакой смены общественно экономической формации не произой­дет. Сталина, уверовавшего в реальность своего социалистического общества, не смущало то, что "промышленный переворот" в СССР, начавшийся в 30-х годах, был всего лишь догоняющей промышленной модернизацией на базе устареваю­щей западной (буржуазной) технологии» (с. 294). Так состоялась или нет «смена общественно-экономических формаций»? Вопрос не праздный: на нем очень много было завязано как у Марра, так и у Сталина.

Не менее зыбкими оказываются и утверждения из области социальной исто­рии. Трудно поверить, будто Илизаров всерьез думает, что в результате сталин­ского вмешательства в науку «огромная масса людей вновь вовлекалась в обсуж­дение, казалось бы, далеких от повседневной жизни, сугубо философских и специальных научных проблем» (с. 328). И уж тем более сильно преувеличенной кажется рисуемая картина: «Никакое воображение сейчас не поможет предста­вить то, что творилось в умах и душах миллионов рядовых советских читателей, раскрывших свежий номер "Правды" с дополнительными листами, где была об­народована языковедческая статья Сталина. Лишь спустя много лет кое-кто из них припоминал при случае тогдашнее и последующее свое состояние» (с. 297). На самом деле, речь идет в основном об узкой партийной и научной элите и массе райкомовских партпропагандистов типа Ганичева из романа Федора Абрамова. Большинство даже из среды партактива ничего в этом не понимали, как тот сек­ретарь райкома, что сделал вывод из сталинской работы, что надо «вкалывать». Не говоря уже об «огромной массе людей», которая была совершенно ко всему этому равнодушна («Я сознательностью твоей коров зимой кормить буду, да?»).

Страстная и всесторонняя, книга Илизарова восполнила пробел в литературе о Марре. Этим недостающим звеном стала попытка если не реабилитации, то за­щиты Марра от более чем полувековой «травли» и возрождения интереса к его идеям, часть которых оказалась очень продуктивна. Во многом Марр оказался если не «пророком», то уж куда дальновиднее своих современников. Хотя наиболее радикальным его идеям еще предстоит пройти проверку временем. Поэтому завершающая книгу Илизарова «астрально-лингвистическая сказка» о том, что произошло в несуществующей точке Мирового Исторического Пространства в XXXI в., где сошлись люди из XI и XXI вв., некие таукитяне, показалась мне просто какой-то скучной федоровщиной наизнанку. Читая страницы этой плохой «научно-фантастической прозы», я невольно вспомнил «тау-китайцев» Высоц­кого: «У таукитов / В алфавите слов /— Немного, и строй — буржуазный, / И юмор у них — безобразный».



[1] Абрамов Ф. Пути-перепутья. Собр. соч.: В 3 т. Л., 1981. Т. 2. С. 14—15.

[2] Там же. С. 56—57.

[3] См.: Thomas L. The Linguistic Theories of N.N. Marr. Berkeley, 1957; L'Hermitte R. Marr, Marrisme, Marristes: Une page de l'historie de la linguistique sovietique. P., 1987; Алпатов В.М. История одного мифа: Марр и марризм. М., 1991; Горбанев- ский М.В. В начале было слово... М., 1991.

[4] См.: Васильков Я.В. Трагедия академика Марра // Христи­анский Восток. 2001. № 2; Гаспаров Б.М. Ламарк, Шеллинг, Марр // Гаспаров Б.М. Литературные лейтмотивы: Очер­ки русской литературы ХХ века. М., 1993; Clark K. Peters­burg, Crucible of Cultural Revolution. Cambridge, 1995 (chapter «Promethean Linguistics»); Мурашов Ю. Письмо и устная речь в дискурсах о языке 1930-х годов: Н. Марр // Соцреалистический канон. СПб., 2000. Стоит упомянуть также книгу: Pollock E. Stalin and the Soviet Science Wars. Princeton, 2008, в которой лингвистическая дискуссия рас­сматривается в контексте других научных «кампаний» послевоенных лет.

[5] Здесь можно выделить лишь две работы, в центре кото­рых — анализ этого сталинского текста как феномена со­ветской культурной истории: доклад Бориса Гройса на конференции о советской истории и культуре в Мель­бурне (2006) «Нет ничего вне языка: Сталинские заметки о языкознании» и статью Ирины Сандомирской «Язык - Сталин: "Марксизм и вопросы языкознания" как лингви­стический поворот во вселенной СССР» (Landslide of the norm: Language Culture in Post-Soviet Russia / Eds. I. Lunde

[6] Последнее не вполне точно. Мне доводилось писать об этом и в работе о Марре (Добренко Е. Тотальная лингви­стика: Власть грамматики и грамматика власти // Russian Literature. 2008. Vol. LXIII. № 2/4 [специальный номер «Филология и сталинизм» под ред. Е. Добренко и Д. Иоф­фе]. P. 533—621 (о Марре и Платонове — с. 554), и в работе о Платонове (Dobrenko E. Platonov and Stalin: Dialogues in Double Dutch // Ulbandus. The Slavic Review of Colum­bia University. 2012. Vol. 14. P. 202—215; о Платонове и Марре — с. 212).