купить

«Чтение – не обладание, но просачивание»

(попытка встречного движения в стихи АТД)

 

Сейчас, когда острота утраты столь сильна, хотелось бы не обобщать, не записывать или приписывать его поэтику и поэзию в определения: обэриуты, Витгенштейн, Language school, метареализм, континуализм и т.д., но по­пытаться раскрыться навстречу открытым (или приоткрытым? неоткрытым?) образам его стихов и увидеть, быть может, внутреннее изменчивое объ­емное и незнакомое его лицо. Представить прочтение (или понять, как оно вообще возможно) его произведений, чтобы уловить живое преобразование мира в этих интенсивных сменах экспозиций, узлах, неожиданных точках, мгновенных метонимиях, разнородных высказываниях, спонтанных эпите­тах, инструкциях, звуковых окказиональных перекличках — той целостности, скорей, не «потоков бессознательного», но созидания «бессознания» — отре­шенной целокупной реальности. Постараться в чем-то уподобиться его изобразительному методу, когда во встречном движении «деконструирование» должно означать пересоздание.

В качестве заглавия нами взята фраза из эссе Аркадия Драгомощенко «Расположение в домах и деревьях» (название почти повторяет название его романа 1970-х), где он воспроизводит и отрывки из дневника своего отца. Вот предложение перед цитируемой фразой: «Несколько вещей, написанных ра­нее, заслуживают того, чтобы их не читать», а вот предложение после: «Рука пропитана тлением литер». В эссе он сам обращается к другому произведе­нию — своего отца, человека иного и в высшей степени «не иного», ищет к нему путей и не ищет пути, что же в итоге? Итога нет, есть скольжение, «просачивание» навстречу, ощущаемое как новая, но предвкушаемо усколь­зающая реальность.

Эти нарушения (иногда мнимые) связного высказывания в стихе АТД, ме­тонимическое соположение далековатых во времени, в пространстве и «по логике» предметов и умозаключений, — они влекут, и они «предстоят» нам, они актуальны в познании и в «чистом» изображении — что можно в нашей поэзии припомнить (западный опыт пока оставляем в скобках)? Введен­ского? Да. Но можно привести примеры (немногочисленные) и из более «классических» произведений, вот известнейшие строки Михаила Кузмина: «Стояли холода, и шел "Тристан". / В оркестре пело раненое море, / Зеленый край за паром голубым, / Остановившееся дико сердце», за которыми сле­дуют более привычные «линейные стихи». В таком отрывке тоже вроде бы собраны, стянуты разнородные образы. Но в стихах АТД (знание им классики несомненно) все же совсем иное преобразование и при этом «зачеркивание самого себя», на минимальной длине стиха или нескольких стихов: диалогичность? интерактивность? или доведенное до автоматизма «неоткрывание дверей к себе», к себе? но «какому себе»? — это «я», этот «я», бывший уже не здесь, а раньше, «выше по течению стихотворения»? Интенсивность измене­ния, при этом в большей степени нам являют не оформленную внешне «ху­дожественную вещь», но образ в становлении, который неотделим от потока движения стиха и потому незастывающ, он втягивает, хотя и не позволяет «увидеть» или «почувствовать» нечто законченное и отделенное. Сам АТД говорил: «Только в исчезновении собственного существа возникает возмож­ность нового появления». Но что же это, погибающее зерно? Или иное — «сверх его желания»? Приведем пример самоопределения, которое входит и в программу изображения:

                                                  ...Вещь состоит
из сомнения в том, что значение слова,
к ней прикрепленного, в перспективе сливается
с ускользанием смысла. К примеру: пыли,
                                                  ...затянувшей поверхность стола,
                            или обгоревшей спички, либо ржавой булавки,
невесть когда обосновавшейся в раме окна.

 

Заметим, что в оформлении обложки книги «Тавтология» была исполь­зована фотография, выполненная самим А. Драгомощенко, «Это — окно», — тираж «этой булавки» оказался равным 1000 экз. Визуальный образ в тавто­логическом повторе неожиданно явился. «Бессвязность», «безразличие», «тавтологичность», от- или нерешенность, но все эти слова здесь скорее тер- минологичны, а не оставлены в произвольности употребления.

Стихотворение «Мелеющие вещи» (из «Тавтологии»), откуда приведен фрагмент, имеет особый интерес для чтения — для проникновения («про­сачивания») в глубь не только его метода, но ментальных и чувственных динамических операций, которые совершало и совершает вместе с нами его сознание, «бессознание», все его существо во время создания этой вещи. Не­избежно все же (как бы ни хотелось избежать «теоретичности») возникает призрак ризомы (термин Делёза—Гваттари), которого АТД бежит и которому следует. Но кто же он (АТД), «мастер письма» или поэт, или его самого не настолько занимали определения, чтобы от них отказываться совсем? Пара­доксальность его мышления, пластичность в любом мимолетном, но пись­менном суждении (даже в письмах по e-mail) заставляли подозревать в нем обязательность и даже тщательность присутствия в мире.

«Сегодня я сомневаюсь, насколько верно я понимал слово "целое"» — это его слова. Где закрываются кавычки? До закрытия их я так и не добрал­ся, хотя, скользя вверх по течению строки, дождался открытия их. Снова процитируем АТД: «Писать, повторяю я, чтобы не сбиться со счета, зна­чит обречь себя на нескончаемое опоздание при полном осознании того, что любая, самая запутанная история, исполненная трепетом, восторгом, ужа­сом, завершается тавтологией, металлическим привкусом во рту и резью в глазах». Мы оказываемся перед этим парадоксальным опытом, поскольку ав­тор нам открыт — открыт так, как не представлял и не хотел даже. «"Литература располагается на вершине собственных развалин", — говорил Морис Бланшо. Кстати, я эти места знаю вполне. Я там был» — это тоже из АТД («Крапленая память»).

Стихотворение сейчас создается в немыслимом («немыслимом», может быть, буквально) напряжении, которое сродни легкости, — коллективом раз­нородных образов или хором высказываний, при этом «гомофонность» ав­торского голоса не пугается полифоничности, иногда низведенной до пыли высказываний, иных голосов в нем. Стихотворение оказывается суммой или даже более сложным математическим итогом прибылей и убылей, сопряже­ний и разрежений, столкновений и диалогических угасаний. При этом ма­стерство (достигнутое в дирижерской или изобразительной, суровой сопря­женности разнородных вещей и высказываний мира, но и воздушности поздних его стихов, например в «Тавтологии») отнюдь не отрицается, — но до него сразу «не доходят руки» — первоначальное пространство восприятия стихотворения занято некой разметкой для действия разнообразных агентов и факторов — риторических и отчасти чувственных (по ассоциации можно вспомнить «преподавательский» опыт Алексея Парщикова по написанию коллективного рассказа его слушателями в Выборге — в библиотеке Алваро Аалто; он собрал утром слушателей и попросил их отправиться на поиски книги — для каждого своей, — выбрать оттуда произвольное место, отрывок, вечером, когда все собрались и принесли свои дары, неожиданно сложилось цельное произведение).

Приведем еще одну характерную цитату из АТД: «Порой его упрекали в крайней сбивчивости речи. Собеседник изнемогал в следовании его мысли. Но ведь на деле никакой именно одной "мысли" не было, да и быть не могло. Василий Кондратьев говорил обо всем сразу». Но это ведь отчасти и о стихах самого Драгомощенко, правда, с тем существенным отличием, что в них — в стихах паузы, зияния, иногда похожие на сияния, точки, эллипсисы сим­фонически промерены, спонтанно найдены и на письме подтверждены.

Скрывается ли чувственный опыт в этой, казалось бы, насквозь аналити­ческой поэзии, которая скрывает раковину в руке (постоянный образ АТД): «Подчас человек напоминает устрицу в раковине земного тяготения, стяги­вающей неясные упоминания о цвете, фрагменты грамматических предписаний...» — в этих словах Драгомощенко — ощущения «простой жизни» — или здесь позиция философа, который уравновешивает молниеносные, но про­шлые страсти и актуальные переживания?

«Не надо меня понимать, не надо», — неоднократно, но тщетно призывал Аркадий. Все же неизбежно начинали и начинают его трактовать. Так что его поэзия предстает не столько герметичной, сколько герменевтической — имея в виду, казалось бы, подразумеваемое предложение для способа понимания. Она взывает к толкованиям и пониманию. Она открыта, при несомненной императивности и жесткой детерминированности динамически единожды развернутой формы. Но в отличие от многих поэтических произведений, пре­тендующих на то, чтобы стать новой чудесной вещью в мире, эта поэзия словно бы уклоняется от такой сомнительной миссии. Она стремится, при всей своей жесткости (и даже жестокости) по отношению к читателю, к тому, чтобы в нее можно было по-разному и многократно входить, но повторить словно бы не удастся — хотя мы бы предпринимали к этому попытки, — она незаучиваема наизусть, но можно попытаться «написать ее заново».

Чем тогда определится встречное движение в его стихи? Это может быть не только «про-чтение», но и «про-писание» — если письму придавалось им такое значение, то способ вхождения в его структуру должен быть не столько фонетичен, сколько «письмен», наше «встречное письмо» встретит, пересечется и совпадет с его рукой. Такой кинетический способ позволит пре­одолеть рассеянность букв, создавая цельный импульс. В эти стихи при­открыто много входов, зазоры и переключения образуют паузы непрерывного привычного течения поэтической речи и не приглашают, но ждут. Стихи АТД побуждают нас к новому исполнению. В нашей стихотворной традиции (здесь мы имеем в виду не только русскую, но вообще «западную») неявно присутствуют две части поэтической формы — звуковая и письменная. Не­которые, правда, обходятся только чтением глазами. Другие отвергают любые попытки изгнать звуковое начало из поэзии, требуя чтения вслух (хотя бы и «про себя»). Но если мы подойдем не со стороны написания и создания, а со стороны восприятия, то окажется, что все же эти две стороны воспроизве­дения не обладают полнотой.

Возможно не только чтение или прочтение, но и встречное «повторное» письмо, то есть буквальное «написание» этих стихов. Вслед и навстречу стро­кам и руке самого автора. Да, это исполнение — на аспидной ли доске белым мелом (или на белой доске цветным мелом или карандашом помады), или просто в воздухе пальцем (или троеперстием), который чертит запись строк. Тогда мы идем ему навстречу, быть может, проникая, проницая, не замечая его, но все же мы проходим опытом его зрения, лишь отчасти зрения его по­вседневной и непосредственной жизни, но жизни в стихе, где стянуты точки из разных «фрактальных» фрагментов времени и пространства. Наш по­черк — «в воздухе» — подчеркивает индивидуальность пластического входа в текст. Свободные паузы, зияния, нестыковки этого текста словно бы про­пускают в себя, они не являются вещью, произведением, отделенным вовне, но, скорее, объемлющим читателя-писателя этих строк. Лаконизм здесь вхо­дит в задачи правдивого и истинного изображения, ибо комментарии стерты, но не исчезли. Приведем пример стихотворения из «Тавтологии», которое можно было бы попытаться воспроизвести не только «на словах»:

а когда среди слегка надломленных поворотов
улицы, когда окно, в котором белье мертвого, мел
и теплая погода, когда вспоминаешь, что никогда не было.
Тогда — неуместно. Впрочем, «тогда» — внезапное
падение за границу зрения, в сетчатке ничего,
ни набокова, ни ада, лишь рай слепоты, рой rozы,
обескураживающей, как тебя, радужный, так и меня, —
зрение, любовь, а дальше — поди туда, куда знаю я,
дерево стынет, полынь, а когда идешь, то прямо и среди.

 

Опыт совмещения письменной и звуковой поэзии хорошо известен. Для нас колебания между визуальным знаком письма и звуком естественны, но воспроизведение стихов обычно не предполагает письма — ибо оказывается, что оно слишком медленно и не поспевает за речью (да и не рукописные, а печатные буквы предстают). Но в опыте такого «сверхзамедленного» вос­произведения есть что-то новое, и возникают неизвестные возможности входа в стихотворение. Так мы проходим опытом его зрения — не зрения его жизни, стягивания — из разных фрагментов времени и пространства[I].

«Только в исчезновении собственного существа возникает возможность нового появления», — стихи его словно бы тоже отчасти следуют этому его утверждению: новая строка не продолжает (не обязательно) предыдущую, она может быть новой и неожиданной, хотя глубинное движение предыдущей строки просвечивает и «прозвучивает» сквозь последующую. Медленное чте­ние «в темпе письма» подводит нас к ощущению, в котором становятся яснее связи, стяжи между частями стихотворения при внешних грамматических прыжках, «нахлесты» изображения, когда последующее в своем остраненном появлении словно бы не мешает еще продолжаться предшествующему.

Не разбор, не анализ, но повторение, разрастание, раскрытие пространства в «тавтологичности».

Но при этом в приведенном стихотворении легче отметить и повторяю­щиеся знаки препинания, то есть знаки буквального спотыкания, приоста­новки, остановки, указания на возможное переключение на другой регистр, грамматические нестыковки и броски: «улицы, когда окно», «вспоминаешь, что никогда не было» (вместо ожидаемых «вспоминаешь то, что никогда не было»), затем идет «тогда неуместно». И также звуковая медленная вязь «встречного письма» в стихотворении вдруг обнаруживает осколки или сколы явных или скрытых звуковых отзвуков и повторений: «когда», «погода», «когда», «никогда», «тогда», «тогда», «ада», «а дальше», «туда», «куда», «когда». В последней строке — «слоговые (и звуковые) скобки», заключающие в середине такое же созвучие: «дерево стынет, полынь, а когда идешь, то прямо и среди». Александр Скидан отмечал, что для АТД характерна быстрая смена модальностей. Причем переход с одного регистра на другой происхо­дит как чисто «логическим усилием», так и звуковым стяжением и аттрак­цией — это только два из многих «переключателей» — сама смена характера переключений образует своеобразный ритм, который является неким тонким и глубоким ритмическим обертоном в глубине, структурирующим целое. По­этому приведенное стихотворение и другие стихи этого периода производят впечатление неких целостных вещей, где фрагменты соединены часто незри­мыми, но сильными связями (сильными не обязательно с ощущением уси­лия, но стяжением силы убедительности). Мы проследили лишь некоторые, простые звуковые трассы, которые прочерчивают произведение и позволяют «даже вслепую» входить в стихотворение с любого места, хотя однонаправленность его, как упоминалось, сильна и несомненна.

Во «встречном изображении» («расширенном непонимании») встретить или почувствовать в окраинах лицо поэта, которое, по Рильке, «и было тем простором». Где пространство его лица? Среди каких рощ, кварталов, других лиц, букв, буквиц, страниц, «пыльной дороги на Брацлав», в какой-никакой мгновенный узор оно входит (неизменные атрибуты его поэтического искус­ства: полный на треть бокал вина Ollara Reserva, непогасшая сигарета, мороз­ный «алмазной твердости брют»). Хочется не только читать, но и «писать между строк» или, вернее, возвращаясь постоянно, идя по его строкам, соз­давая «тавтологический палимпсест» — это форма, способ исполнения, ко­торый, возможно, адекватен для его восприятия и воспроизведения в непре­рывном преобразовании, достигающем напряженного самовоспроизведения.

«Безразличия» (название его книги) — в этом не столько этическая отре­шенность, сколько «без-различия» (АТД и сам об этом писал), — та самотож­дественная, тавтологическая неразличимость, которая способна создаться нами и передаваться другому, но и может быть получена от него. Хотелось бы на своем «встречном» языке проникнуть в эту структуру, потому что она подразумевает присутствие иного. Она доверяет нам в своей, казалось бы, от­решенности. Возможен ли диалог во «встречном полете»? И она говорит о простых вещах, которые видел и трогал он, хотя может показаться, что эта поэтика «ходит вокруг да около». Но это «около», эту окрестность, меру при­ближенности, близости или отдаленности мы хотим определить. В таком кри­тическом диалоге опознавая АТД там, где, казалось бы, его нет.

Но множественность наша — искомая сумма, чтобы встретить его. Воз­можность «увидеть» в данной поэтике вроде бы отрицается, но есть зрение для невидимого. Концентрация изображения достигается лаконичностью прерванного и прерываемого высказывания. Вот слова Драгомощенко: «Поэ­зия — это такое состояние языка, которое в своей работе постоянно превос­ходит "актуальный" порядок истины». И еще: «Мужество заключается в не­скончаемом утверждении мысли, преодолевающей "порядок актуальной истины", самое себя».

Поэзия давно отошла от идеала Буало, требующего единства времени и места изображения, понятие, которое пусть и относилось к драматургической или эпической поэзии, все же влияло на любое поэтическое, лирическое изоб­ражение, поскольку, как неоднократно отмечалось, было связано с миметическим аристотелевским методом. Уже сто лет назад от «единства времени и места», казалось бы, в новейших течениях поэзии не осталось и следа, но при внимательном взгляде обнаруживалось, что все же единство «лирического я» подразумевается и присутствует. Ныне такое единство может быть только восстановлено некоторым реконструирующим усилием — в чем отчасти мо­жет состоять «изобразительное задание» автора. Драгомощенко явно или не­явно следует такому изобразительному принципу — и «нецелостность» внеш­няя такого подхода создает сквозящую структуру произведения — в нее легче проникать, чтобы добраться в это демократически открытое (вернее, при­открытое) авторское и личностное начало. Оно отличается от так хорошо зна­комого мощного, но обтекаемо ускользающего «я» лирического демиурга поэзии XX века, которое являет непроницаемый атом авторского «диктаторского» начала и личности. Встреча с таким автором словно бы и не подразу­мевается — перед нами вроде бы чистый берег письма, но для нас, для меня это встреча именно с ним — с АТД, но не итд.

Стихи его (и не только стихи) наполнены — в «рассеянном виде» — «отзвучивающимися», звучащими, и даже имя его «анаграмматично»: Аркад-Драго. Хочется просто приводить его слова (даже без кавычек — его, у кото­рого начало имени и фамилии так взаимно проникают друг друга, так музыкально и «тавтологически» воспроизводят одно другое, кажется, что мы возвращаемся по кругу к тому, о чем говорили уже раньше, но это словно бы были отчасти и его слова, а теперь полностью есть его/мои слова). И чтобы его слова и строки вели нас — вдруг является фрагмент из того, давнего ро­мана «Расположение среди людей и деревьев»: «Между ремешками сандалия на правой ноге застрял камешек. Но не он был причиной беспокойства. Все вместе: и отсутствие видимых причин, и само ощущение тревоги, и, воз­можно, боль, мелькнувшая в теле, подобно мысли, — удручило меня и, в ко­торый раз, повело по отупляющему пути привычного. Утром болело сердце, а ночью снилось, что болит сердце... я проснулся, кто-то стучал в дверь, и я открыл. Откуда боль? Почему она воплотилась мною? Ходит шляется где-то под окнами, а не успеешь глазом моргнуть — тут как тут». И в этом отрывке то же стремление к расшатыванию текста, к приоткрыванию пространства, чтобы можно было туда входить и там обитать. И еще дальше, уже из другого: «Для чего нужно выпить рюмку, выкурить на воздухе сигарету, вернуться и, как можно удобней вытянув ноги, согревая в ладони медный циркуль, ощу­щая одновременно в кармане листья ежевики и раковину, о края которой ре­жешься. …Имена тают. Но возникает страница со словом "безразличие", ко­торую пишущий незамедлительно присоединяет к вышеперечисленным предметам. Означает ли это забвение? Или, опять-таки, то, что в конце кон­цов я попал в колею».

 



[I] На коллоквиуме памяти АТД 12 февраля 2013 года в Санкт- Петербурге при таком воспроизведении этого стихотво­рения возникло странное соотношение между движениями голоса, глаз и руки — некоторые обозначили это как «дири­жирование», — возможно, по-иному воспринималось и все стихотворение.