купить

Прогресс в сознании истории

 

ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРА ИМПЕРАТОРСКОЙ РОС­СИИ: ФОРМИРОВАНИЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ О ПРО­ШЛОМ: коллект. моногр. в честь проф. И.М. Савельевой / Отв. ред. А.Н. Дмитриев. — М.: ИД ВШЭ, 2012. — 551 с. — 600 экз.

 

Коллективная монография «Историческая куль­тура императорской России», изданная под ре­дакцией Александра Дмитриева, посвящена юбилею профессора НИУ ВШЭ И.М. Савель­евой, и ее можно считать удачным образцом Festschrift'a: это не просто собрание статей уче­ников и коллег, но подборка материалов, при­званных обозначить достаточно новую для оте­чественной науки тему, вокруг которой пока не существует организованного сообщества ис­следователей. Тема книги совершенно не слу­чайна для юбилейного сборника. Она непо­средственно соотносится с научными трудами И.М. Савельевой, посвященными как теорети­ческому осмыслению многообразия форм ис­торического знания, так и эмпирическим иссле­дованиям социальных механизмов его функ­ционирования — достаточно вспомнить напи­санную ею совместно с А.В. Полетаевым книгу «Социальные представления о прошлом, или Знают ли американцы историю»1.

Понятие «историческая культура» охватывает комплекс проблем, связанных с функционированием исторического знания в обществе. Это проявляется не только в обращении к анализу расширяющейся вселенной исторических объектов и форм представления прошлого. Пафос концепции исторической культуры свя­зан со стремлением к выходу за пределы привычных представлений о статусе академического знания о прошлом и признанием ценности разнообразных способов освоения и использования прошлого, которые практикуются в конкретном об­ществе. В теоретическом плане это связано с постановкой принципиальных во­просов о потребности общества в сохранении прошлого, природе исторического опыта и его этико-политических, эстетических и когнитивных составляющих, специализированных и спонтанных формах представления прошлого и будущего, о социальных рамках и факторах формирования образа прошлого и особенностях процессов самоидентификации в различных социальных средах.

Современные исследования исторической культуры в довольно существенной мере порождены импульсом, исходившим из немецкой интеллектуальной тради­ции2. В этом отношении их истоки восходят к развернувшимся в конце 1970-х гг. дискуссиям о повседневных механизмах воспроизводства исторического знания3. Важным импульсом для этих дискуссий стал разгоревшийся спор историков о на­цистском прошлом. В 1990—2000-е гг. концепция исторической культуры, вкупе с такими понятиями, как «культурная память» и «историческое сознание», была разработана в трудах Й. Рюзена и других исследователей, наследующих тради­циям немецкого историзма4. Концепция исторической культуры способствовала оформлению новых представлений об историческом знании, связанных, с одной стороны, с констатацией фундаментальной потребности человека в ориентации во времени, а с другой — с многообразием возможных способов ее реализации. В англоязычной научной литературе аналогичная рефлексия формировалась в рамках публичной истории и осмысления проблематики наследия5. Кроме того, важным импульсом здесь было критическое осмысление историописания, происходившее под влиянием лингвистического поворота6. Сегодня концепция ис­торической культуры приобрела международную значимость и используется для обозначения исследовательского поля, которое включает в себя как теоретиче­ские работы, так и эмпирические исследования, принадлежащие к самым разным национальным и дисциплинарным традициям7.

В отечественной науке исследования, релевантные этой концепции, разви­ваются главным образом в двух направлениях. Во-первых, в рамках интеллекту­альной истории, преимущественно в связи с проблематикой конструирования об­разов прошлого и изменений в практиках историописания в более или менее отдаленных от современности эпохах8. Во-вторых, к этому полю можно отнести издания, предметом которых становятся неотложные проблемы политического использования знания о прошлом в современном обществе9. Монография «Ис­торическая культура императорской России» выгодно отличается от обоих на­правлений стремлением представить панорамное изображение институционализации исторического знания в период, традиционно именуемый «веком истории». Складывающаяся картина вполне отвечает представлениям о циркуляции куль­туры, сформулированным в рамках современных культурных исследований10. Предметом внимания авторов монографии становятся не только разные формы репрезентации этого знания: научные и публицистические тексты (А.Б. Камен­ский, Л.П. Репина, А.П. Толочко, В.С. Парсамов), учебники (Н.Г. Фёдорова), вос­поминания (Т.А. Сабурова), романы (Е.Н. Пенская), различные формы визуаль­ных искусств (Е.А. Вишленкова), памятники (С.А. Еремеева). Наряду с анализом различных форм организации и производства знания в академии (факультетов (В.И. Чесноков), диссертационных диспутов (Т. Сандерс), исторических семи­наров (А.В. Антощенко и А.В. Свешников), курсов истории в духовных академи­ях (Н.К. Гаврюшин)) и за ее пределами (исторических сообществ (В. Каплан, В.В. Боярченков), журналов (Н.Н. Родигина), юбилейных торжеств (К.Н. Цимбаев)) анализируются также механизмы регламентации исторического знания и исторического наследия (цензура (И.М. Чирскова), охрана памятников (А.В. Топычканов)) и, наконец, процессы формирования идентичности.

Выражением институционального подхода можно считать также и то, что в фокусе анализа оказываются уже не только производители исторического зна­ния, но и его потребители. В целом ряде представленных в сборнике текстов мы находим самые разные признаки своего рода «коммуникативного поворота»: из­учаются стратегия конструирования образа прошлого для непрофессиональной аудитории в учебных и публицистических текстах, адресат исторических текстов, рецепция разнообразных исторических текстов как образованной публикой, так и простыми горожанами11. Нарастание значимости коммуникативной перспек­тивы в определенном смысле подтверждается даже тематическими лакунами той картины развития исторической культуры, которая намечается в монографии. В частности, я имею в виду практически полное отсутствие темы архивов (отчас­ти она затрагивается только в статьях А.Б. Каменского и В.В. Боярченкова), об­ращение к которой традиционно выступает формой профессиональной легити­мации историков, выражением претензии на обладание исторической истиной.

Введение более широкого социального горизонта дополняется стремлением к расширению горизонта географического. Предметом исследовательского инте­реса становятся не только культурные и научно-образовательные центры, но также и деятельность ученых и любителей истории, обитавших в провинции. Важно отметить, что отношения столицы и провинции не оказываются односто­ронними: распространение знания и исторической культуры происходит не только в форме «спуска» образца, но и в обратном направлении. Новые формы исторической культуры — примерами здесь служат история создания памятников писателям, спор о наследии Киевской Руси — могут изобретаться в провинции, а уже потом получать «московскую прописку».

Представленные в книге тексты различаются также и по хронологическому охвату, и по масштабу анализа. На одном полюсе здесь находятся статьи, посвя­щенные одному историку, на другом — очерки, охватывающие становление той или иной практики или формы исторической культуры, будь то охрана наследия или установка памятников, публичная защита диссертации или исторический ро­ман. Даже в рамках одного типа анализа авторы делают объектом рефлексии до­статочно разные вещи. Так, например, в статье о Г.Ф. Миллере А.Б. Каменский обращает внимание на его вклад в развитие источниковедческой составляющей профессиональной культуры истории и форм профессиональной коммуникации, в то время как предметом изучения Л.П. Репиной является концепция всеобщей истории в трудах Т.Н. Грановского, а В.С. Парсамов анализирует не столько со­держание работ Н.М. Карамзина, сколько реализованную в них текстуальную стратегию. Очень важную роль в структурировании этого неоднородного про­странства играет предисловие А.Н. Дмитриева, который не только вносит ощу­тимый вклад в общую характеристику исторической культуры императорской России, но аккумулирует библиографическую информацию, позволяющую со­ставить представление о степени изученности тех или иных форм этой культуры.

При всем разнообразии затронутых в монографии сюжетов и широкой пер­спективе их анализа, доминирующей оказывается здесь тематика истории науки. Как отмечает в предисловии А.Н. Дмитриев, «перед историками разных школ и поколений встает задача показать эволюцию "высокой" исторической традиции и академической науки на фоне изменчивого неспециализированного знания о прошлом, осмыслить взаимосвязи многообразных исторически контекстуаль­ных форм и практик присвоения и освоения минувшего» (с. 9). Этой задачей определяется и структура монографии. В первом разделе представлены статьи, посвященные преимущественно академическим и университетским сюжетам. Материалы второго раздела связаны с деятельностью исторических сообществ и непрофессиональных историков, а также с проблемами регламентации истори­ческого знания. И только в третьем разделе помещены исследования, относя­щиеся к различным культурным формам и практикам, отвечающим за образное выражение и переживание прошлого.

Избранная точка зрения оказывается плодотворной, по крайней мере, в двух отношениях. Во-первых, материалы сборника демонстрируют процесс выработки нового взгляда на развитие исторической науки12 и возможности историзации привычных форм академической культуры — таких, например, как семинар или защита диссертации. Другой важной тенденцией, обозначающей выход за пре­делы традиционных подходов в историографии, истории науки и истории уни­верситетов, можно считать осмысление производства исторического знания в контексте истории общественности, которая приобретает все большее значение в качестве агента, активно участвующего в формировании представлений о прошлом13. В этом материалы рецензируемой книги согласуются с демократическим пафосом, важным как для современной публичной истории, так и для самой ис­торической культуры изучаемого периода14.

Вместе с тем, структура сборника обнаруживает диспропорцию в исследова­ниях специализированных и неспециализированных форм и практик присвоения минувшего. Показательно, что в последний раздел книги вошло всего четыре статьи, в то время как в первый и второй разделы — восемь и семь статей соот­ветственно15. Между тем, тексты третьего раздела в некоторых отношениях более радикально реализуют те принципы, с которыми связано сегодня развитие иссле­дований исторической культуры. Будучи объединены темой «исторического во­ображения», они в то же время, пожалуй, еще более непосредственно, чем предше­ствующие им материалы, обращаются к проблематике взаимодействия общества и власти в ходе конструирования прошлого: здесь эта тема становится уже не столько рамкой, сколько предметом анализа. Кроме того, статьи первых двух раз­делов все же в большей или меньшей степени остаются в привычном для истории науки и культуры круге сюжетов, связанном с образованным сообществом и с об­ращением научных и публицистических текстов. Авторы же последнего раздела обращаются к изучению иных объектов и источников: медалей и картин, романов и храмов, памятников и ритуалов. Особенно ярко нарастание множественности культурных ресурсов, используемых для осмысления отношения к прошлому, показано в открывающей этот раздел статье Е.А. Вишленковой, посвященной практикам визуализации российской истории на рубеже XVIII—XIX вв.16

Другой важный момент — то, что в статьях, посвященных «большой истории» исторических текстов и коммеморативных практик, идет работа с разными реги­страми исторического времени. Дело не только в том, что, охватывая процесс раз­вития той или иной практики или символической формы в дореволюционной исторической культуре, авторы описывают периоды роста и снижения интен­сивности в их бытовании. Важным сюжетом, который затрагивается в статьях Е.А. Вишленковой, К.Н. Цимбаева и С.А. Еремеевой, оказывается и меморизация недавнего прошлого17. Кроме того, предметом анализа становится собственная историчность этих практик, а также определяющий ее исторический горизонт. Так, в характеристике истории юбилейных торжеств в императорской России К.Н. Цимбаев показывает не только то, как в этих мероприятиях взаимодейство­вали представления о настоящем, прошлом и будущем, но также и то, в каком смысле нарастание коммеморативной лихорадки и, вместе с тем, исчерпание смы­слового репертуара юбилеев оказались предвестием грядущей революции. Изучая практику установления памятников писателям и ученым, С.А. Еремеева показы­вает, как в процессе ее развития участники стали обращать внимание не только на смысл мемориального объекта, но и на саму событийность их открытия.

Несмотря на описанные выше достижения участников рецензируемой моно­графии в разворачивании проблематики исторической культуры, ее материалы свидетельствуют о некоторых трудностях роста этого направления в нашем на­учном контексте, где, как было отмечено выше, отсутствует не только сообщество исследователей в таких специализированных междисциплинарных областях, как memory studies, но и в целом полноценная организация культурных исследова­ний. Показательно, что монография в определенном смысле не была результатом реализации специально организованного исследовательского проекта: наряду с очерками, написанными непосредственно для данного тома, в нем были вос­произведены более ранние исследования. Однако книга может рассматриваться в качестве проекта в изначальном смысле этого слова («брошенный вперед»), раз­мечая отсутствующее пока в нашей науке исследовательское поле. Подготовка этого издания, по сути, стала попыткой «втянуть» в новое исследовательское про­странство корпус текстов, которые подчас релевантны тематике исторической культуры более в силу направленности эмпирического поиска, нежели в связи с теоретическими ориентирами исследования.

Трудности роста проявляются в тех случаях, когда используемые авторами оценочные характеристики оказываются основаны на архаических — особенно в горизонте проблематики исторической культуры — конструкциях и различе­ниях. В отдельных случаях авторам приходится специально обосновывать воз­можность рассматривать некоторые типы текстов (например, учебники, уже давно выступающие одним из главных объектов анализа для специалистов по ис­торической культуре и исторической дидактике) или утверждать их в этом качестве, используя устаревшие источниковедческие конструкции вроде поня­тия «текст-источник» (с. 282). Неоднократно приходится сталкиваться со сви­детельствами устойчивости традиционных позитивистских различений между наукой и ненаукой. Так, например, Н.Г. Фёдорова, описывая учебники начала XIX в., высказывает следующее позитивистски-оценочное суждение: «Учебники, использовавшиеся в этот период, носили описательный характер, отличались субъективной эмоциональностью, перенасыщенностью фактическими данны­ми, тенденциозностью» (с. 79). Иногда эти традиционные различения транслиру­ются в форме новейших теоретических конструкций. Т.А. Сабурова резюмирует свои рассуждения следующей формулировкой: «Таким образом, в восприятии XVIII века в первую половину последующего столетия соединялись мифологи­ческие и исторические компоненты, отражая становление нового режима исто­ричности, а сам XVIII век выступал для русских интеллектуалов того времени одним из значимых "мест памяти", включавшим и преобразования Петра Вели­кого, и события екатерининского царствования, а в общеевропейской перспек­тиве — и бурные обстоятельства Великой французской революции» (с. 257). Приведенная цитата показывает, что, апеллируя к теоретическим построениям П. Нора и Ф. Артога, автор оперирует различением научного и мифологического, которое в рамках этих концепций уже ни в коей мере не может быть релевантным. Также и К.Н. Цимбаев пишет о том, что в юбилейных торжествах оказываются задействованы самые разные места памяти, «как реальные, так и сомнительной достоверности или вообще выдуманные» (с. 483).

С другой стороны, происходит «рутинизация» самих новых понятий, таких как «места памяти» или «историографическая операция», которые вводятся без всякого теоретического контекста и начинают функционировать как само собой разумеющиеся. Так, например, Т.А. Сабурова, называя свою статью «Места па­мяти русского образованного сообщества первой половины XIX века», исполь­зует уже изрядно затертую метафору П. Нора. Этот выбор представляется не вполне оправданным в контексте избранной автором стратегии анализа. Дума­ется, более уместным при анализе трансформации живой памяти о XVIII в. в его историческую концепцию было бы обращение к различению коммуникативной и культурной памяти, предложенному Я. Ассманом. Возникают и причудливые нагромождения терминов, как, например, в названии статьи С.А. Еремеевой: «Ка­менные гости: монументальные памятники коммеморации».

В некоторых случаях очень интересный замысел оказывается реализованным не вполне последовательно. Статья В.С. Парсамова представляет собой попытку проанализировать работы русских историков конца XVIII — начала XIX в. с точки зрения соотношения представлений авторов об имплицитном адресате, подхода к анализу источников и характера рефлексии об историческом письме. Определяя с этой точки зрения место Н.М. Карамзина в развитии российской ис­ториографии и пытаясь объяснить природу массового успеха написанной им «Истории государства Российского», автор следующим образом характеризует стратегию историка: «Историк вообще ставит перед собой задачу ввести своего читателя в некий чужой для них обоих мир» (с. 234)18. Однако, во-первых, нали­чие жесткой взаимосвязи между чувствительностью к чужой точке зрения и спо­собностью заинтересовать своим рассказом современников не вполне очевидно. Во-вторых, едва ли можно считать достаточным для объяснения успеха трудов Карамзина наличие некоторой имлицитной стратегии конструирования адресата. Между тем, соотнесение собственных выводов с существующими результатами изучения рецепции этих трудов реальными читателями странным образом ока­залось за пределами рассуждений автора19.

Некоторая непоследовательность в реализации принципов анализа историче­ской культуры (отчасти объяснимая трудностью создания панорамной картины) заметна в общей концепции монографии. В частности, разведение материалов по рубрикам: «Историческое знание», «Историческое сознание» и «Историческое воображение» — не представляется четким ни с дисциплинарной точки зрения (в каждую из рубрик попадают статьи, написанные в русле как социальной, так и интеллектуальной истории), ни с предметной. Как было отмечено выше, мате­риалы раздела «Историческое знание» связаны преимущественно с организацией исторического знания в академии. Однако в этот раздел попадает и статья Н.Г. Фёдоровой, посвященная гимназическим учебникам, а значит, связанная скорее с массовым историческим сознанием. Если же идентифицировать ее по избранному автором подходу, то, будучи посвященной «осюжетиванию» истории, она могла бы скорее пополнить раздел «Историческое воображение». С другой стороны, статья В.С. Парсамова, посвященная изменениям в профессиональной культуре историков, оказывается в разделе «Историческое сознание» в силу того, что автор рассматривает тексты историков не столько в когнитивной, сколько в коммуникативной перспективе. Эти недостатки структуры представляются весьма симптоматичными. С моей точки зрения, она воспроизводит традицион­ное представление о познании прошлого и исторической науке, основанное на жестком разделении между академическим и находящимся вне академии, когни­тивным и образным20.

Между тем, в западных работах, посвященных исторической культуре, исто­рическое знание не противопоставляется историческому сознанию и историчес­кому воображению. Наоборот, обращение к последним связано с потребностью в осмыслении принципиальных внутренних конфликтов исторического знания и возможных форм организации его воспроизводства в условиях современной культуры. Когнитивное, эстетическое и политическое выступают в качестве рав­ноправных измерений любого феномена исторической культуры в концепции антропологического обоснования исторического знания Й. Рюзена. Примером реализации такого подхода в эмпирическом исследовании может служить не­давно переведенная на русский язык книга С. Бенна «Одежды Клио» (1984)21, где соотносятся между собой самые разные практики познания и представления прошлого в начале XIX в. При этом импульсом для обращения к периоду станов­ления модернистского исторического сознания становятся современные дискус­сии, связанные с лингвистическим поворотом в историографии и, шире, с про­блематикой исторической репрезентации22.

Именно такой подход, позволяющий связывать эмпирические исследования с постановкой принципиальных вопросов относительно природы исторического познания, происхождения современного историзма и антропологического значе­ния истории, а также включать российский материал в сравнительно-историче­скую перспективу, представляется плодотворным для исследований историче­ской культуры в отечественной историографии, важным шагом в развитии которых является сборник «Историческая культура императорской России».

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1) Савельева И.М., Полетаев А.В. Социальные представления о прошлом, или Знают ли американцы историю. М.: НЛО, 2008.

2) Вместе с тем нельзя не отметить, что одной из первых работ, где было использовано понятие «историческая культура», была изданная в 1980 г. книга французского ис­торика Бернара Гене, посвященная истории исторической науки в эпоху Средне­вековья: Гене Б. История и историческая культура Средневекового Запада / Пер. с фр. Е.В. Баевской, Э.М. Береговской. М.: Языки славянской культуры, 2002.

3) См., например: Schorken R. Geschichte in der Alltagswelt: wie uns Geschichte begegnet und was wir mit ihr machen. Stuttgart: Klett-Cotta, 1981.

4) Rusen J. Was ist Geschichtskultur? Uberlegungen zu einer neuen Art, uber Geschichte nachzudenken // Historische Faszination. Geschichtskultur heute. Keulen; Weimar; Wenen: Bohlau, 1994. S. 3—26; Fischer T.E. Geschichte der Geschichtskultur: uber den offentlichen Gebrauch von Vergangenheit von den antiken Hochkulturen bis zur Ge- genwart. Koln: Wissenschaft und Politik, 2000. В рамках этой концепции была раз­работана схема дисциплинарной матрицы исторической науки, представляющей обоснование исторического знания в философско-антропологической перспек­тиве. См.: Rusen J. History: Narration, Interpretation, Orientation. Oxford; N.Y.: Berghahn Books, 2004. P. 133.

5) См., например: Lowenthal D. The Past is a Foreign Country. Cambridge: Cambridge University Press. 1985; Rosenzweig R, Thelen D. The Presence of the Past: Popular Uses of History in American Life. N.Y.: Columbia University Press, 1998. Среди работ по­следнего времени см.: De GrootJ. Consuming History: Historians and Heritage in Con­temporary Popular Culture. L.; N. Y.: Routledge, 2009.

6) См., например: Cohen S. Historical Culture: On the Recoding of an Academic Discip­line. Berkeley: University California Press, 1986.

7) Ср.: Historicizing the Uses of the Past: Scandinavian Perspectives on History Culture, Historical Consciousness and Didactics of History Related to World War II / Eds. H. Bjerg, C. Lenz, E. Thorstensen. Bielefeld: Transcript, 2011; GreverM. The Gender of Patrimonial Pride: Changes in Historical Culture and the Revitalization of Canons in the West // Traveling Heritages: Collecting, Preserving and Sharing Women's History. Amsterdam: Aksant, 2008. P. 285—302. Показательно, что к этой традиции принадлежат и эмпирические работы, демонстрирующие более широкий подход к анализу историографии, однако без всякой отсылки к немецкой традиции и к теории вообще: Woolf D. The Social Circulation of the Past: English Historical Cul­ture, 1500—1730. Oxford: Oxford University Press, 2003. Библиографическую под­борку по теме см. на сайте, посвященном проблематике исторической культуры: www.culturahistorica.es.

8) См., например: История и память: историческая культура Европы до начала Но­вого времени / Отв. ред. Л.П. Репина. М.: Кругъ, 2006; Образы времени и истори­ческие представления: Россия — Восток — Запад / Под ред. Л.П. Репиной. М.: Кругъ, 2010.

9) Ср.: Национальные истории в советском и постсоветских государствах / Под ред. К. Аймермахера, Г. Бордюгова. М.: АИРО-ХХ, 1999; Память о войне 60 лет спустя: Россия, Германия, Европа / Сост. М. Габович. М.: НЛО, 2005; Историческая по­литика в XXI веке / Под ред. А. Миллера, М. Липмана. М.: НЛО, 2012.

10) См. об этом: Production of Cultures / Cultures of Production. L.: Open University, 1997. P. 3.

11) Самым ярким примером последнего является, пожалуй, описание народных от­кликов на исторические памятники в статье С.А. Еремеевой.

12) Примерами могут служить анализ А. Б. Каменским вклада в институционализацию историографии «норманниста» Г.Ф. Миллера, который является одной из «самых спорных фигур отечественной историографии» (с. 35), или изучение роли Т.Н. Гра­новского в оформлении идеи всеобщей истории в статье Л.П. Репиной.

13) Ср. в связи с этим недавние исследования по истории российской общественности, например монографию: Самоорганизация российской общественности в послед­ней трети XVIII — начале XX в. / Отв. ред. А.С. Туманова. М.: РОССПЭН, 2011.

14) Известно, что одним из тех, кто ввел понятие «общественность» в язык российской общественно-политической мысли, был Н.М. Карамзин. К его творчеству так или иначе отсылают многие из опубликованных в книге исследований.

15) Это количественное соотношение отражает в целом ситуацию в отечественной ис­ториографии, где, как отмечает А.Н. Дмитриев, тематика исторического вообра­жения остается «все еще малоисследованной» (с. 27).

16) Стоит ли говорить, что это с необходимостью предполагает и обращение к комму­никативной перспективе анализа.

17) В этом отношении к этим публикациям примыкает статья Т.А. Сабуровой, поме­щенная во втором разделе.

18) Отсылка, которую в данном случае В.С. Парсамов делает к трудам Д. Лоуэнталя, а также характеристика творческого метода Карамзина как предшественника со­временного семиотического подхода придают последнему статус историка par excellence.

19) О рецепции работ Карамзина см.: Козлов В.П. «История государства Российского» Н.М. Карамзина в оценках современников. М.: Наука, 1989.

20) Достаточно странной эта рубрикация, отсылающая к философским категориям, кажется и потому, что, как было отмечено выше, среди опубликованных в книге текстов преобладают работы по социальной истории. Возможно, более адекватным было бы здесь разделить сюжеты в соответствии со схемой Рюзена по принципу преобладания в описываемых феноменах когнитивного, политического или эсте­тического момента. О концептуализации понятия «историческое сознание» в за­падной исторической дидактике см.: Ahonen S. Historical Consciousness: A Viable Paradigm for History Education? // Journal of Curriculum Studies. 2005. Vol. 37. № 6. P. 697—707.

21) Бенн С. Одежды Клио / Пер. с англ. М. Кукарцевой, А. Макарова. М.: Канон+; Реа­билитация, 2011.

22) К проблематике современных историографических дискуссий о смысле истори­ческого знания недвусмысленно отсылают также работы Х. Уайта, М. де Серто, Я. Ассмана и других классиков современной историографической рефлексии.