купить

«Новый человек» — Александр Пушкин: к генезису Кириллова из «Бесов» Достоевского

Игорь Немировский (НИУ ВШЭ (Санкт-Петербург), профессор; доктор филологических наук)

Igor Nemirovsky (Doctor of Philology; Professor, National Research University Higher School of Economics [St. Peterbusrg])

inemirovskiy@hse.ru

Ключевые слова: Кириллов, Достоевский, нигилизм, «новый человек», самоубийство, смерть Пушкина

Key words: Kirillov, Dostoevsky, nihilism, “new man,” suicide, Pushkin’s death

УДК/UDC: 82.3 + 82.091

Аннотация: Цель статьи — показать пушкинские «корни» одного из центральных образов романа Достоевского «Бесы», Кириллова. При этом оказывается, что «пушкинское присутствие» прочитывается в самых неожиданных местах романа и определяет концепцию «нового человека» Достоевского.

Abstract: The aim of this article is to show the Pushkin “roots” of one of the central images of Dostoevsky’s novel Demons, Kirillov. Moreover, it appears that the “Pushkin presence” can be felt in the most unexpected places in the novel and defines Dostoevsky’s concept of the “new man.”

Igor Nemirovsky. “The New Man” — Alexander Pushkin: Towards a Genesis of Kirillov in Dostoevsky’s Demons

Важнейшим итогом почти столетнего изучения темы «Пушкин и Достоевский» стало выявление особой, а подчас и ключевой важности, которую тексты Пушкина имеют для романного творчества Достоевского [Аллен 1996; Викторович 1996; Бочаров 1999; Загидуллина 1990; Касаткина 1999; Rosenshield 2013]. Так, в «Преступлении и наказании» «Пиковая дама» определяет структуру сюжета ([Достоевский 1972—1990 VII: 343 [1]]; см. также: [Бем 1936: 46; Ветловская 2010]), а «Подражание Корану» — идею (в бахтинском смысле этого термина) и соответствующую этой идее фразеологию [Достоевский 1972—1990 VII: 382]. В «Идиоте» роль своеобразного ключа к роману играет стихотворение «Легенда» («Жил на свете рыцарь бедный…») [Альми 2002а; Новикова 2016: 83—85], в «Подростке» — «Скупой рыцарь» [Бем 1998; Долинин А.С. 1963: 18—19, 188], в «Братьях Карамазовых» — тоже «Скупой рыцарь» [Бем 1998], «Пиковая дама» [Буданова 2003] и «Египетские ночи» [Немировский 2018]. К этому списку следует добавить поэму «Медный всадник»: ее петербургский подтекст значим для всех произведений писателя, действие которых происходит в Петербурге [Альми 2002б: 501; Ветловская 2010].

Во всех названных романах пушкинское присутствие сосредоточивается вокруг определенных персонажей: в «Преступлении и наказании» — вокруг Раскольникова, в «Идиоте» — вокруг князя Мышкина, в «Подростке» — вокруг Аркадия Долгорукого, в «Братьях Карамазовых» — вокруг Ивана и Федора Павловича Карамазовых. Представляется глубоко неслучайным то, что в подтексте этих характеров чаще всего лежат именно «Маленькие трагедии». Пушкин определил их как «опыты драматических изучений» [Пушкин 1937—1959 IX: 531] человеческих характеров и строил эти характеры, следуя шекспировскому принципу, когда определяющая «лицо» героя черта осложнялась многими другими качествами:

У Мольера скупой скуп — и только; у Шекспира Шайлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен. У Мольера лицемер волочится за женою своего благодетеля — лицемеря; принимает имение под сохранение, лицемеря; спрашивает стакан воды, лицемеря. У Шекспира лицемер произносит судебный приговор с тщеславною строгостию, но справедливо; он оправдывает свою жестокость глубокомысленным суждением государственного человека; он обольщает невинность сильными, увлекательными софизмами, не смешною смесью набожности и волокитства [Пушкин 1937—1959 XII: 160].

Особенно важно для Достоевского было то, что Пушкин, следуя шекспировскому принципу, как он его понимал, показывал характеры своих персонажей в динамике: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока; но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры (курсив мой. — И.Н.)» [Пушкин 1937—1959 XII: 159—160]. По тому же принципу осложненной доминанты строил характеры персонажей и Достоевский, сознательно ориентируясь на пушкинские «Маленькие трагедии»:

Я беру натуру непосредственную, человека, однако же, многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить, восстающего на авторитеты и боящегося их. <…> Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку. Он — игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец (Н. Страхову 18 (30) сентября 1863. Рим [Достоевский 1972—1990 XXVIII: 51]).

При этом в романе «Игрок» (приведенный выше автокомментарий относится именно к этому роману) Достоевский формирует в соответствии с пушкинскими принципами не только характер своего главного героя: ролевая структура романа «Игрок» в целом отражает структуру отношений героев «Пиковой дамы»: Алексею Ивановичу соответствует Германн; Полине, бедной падчерице генерала, — воспитанница графини Лиза; «бабушка» по своей роли в сюжете соответствует старой графине [Бем 1929: 302—311]. Ролевое соответствие между героями «Игрока» и «Пиковой дамы» весьма условно, различий можно насчитать не меньше, чем сходств, но оба произведения роднит наличие «неподвижной» идеи, овладевающей главными героями. Пушкин одним из первых в русской литературе стал наделять своих героев «неподвижной идеей», которая определяла специфику их поведения. Таковы Алеко («Цыганы»), Германн («Пиковая дама»), Клеопатра («Египетские ночи», «Легенда», «Жил на свете рыцарь бедный…»), Барон («Скупой рыцарь»), Петр («Медный всадник»). Именно эти идеологически означенные герои Пушкина чаще всего выступали в качестве прообразов персонажей романов Достоевского. В силу этого пушкинские произведения во многом определяли не только характеры, но и идеологическую структуру этих романов, поскольку герои Достоевского наследовали не только черты характеров, но и идеи (или, точнее, потребность в идее) своих пушкинских прототипов.

Роман «Бесы» — единственный из романов Достоевского, получивший в качестве заглавия название пушкинского стихотворения, а в качестве эпиграфа — строфу из него. Тем не менее пушкинское присутствие в романе, в том числе в его идейной структуре, исследовалось недостаточно. Выявленные к настоящему моменту пушкинские подтексты имеют характер отдельных параллелей к сюжету и не касаются его идейной стороны [Николаева 2012; Тамарченко 2000; Grenier 1998; Davison 1983: 99, 109]. Целью нашего исследования было определить не замеченные ранее пушкинские подтексты в «Бесах» и, далее, показать, как эти подтексты складываются в связную идейную структуру, группируясь вокруг одного из наиболее идеологически значимых персонажей романа — Кириллова.

* * *

Персонажа под именем Кириллов не было на ранних этапах работы Достоевского над романом (начало 1870 — лето 1870). По роли в сюжете ему примерно соответствовал герой, который назывался Инженер («ИНЖЕНЕР вызвался себя застрелить для общего дела» [Достоевский 1972—1990 XI: 241]). В ранних замыслах романа герои имели условные имена, взятые из литературы или позаимствованные у реальных людей. Тем самым обнажался источник происхождения персонажей: мы находим среди действующих лиц «Базарова» и «Писарева» («Княгиня слыхала о нигилистах и видала (Писарев), но ей хотелось Базарова» [Там же: 71]). Сама композиция романа мыслилась Достоевским подобной композиции «Отцов и детей». Только спорить с нигилистом за чайным столом должен был не лишенный оригинальности Павел Кирсанов, а полный умственных сил и полемического задора некий (имя ему еще предстояло отыскать) носитель русско-православной идеи. И скоро на страницах рукописи романа появился «истинно русский» персонаж, заявленный в планах в качестве настоящего «нового человека» в противовес ложным «новым людям» Тургенева и Чернышевского:

А знаете ли, кто новые русские люди? Вот тот мужик, бывший раскольник, при Павле Прусском, о котором напечатана статья с выписками в июньском 1 номере «Русского вестника». Это не тип грядущего русского человека, но, уж конечно, один из грядущих русских людей [Достоевский 1972—1990 XXVIII, кн. 2: 328] (А.Н. Майкову, 11 (23) декабря 1868 года).

Таким виделся Достоевскому бывший раскольник-беспоповец, вернувшийся в лоно официальной церкви, Константин Ефимович Голубов (1842—1889).

Голубов был известен в том числе полемикой с Николаем Огаревым, отраженной в книге «Частные письма об общем вопросе» [Голубов 1867]. Подробности переписки Голубова с Огаревым могли быть знакомы Достоевскому (см. примечания к роману «Бесы» [Достоевский 1972—1990 XII: 180]). Другим источником сведений о судьбе Голубова и о его религиозных исканиях стала для Достоевского статья историка старообрядчества Н. И. Субботина, опубликованная в журнале «Русский вестник» в 1868 году [Субботин 1868].

Учение Голубова, основанное на представлении о том, что истинная свобода возможна только при «самоуправлении» и «самостеснении» человека, Достоевский хотел противопоставить «своеволию» и «безверию» нигилистов («Идеи Голубова суть смирение и самообладание и что Бог и царство небесное внутри нас, в самообладании, и свобода тут же» [Достоевский 1972—1990 XI: 131]). В качестве возможного антагониста Голубова в набросках к роману, помимо Базарова, фигурировал персонаж, называемый «студент». В последнем угадывается Сергей Нечаев, выступавший в черновиках и под своим собственным именем [Достоевский 1972—1990 XI: 113].

Все трое, Базаров, студент (Нечаев) и Голубов, не удержались в замыслах романа. Но если Базаров и студент трансформировались в других героев, попытка сделать Голубова романным персонажем не удалась совершенно. Произошло это потому, что бывший раскольник, ставший официальным священником, не был достаточным идеологическим противовесом нигилистическому идеалу «своеволия» и «безверия». Попытка Достоевского изобразить Голубова полемизирующим с нигилистом оказалась непродуктивной, равного спора не получилось. Слова Голубова: «Больше смирения надо: сочтите себя за ничто, тогда спасетесь и спокой получите» — нигилист «слушает почтительно» [Там же: 124] и не возражает. А что тут возразишь? Личность Голубова воплощала идеал христианского смирения с полнотой, которая не содержала в себе потенциала к дальнейшему развитию. Бывший беспоповец уже прошел свой духовный путь полностью, и его не нужно было преобразовывать в кого-нибудь еще. В ходе работы Достоевского над планами романа роль Голубова все время уменьшается, пока не появляются записи «Голубова не надо» [Там же: 135], «без Голубова» [Там же: 136].

Неудачная попытка сделать из Голубова романный персонаж не заставила Достоевского отказаться от намерения вывести образ «нового человека» как носителя русской идеи в противовес нигилистам, но к первоначальному плану построить роман «по-тургеневски» просто, сведя в одном споре нигилиста и носителя русской идеи, Достоевский не вернулся. Возник новый замысел: не просто столкнуть нигилиста и западника с носителем русской идеи, а показать сам путь преображения нигилиста в истинно русского, православного человека. Это преображение, точнее, стремление к нему должно было стать основой характера нового персонажа, из которого Достоевский хотел сделать «нового человека». Этот герой стал называться князь и вместе с новым прозванием должен был получить потенциал к развитию из нигилиста в истинно русского и православного. Писатель определил этот поворот замысла так: «Весь пафос романа в князе... он заменяет Голубова. Все остальное движется около него как калейдоскоп... князь должен был увлечься “идеей мессианской роли России”» [Там же: 133—134]. То, что очередной кандидат на роль «нового человека» изменил свой социальный статус и из студента и Базарова превратился в князя, свидетельствовало о желании Достоевского, на тот момент еще неявном и даже не вполне осознанном, не сосредоточиваться на изображении современности, на шестидесятых годах, когда героем времени стал разночинец. Называя своего протагониста князем, Достоевский как бы оборачивается и бросает взгляд на предшествующую эпоху сороковых годов, когда носителем нигилистических идей были дворяне. Это несоответствие между социальным статусом героя и его романтическим, то есть тоже дворянским, сознанием, с одной стороны, и современностью, с другой, определило очередную творческую неудачу писателя. Внутренняя логика персонажа, обозначенного как князь, не позволяла ему переродиться в «нового человека». В одном из вариантов романа князь должен был покончить с собой, потому что слишком остро почувствовал свою оторванность от почвы [Достоевский 1972—1990 XI: 173—175].

Трудности работы над романом вызывают у писателя резкое недовольство собой, приводящее ко все более частым припадкам эпилепсии. Эти припадки осознавались самим Достоевским как проявление творческого кризиса, состоящего в невозможности воплотить задуманное. К лету 1870 года работа над романом если не остановилась совершенно, то потеряла сюжетную и содержательную определенность. Дневниковые записи этого периода свидетельствуют о невозможности продолжать работу над романом: «Тоска <…>. Бьюсь с 1-й частью романа и отчаиваюсь... роман решительно бракуется (ужасно)» [Достоевский 1972—1990 XXVII: 102]. В августе 1870 года Достоевский отказывается от замысла написать «тенденциозное» произведение, направленное против современного нигилизма, и сжигает около пятнадцати авторских листов текста [2]. Тогда же писатель окончательно отказывается от плана написать «роман-памфлет» и приступает к созданию нового по сути романа, жанр которого определяет как «роман-трагедия» [Достоевский 1972—1990 XII: 184—186].

* * *

Работа над новым замыслом пошла много быстрее, и уже в октябре 1870 года Достоевский отправляет в «Русский вестник» первые главы. В сопроводительном письме к ним Достоевский сообщает М.Н. Каткову, редактору журнала, что новый роман не будет отражать современные события, поскольку «ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью» [Достоевский 1972—1990 XXIX: 141]. Сознательный отказ фокусироваться на обстоятельствах дела Нечаева отразил уже обозначенное Достоевским стремление отойти от современности и погрузиться в эпоху сороковых годов, использовав таким образом собственный опыт пребывания в кругу петрашевцев (1847—1849) [Бельчиков 1936]. Это обращение писателя к личному опыту и стало решающим фактором, ускорившим работу над романом.

Именно тогда персонаж, первоначально названный Инженером и имевший в романе служебную функцию, получает имя реального исторического лица — члена кружка петрашевцев, издателя «Карманного словаря иностранных слов» Н. Кириллова [3]. Выбор именно Кириллова из всех петрашевцев не случаен. Подобно герою романа Достоевского, который был готов принять на себя вину за чужое убийство, исторический Кириллов был подставной фигурой. Он поставил свое имя на титульном листе cловаря при том, что подлинными авторами были другие люди, более всех прочих сам М.В. Петрашевский [Малеин, Берков 1934: 43—66].

Вместе с обретением имени новый персонаж (теперь он назывался инженер Кириллов) стал выразителем идеи нигилистического своеволия в наиболее крайнем ее проявлении. Он захотел стать равным Богу, чтобы лишить свою жизнь предопределенности. Последнее будет возможно, считает Кириллов, если человек преодолеет страх смерти и ему станет «все равно жить или не жить». Наиболее полным выражением этого преодоления должно стать самоубийство. Кириллов ожидает, что между минутой, когда решение уйти из жизни уже принято, и самим актом самоубийства к нему придет состояние «вечной гармонии», когда «надо перемениться физически или умереть»:

— есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о — тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. если более пяти секунд — то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически [Достоевский 1972— 1990 Х: 450].

Именно тогда, в момент достижения «вечной гармонии», надеется Кириллов, должна обновиться человеческая природа и «будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог будет. А тот бог не будет» [Достоевский 1972—1990 Х: 93]. Так именно к Кириллову от Голубова в сильно измененном виде переходит идея «нового человека». В данном своем воплощении она не содержит ничего национального и православного, но приобретает универсальный, общечеловеческий и даже сверхчеловеческий характер, предполагающий в том числе изменение биологической природы человека. Что это означает, Достоевский поясняет следующим замечанием своего героя: «Очень жаль, что я родить не умею, — задумчиво отвечал Кириллов, — то есть не я родить не умею, а сделать так, чтобы родить, не умею... или... Нет, это я не умею сказать» [Там же: 444].

Сожаление Кириллова о том, что он «родить не умеет», подразумевает, что «новый человек», по Кириллову, должен обрести, а точнее, вернуть себе качества андрогина, которыми человек обладал в первые дни творения. Именно тогда, как об этом сказано в книге Бытия, только что созданный человек представлял из себя единство мужчины и женщины, и только потом Всевышний отделил от мужчины женщину, Еву. Таким образом, «новый человек, счастливый и гордый», каким стремится стать Кириллов, оказывается «новым» буквально, в библейском смысле, то есть человеком, только что созданным творцом. «Вечную гармонию», которая, как он надеется, должна привести его к обретению новой природы, Кириллов сравнивает с совершенством и радостью первых дней творения («Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: “Да, это правда, это хорошо”» [Там же: 450]). Гармония первых дней творения заканчивается, когда своеволие проявляет первый человек, Адам, и отведывает запрещенные ему плоды. Именно тогда о нем и было сказано: «Вот, Адам стал как один из Нас» (Быт 3: 22), и первый человек был изгнан из рая и стал смертен. Представляется, таким образом, что желание Кириллова проявить своеволие и тем самым стать равным творцу имеет библейский подтекст, поскольку сама возможность проявления своеволия — это выражение свободы воли, которой первый человек был наделен.

В Библии неявно говорится об андрогинной природе первого человека. Прямым источником легенды об андрогине является диалог Платона «Пир» [Платон 1993: 98]. Для Достоевского тем не менее неявный смысл Библии был важнее, чем прямой смысл диалога Платона. Объясняется это, во-первых, особенным вниманием, с которым Достоевский относился к Библии [Сальвестрони 2001: 7—9], и во-вторых, тем, что Библия в шестидесятые годы стала важнейшим подтекстом русской литературы о «новых людях», прежде всего романа «Что делать?» Чернышевского [Паперно 1996]. Как показала И. А. Паперно, мир новых людей, описанный Чернышевским в четвертом сне Веры Павловны, напоминает Эдем [Паперно 1996: 178]. Можно уточнить эту параллель; образ жизни «новых людей» Чернышевского соответствует фазе жизни Адама и Евы в райском саду до грехопадения, то есть до проявления своеволия: поскольку «своей» воли у «новых людей» Чернышевского нет, понятие «греха», предполагающее свободу воли, к ним не применимо. И подобно первым людям до грехопадения, «новые люди» не знают стыда, периодически уединяясь в специально отведенных для этого местах. Гармония их жизни ничем не нарушается. Им, атеистам, спорить с Богом не о чем и незачем, поэтому они спокойно и гармонично пребывают в Эдеме.

Торжество «новых людей», построивших счастливую жизнь без вмешательства Бога, воплощено Чернышевским в образе «здания, громадного, громадного здания, каких теперь лишь по нескольку в самых больших столицах, — или нет, теперь ни одного такого!» [Чернышевский 1939: 277] Это здание подробно, изнутри и снаружи, описывается Чернышевским, и при том, что в романе оно сравнивается с павильоном Всемирной выставки в Лондоне, символически оно обозначает Вавилонскую башню. Эта аналогия подкреплена указанием на две реки, между которыми это здание находится. Эти две реки, которые И. Паперно совершенно справедливо, на наш взгляд, соотносит с Евфратом и Тигром [Паперно 1996: 178], явное свидетельство того, что место расположения здания соотносится с Вавилоном. Таким образом Чернышевский дает понять, что обновленное и объединенное человечество сделало то, что не удалось сделать его своевольным предшественникам: они построили Вавилонскую башню, и Всевышний им в этом не помешал. У «новых людей» как у атеистов не могло быть конфликта с творцом, и потому у них не было желания проявлять «своеволие». Менее всего они озабочены тем, чтобы утвердить свое личное бессмертие, то есть «сделать себе имя», как Библия описывает намерения строителей Вавилонской башни («Давайте построим себе город и башню, главою до небес; и сделаем себе имя, чтобы мы не рассеялись по лицу всей земли» (Быт. 11: 4)). Этому препятствовал бы социальный детерминизм, которым Чернышевский наделяет своих «новых людей» и который они принимают, делая его основанием своего «разумного эгоизма». Осуждающий проявления «своеволия» Голубов увидел бы своих союзников скорее в «новых людях» Чернышевского, несмотря на их атеизм, чем в Кириллове, который верит в Бога «пуще попа», по замечанию Петра Верховенского, но, конечно, вера Кириллова иного рода, чем христианство Голубова, поскольку предполагает не «смирение и стеснение», а претензию на личные и даже равные отношения с Всевышним. такой тип религиозности, характерный для романтических богоборцев [Осмоловский 1977: 103], отличал людей сороковых от революционеров-шестидесятников. Комментаторы романа давно усмотрели корни богоборчества Кириллова в мировоззрении и поведении людей сороковых годов, оказавших влияние на Достоевского, а именно М.В. Петрашевского и Н.А. Спешнева [Достоевский 1972—1990 XII: 221—223]. Можно вспомнить и давнее предположение Гроссмана о том, что Кириллов — это «поздняя формация бакунинской идеологии: “Бога нет и, стало быть, я — бог”, идеология, доведенная в романе до трагического абсурда и находящая себе разрешение в жутком эксперименте философического самоубийства» [Гроссман 2015: 366]. В незавершенном послесловии к «Бесам», предварительно озаглавленном «о том, кто здоров и кто сумасшедший» [Достоевский 1972—1990 XII: 269], Достоевский так определяет роль своего персонажа: «Таков Кириллов, русский идеалист. Чутье-то верное (вроде Белинского: сначала решим о Боге, а уж потом пообедаем)» [Достоевский 1972—1990 XI: 308].

Белинскому и Герцену как людям сороковых годов Достоевский посвятил очерк «Старые люди» (1873). Здесь он вспоминает о знакомстве с Белинским и при этом не столько полемизирует с известной статьей Тургенева «Воспоминания о Белинском» [4], сколько повторяет тургеневскую оценку Белинского как человека, страстно ищущего Бога. К этому образу Достоевский добавил несколько утрированные черты западничества, которые он усмотрел в Белинском, в частности любовь к железным дорогам как к символу прогресса и движения России на Запад:

Раз я встретил его часа в три пополудни у Знаменской церкви. он сказал мне, что выходил гулять и идет домой.

— Я сюда часто захожу взглянуть, как идет постройка (вокзала Николаевской железной дороги, тогда еще строившейся). Хоть тем сердце отведу, что постою и посмотрю на работу: наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога. Вы не поверите, как эта мысль облегчает мне иногда сердце [Достоевский 1972—1990 XXI: 12].

Отметим, что Кириллов находится в городе потому, что ждет место при строительстве железнодорожного моста:

— Алексей Нилыч сами только что из-за границы, после четырехлетнего отсутствия, — подхватил Липутин, — ездили для усовершенствования себя в своей специальности, и к нам прибыли, имея основание надеяться получить место при постройке нашего железнодорожного моста, и теперь ответа ожидают [Достоевский 1972—1990 Х: 75].

* * *

Обретение Кирилловым собственного имени и сама трансформация его из проходного персонажа в носителя идеи «нового человека» стали важными признаками больших изменений, происшедших с романом в целом с конца лета 1870 года. С этого времени произведение стало включать в себя все больше сюжетных ходов, непосредственно не связанных с делом Нечаева. Среди прочих — сцена дуэли Ставрогина с Гагановым-младшим, в которой Кириллов играет роль секунданта. И это, на наш взгляд, еще один признак того, что романный Кириллов ведет себя как человек сороковых годов, а не как шестидесятник. Конечно, можно представить себе шестидесятника, по необходимости выходящего на дуэль, как это было с Базаровым, но невозможно представить себе человека шестидесятых годов секундантом, потому что роль секунданта предполагает знание дуэльного кодекса. Между тем Кириллов не только отлично знает дуэльный кодекс, но и хранит у себя пару дорогих дуэльных пистолетов. Представляется обоснованным и предположение Л. Г. Гофмана о том, что возможным источником описания дуэли между Ставрогиным и Гагановым стала публикация «отповеди» декабриста П.Н. Свистунова, содержащая описание дуэли между М. С. Луниным и А.Ф. Орловым, будущим шефом жандармов [5]. Однако дуэль Ставрогина и Гаганова обладает существенным отличием от дуэли Лунина и Орлова: если в исторической дуэли соперники не испытывают друг к другу ненависти и стреляются на спор, Орлов вынужденно, а Лунин из удовольствия, то вызов Гаганова определен ненавистью к Ставрогину, при этом Ставрогин не испытывает к Гаганову никаких чувств. Бесстрашие Ставрогина, спокойно стоящего под пулями, напоминает не бесстрашие Лунина, а бесстрастие графа Б. из пушкинского «Выстрела». Граф Б. на дуэли невозмутимо поедает черешни, поскольку, совершенно как Ставрогин, не ценит свою жизнь. При этом сам простреливает Сильвио фуражку. И этот момент попадает в описание дуэли в «Бесах»: Гаганов простреливает Ставрогину пуховую шляпу.

Как известно, в финале пушкинской повести граф Б. обретает чувство страха за свою жизнь, обретя прежде чувство ценности жизни — ему удается то, что не удается Ставрогину. «Вы не сильный человек. Приходите пить чай», — говорит ему Кириллов после дуэли [Достоевский 1972—1990 Х: 228]. А что еще остается слабому человеку?

Пушкинский подтекст дуэли между Ставрогиным и Гагановым определяется авторским указанием на то, что Кириллову хорошо известны подробности пушкинской дуэли, поскольку он упоминает оскорбительное письмо, которое Пушкин послал приемному отцу Дантеса, барону Геккерну («Вы сказали, письма никто не получал, — заметил Кириллов, — в бешенстве можно; пишут не раз. Пушкин Геккерну написал» [Там же: 186]. Условия ставрогинской дуэли напоминают условия пушкинской дуэли тем, что в обоих случаях предполагается смертельный исход, что в русской дуэльной практике второй половины XIX века случалось редко, поскольку и правила дуэли соблюдались не так строго, как в первой трети XIX века, и отношение к ней в обществе стало по преимуществу резко негативным [Востриков 2004: 54]. И так же, как и Дантес, Гаганов вступается за честь отца, оскорбленного Ставрогиным. Источник сведений о дуэльной и преддуэльной истории Пушкина, доступный Кириллову (и Достоевскому), лежит на поверхности. Это широко известная, выдержавшая несколько изданий история пушкинской дуэли, записанная со слов секунданта Пушкина, Константина Данзаса, А.Н. Аммосовым. Текст, включавший в себя преддуэльное письмо Пушкина к барону Л. Геккерену от 26 января 1837 года, был опубликован в «Полярной звезде» Герцена [6] и затем вышел отдельным изданием в России [7] . Брошюра пользовалась большой популярностью, о чем свидетельствуют ее пять изданий в качестве приложения к ведущим русским журналам: «Библиотеке для чтения», «Книжному вестнику», «Русскому слову», «Современнику», «Современным листкам». И вряд ли простым совпадением стало то, что, подобно Данзасу, бывшему военным инженером, Кириллов также «Инженер». К сказанному следует добавить, что Данзас умер в июле 1870 года, в самый разгар работы Достоевского над романом. Достоевский мог узнать о смерти секунданта Пушкина из некрологов, появившихся в русской прессе [8]. Произошло это непосредственно перед тем, как в августе 1870 года герой романа, называвшийся Инженер, обрел свое имя — Кириллов. увеличивая число примечательных совпадений, добавим, что Кирилл — это имя, принятое перед смертью Константином Философом, а Данзаса звали именно Константин.

* * * 

Интерес к преддуэльной истории и смерти Пушкина, которым писатель наделил Кириллова, был характерен для петрашевцев, как и вообще для поколения сороковых годов. осмысление значения этой смерти и загадочных обстоятельств, ей предшествовавших, оставалось актуальным все первое десятилетие после смерти Пушкина [Березкина 2015; Весслинг 2005; Долинин 2004; Кардаш 2016; Костин 2016; Кросс 2013; Нечаева, Фрумкина 1999; Осповат 1999; Тиме 2008: 294—296; O’Bell 1999]. Так, 9 декабря 1846 года на литературном вечере в доме петрашевца Момбелли был прочитан доклад на тему «Описание отношений и дуэли Пушкина с Дантесом (Геккерн) и об участии в этой истории неизвестного подсылателя записок; также описание последних минут Пушкина, напечатанное Жуковским» [Дело петрашевцев 1937—1951: 380].

Тема доклада отражает сильнейшее впечатление, произведенное на современников не только предсмертными днями и часами, но и последними минутами жизни Пушкина. Именно тогда, по мнению тех, кто наблюдал уход поэта, он обрел гармоническое состояние примирения со смертью и всепрощения. Выражением этого была знаменитая, отраженная в нескольких воспоминаниях, предсмертная улыбка поэта: «Когда друзья и несчастная жена устремились к бездыханному телу, их поразило величавое и торжественное выражение лица его. На устах сияла улыбка, как будто отблеск несказанного спокойствия, на челе отражалось тихое блаженство осуществившейся святой надежды» (письмо Е.Н. Мещерской-Карамзиной [Грот 1887: 290]) [9].

О последних минутах жизни поэта петрашевцам, как и самому Достоевскому, было известно из знаменитого письма Жуковского С.Л. Пушкину, закрепившего представление современников о смерти Пушкина как об обретенной гармонии и о приближении к разгадке тайны смерти: «Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: “Что видишь, друг?” И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. таков был конец нашего Пушкина» [Жуковский 1960: 615]. В 1869 году, то есть непосредственно перед началом работы Достоевского над романом, письмо Жуковского было переиздано в собрании его сочинений [Жуковский 1869].

Современникам было известно, что в минуту кончины Пушкина Жуковский остановил часы: они показывали 2 часа 45 минут. Это же время, «29 января, 2 ч. 45 м. пополудни», указал в своем знаменитом некрологе, начинавшемся словами: «Солнце нашей Поэзии закатилось!», В. Ф. Одоевский [10]. Отметим, что и Кириллов «в эмблему того, что время должно остановиться» в момент обретения им предсмертной гармонии, заранее останавливает часы в «тридцать семь минут третьего»:

— На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была среда, ночью.
— По какому же поводу?
Не помню, так; ходил по комнате... всё равно. Я часы остановил, было тридцать семь минут третьего.
— В эмблему того, что время должно остановиться?
Кириллов промолчал [Достоевский 1972—1990 Х: 189].

Время дня не случайно выбрано Достоевским: оно близко минуте смерти Пушкина; тридцать семь — это возраст Пушкина и год его смерти. Знаменательно, также, что Кириллов, остановив стрелки в 2 часа 37 минут, довольно точно предсказывает или даже назначает минуту своей собственной смерти. Достоевский предоставляет нам возможность судить об этом, поскольку дает почти поминутный хронометраж последнего часа жизни Кириллова, начиная от прихода к нему Петра Верховенского и до самоубийственного выстрела:

— Который час?
— Ого, ровно два, — посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу <...> [Кириллову] через час какой-нибудь предстояло умереть [Достоевский 1972—1990 Х: 468, 470].

Легко посчитать, что смерть пришла к Кириллову между двумя и тремя часами, ближе к трем часам, так же как и к Пушкину: «Пульс стал упадать приметно и вскоре исчез вовсе. Руки начали стыть. ударило два часа пополудни, 29 янв. — и в Пушкине оставалось жизни — только на 3/4 часа!» (записка доктора В.И. Даля [Щеголев 1987: 180]).

Представляется, что описание последних предсмертных минут Кириллова имеет в своем подтексте описание последних минут жизни Пушкина, данное Жуковским, и построено Достоевским по контрасту с этим описанием. При этом в обоих случаях смерти предшествует некоторое переходное состояние отрешенной от мира статичности. Жуковский описывает это так: «Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда» [11] . Столь же подчеркнуто статичен Кириллов: «…стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене <...> поразило то, что фигура, несмотря на крик и на бешеный наскок его, даже не двинулась, не шевельнулась ни одним твоим членом — точно окаменевшая или восковая» [Достоевский 1972—1990 Х: 475].

Предсмертная улыбка Пушкина, известная по воспоминаниям современников и по письму Жуковского, находит свое искаженное отражение в предсмертной улыбке Кириллова: «Петр Степанович <…> заметил, что Кириллов хоть и смотрит куда-то пред собой, но искоса его видит и даже, может быть, наблюдает. Тут пришла ему мысль поднести огонь прямо к лицу “этого мерзавца”, поджечь и посмотреть, что тот сделает. Вдруг ему почудилось, что подбородок Кириллова шевельнулся и на губах как бы скользнула насмешливая улыбка — точно тот угадал его мысль» [Там же].

Выделенные выше черты внешнего сходства призваны подчеркнуть сущностную разницу между смертями Пушкина и Кириллова. Так, если Пушкин умирает в ореоле смирения и всепрощения, Кириллов строит свое предсмертное поведение как кощунственное, что, между прочим, только подчеркивает, что его самоубийство — это проявление богоборчества, а не атеизма. В окончательном тексте романа кощунственное поведение Кириллова выражается в желании «изругать» (что именно «изругать», не уточняется) в предсмертном послании:

«Я хочу изругать... — пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался. — Я хочу изругать...» [Там же: 473]. В первоначальной редакции сцены самоубийства Кириллов выражает свои кощунственные намерения еще более явно: «Я хочу [нарисовать] сверху рожу с высунутым языком или — ах, еще лучше!.. И он быстро <…> начертил в фронтиспис один пакостный предмет» [Достоевский 1972—1990 XII: 84]. Парадоксальным образом и за этим кощунственным поведением Кириллова также проступает пушкинский подтекст. Рисунок, который собирается нарисовать Кириллов, поразительно напоминает автопортрет Пушкина в монашеском клобуке, которому бес показывает далеко высунутый язык [Жуйкова 1996: 61]. Возможно допустить, хотя точных сведений об этом у меня нет, знакомство Достоевского с рисунком из альбома Е.А. Ушаковой [12].

Свою предсмертную записку Кириллов подписывает: «de Kiriloff, gentilhomme russe et citoyen du monde» («Кириллов, русский дворянин и гражданин мира») [Достоевский 1972—1990 Х: 473]. Буквально этой же формулой Достоевский характеризует Герцена в очерке 1873 года «Старые люди» («Герцен был совсем другое: то был продукт нашего барства, gentilhomme russe et citoyen du monde прежде всего, тип, явившийся только в России и который нигде, кроме России, не мог явиться» [Достоевский 1972—1990 XXI: 8]. Эта самоидентификация Кириллова как русского дворянина в сочетании с кощунственным поведением подчеркивает принадлежность Кириллова к поколению сороковых годов. Ужасный конец Кириллова указывает на то, что он, по выражению Достоевского, оказывается раздавлен идеей, которую воплощает.

* * *

Письмо Жуковского к С.Л. Пушкину о последних часах жизни поэта определило традицию осмысления смерти Пушкина, которую можно условно назвать «примирительной» и которой противостояло протестное осмысление смерти Пушкина, восходящее к стихотворению Лермонтова «На смерть поэта». Идеологическим центром описания смерти Пушкина Жуковским стала знаменитая фраза поэта, якобы адресованная императору «Жаль, что умираю, весь его бы был» [Сайтанов 1986: 36]. Друзья поэта, А.И. Тургенев и П.А. Вяземский, возможно, имея в виду интересы семьи Пушкина, также распространяли в обществе версию о «полном примирении» поэта с царем перед смертью [Сайтанов 1986: 44]. В рамках этой традиции сложилось представление о том, что в свои последние часы Пушкин обрел душевную гармонию, проcтил всех своих врагов, запретил друзьям мстить Дантесу и повторял перед смертью, что жена его ангел и ни в чем не виновата (ср.: [Щеголев 1987: 71, 248]).

Статья Гоголя «О лиризме наших поэтов», опубликованная в 1847 году в составе «Выбранных мест из переписки с друзьями», — еще одно свидетельство того, что на протяжении всех сороковых годов дуэль и смерть Пушкина продолжали быть поводом для оживленной общественной дискуссии. Смысл ее состоял в том, действительно ли смерть Пушкина стала последним пунктом на пути полного примирения Пушкина с монархом, или же, напротив, она была последним актом противостояния поэта и антипатриотически настроенного «света». Взгляд на Пушкина, выраженный Гоголем, вызвал, как известно, отповедь Белинского. Профетизм, приписываемый Гоголем русским поэтам и понимаемый им как союз поэта с властью, был осужден критиком как выражение сервилизма:

Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим беззакония сильных земли. У нас же наоборот: постигает человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит более, нежели небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества... <…> разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви [Письмо Белинского Гоголю 1950: 577—578].

Герцен, знавший содержание письма Белинского от него самого, попытался смягчить мнение о Пушкине своего друга и все-таки вписать поэта в русскую революционную парадигму. Статья «О развитии революционных идей в россии после 14 декабря» (1850) содержала явную полемику с письмом Жуковского и статьей гоголя (утверждавшими истинную любовь Пушкина к монарху) и скрытую — с письмом Белинского. Герцен пытался дезавуировать или сильно смягчить резкость последнего, указывая на то, что «два политических стихотворения» верноподданнического характера, которые написал Пушкин после декабря 1825 года, были вынужденной уступкой гения жизненным обстоятельствам: «Пушкин, часто недовольный и печальный, оскорбленный и полный негодования, все же готов заключить мир» [Герцен 1954: 224]. Пафос Герцена состоял в том, что утрата Пушкиным народной любви имела временный характер и что драма его смерти вернула поэта народу: «В 1837 году Пушкин был убит на дуэли одним из чужеземных наемных убийц, которые, подобно наемникам средневековья или швейцарцам наших дней, готовы предложить свою шпагу к услугам любого деспотизма. Он пал в расцвете сил, не допев своих песен и не досказав того, что мог бы сказать» [Герцен 1954: 207]. Сама дуэль характеризовалась Герценом как результат противостояния между Пушкиным и двором; «интриги, предшествовавшие дуэли, — интриги, затеянные министрами-литераторами и журналистами-шпионами» [Герцен 1954: 224]. Интересно, что сквозь ткань статьи Герцена «просвечивает» стихотворение Лермонтова «На смерть поэта»: «И умер он — с напрасной жаждой мщенья, / с досадой тайною обманутых надежд» [Лермонтов 2014: 276]. Ни о каком примирении и прощении Пушкина с царем речи не идет. Представляется, что эта давняя полемика, простил ли Пушкин или нет своих врагов перед смертью, получает неожиданное продолжение в откровении Кириллова о том, каким должно быть состояние предсмертной гармонии: «Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о — тут выше любви!» [Достоевский 1972—1990 Х: 450].

* * *

Перечисленные выше пушкинские аллюзии появляются в романе в тот момент, когда писатель отходит от своего замысла написать «тенденциозное» сочинение на злобу дня и начинает писать «фантастическое», по его собственному определению, произведение (ср. «фантастические страницы» в рукописных редакциях романа [Достоевский 1972—1990 XI: 173 след.]) Это означало, что в своем изложении событий Достоевский перестает ориентироваться на современность, а создает некоторую синтетическую во временном отношении реальность, соединяющую черты двух ярчайших в русской истории эпох, шестидесятых и сороковых годов XIX века. С этого времени роман начинает отражать личный опыт пребывания писателя в кругу петрашевцев в большей степени, чем обстоятельства дела Нечаева. И то, что пушкинские подтексты концентрируются вокруг образа Кириллова, на наш взгляд, лишний раз указывает на принадлежность этого персонажа скорее к людям сороковых годов, нежели к шестидесятникам.

Этапу работы писателя над романом, когда персонаж под именем Инженер стал называться Кирилловым, соответствует появление эпиграфа из стихотворения Пушкина «Бесы». Это произошло в октябре 1870 года или близко к этому времени — вряд ли много ранее, о чем говорит следующий факт: отправляя первую половину первой части романа в редакцию «Русского вестника» Достоевский попросил проверить пушкинский эпиграф, текст которого писатель привел по памяти (и с ошибкой), поскольку книги под рукой не было, а искать ее не хватало времени [Тихомиров 2017].

Одновременно с эпиграфом из Пушкина роман получает заглавие, также взятое из пушкинского стихотворения. Это должно было обнажить пушкинские подтексты романа и сделать Пушкина союзником Достоевского в борьбе с нигилизмом и западничеством, в утверждении русской национальной идеи. Выбор Пушкина в таком качестве не был очевидным. В конце 1860-х годов, помимо того, что Герцен активно использовал творчество Пушкина и его биографию как свидетельство революционных пристрастий поэта, в обществе утверждался взгляд на Пушкина как на аморальную личность, либертена и бретера. Критики-разночинцы упрекали поэта в том, что он выражал прежде всего дворянские мировоззрение и поведение. Репутация Пушкина как национального поэта ставилась под сомнение не только Писаревым и нигилистами, но и декабристами (Горбачевский), а также и людьми из правительственного лагеря (М. Корф) [Немировский 2018: 22—23]. На этом фоне не характерной для эпохи представляется оценка Пушкина, данная Достоевским в самый разгар работы над романом в письме Страхову: «…свистун Пушкин вдруг, раньше всех Киреевских и Хомяковых, создает летописца в Чудовом монастыре, то есть раньше всех славянофилов высказывает всю их сущность и, мало того, — высказывает это несравненно глубже, чем все они до сих пор. Посмотрите опять на Герцена: сколько тоски и потребности поворотить на этот же путь и невозможность из-за скверных свойств личности» (Н.Н. Страхову 23 апреля (5 мая) 1871 г. [Достоевский 1972—1990 XXIX: 207]).

Называя Пушкина «свистуном», Достоевский употребляет иронический термин, обозначавший либерала времен полемики журнала «Русский вестник» с журналом «Свисток» [Пономарева 2008]. Тем самым Достоевский не столько хотел напомнить Страхову о далекой на тот момент полемике, сколько обращался к концепции пушкинской личности, в соответствии с которой Пушкин был либерал и западник только в первую половину его жизни, до создания «Бориса Годунова». Затем, во время работы над «Борисом», Пушкин испытал «нравственное перерождение», как назвал эту перемену П.В. Анненков в своей знаменитой биографии [Анненков 1984: 123], и стал выразителем русского национального духа. Именно по такой модели Достоевский замышлял построить жизненный путь своего «нового человека» в романе: от нигилизма и западничества — через их преодоление в результате какого-то откровения или сокровенного переживания — к обретению русской идеи. Именно такой Достоевский видел свою собственную судьбу, жалея при этом Герцена, которому не удалось повернуть на светлый путь национального самосознания «из-за скверных свойств личности». Так автор «Былого и дум» до самой своей смерти остался для Достоевского «gentilhomme russe et citoyen du monde». Последнее предполагало, что Герцен не разглядел в Пушкине выразителя национальной идеи и поэт так и остался для него «свистуном», то есть либералом.

Отношение Достоевского к Белинскому во время написания романа также во многом было определено отношением последнего к Пушкину. Как писатель признавался Н.Н. Страхову: «Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо: это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. <...> И с пеной у рта бросился бы вновь писать поганые статьи свои, позоря Россию, отрицая великие явления ее (Пушкина), — чтоб окончательно сделать Россию вакантною нациею, способною стать во главе общечеловеческого дела. <...> здесь, в эти 4 года, я перечитал его критики: он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую ноту и явился с “Повестями Белкина” и с “Арапом”. Он с удивлением провозгласил ничтожество “Повестей Белкина”. <...> Он отрекся от окончания “Евгения Онегина”. Он первый выпустил мысль о камер-юнкерстве Пушкина» (H.H. Страхову, 18 (30) мая 1871 [Достоевский 1972—1990 XXIX: 215—216]).

В этом письме Достоевский, вслед за Герценом, но с другой позиции, оспаривает мысль Белинского о том, что «камер-юнкерство», то есть служба монарху, имела отрицательное влияние на общественную репутацию Пушкина как национального поэта. Приведенная нами выше характеристика Белинского является также реакцией Достоевского на «Воспоминания о Белинском» Тургенева (1869). Оспаривая Тургенева, казалось бы, лишь в относительных мелочах, например в том, стал бы или нет Белинский славянофилом в пятидесятые годы, Достоевский соглашается с оценкой Белинского как идеалиста и заимствует для своего ответа критикам романа — приведенный по этому случаю Тургеневым анекдот о том, как Белинский не садился обедать, не решив вопроса о существовании Бога. При этом статья оставалась важнейшей причиной раздражения Достоевского, поскольку Тургенев вслед за Белинским считал «ложной идеей» убеждение Пушкина в том, «что мы не только великий народ, но что мы — великое, вполне овладевшее собою, незыблемо твердое государство и что художеству, что поэзии предстоит быть достойными провозвестниками этого величия и этой силы» [Тургенев 1977: 496].

Для Достоевского в конце шестидесятых годов не было идеи более близкой, чем мысль о том, что величие русского народа отражено в величии его государства и что Пушкин одним из первых это понял и воспел. Такой подход был продолжением мысли гоголя: Пушкин потому и явил миру образец «нового русского человека», что своей жизнью воплотил идею профетической близости поэта царю. Так полемика между Гоголем и Белинским о значении Пушкина становится вновь актуальной 20 лет спустя, во время работы Достоевского над «Бесами». И в этом, на наш взгляд, заключается еще одна причина того, почему в романе сороковые годы так интенсивно проступают сквозь шестидесятые.

Ложный путь человека сороковых годов, воплощенный в судьбах Белинского и Герцена, не сумевших оценить Пушкина, Достоевский воплотил в образе Кириллова. Невозможность последнего подняться над тайной жизни и смерти и тем самым обрести статус «нового человека» должна была, по мысли Достоевского, контрастировать с жизненным подвигом Пушкина, который пришел к обретению предсмертной гармонии через всепрощение и любовь.

* * *

Пушкинское присутствие в романе не в последнюю очередь обозначено художественным приемом, который Достоевский определил как «фантастический колорит», связав его с «Пиковой дамой» («“фантастический колорит”, “Пик<овая> дама”», см. план неоконченной повести 1872 года [Достоевский 1972—1990 XII: 8]). Фантазмы «Бесов» не вполне очевидны: роман обманчиво представляется основанным на реальных событиях, что, как известно, сам Достоевский отрицал. Действительность только стесняла его, когда он наблюдал за русской жизнью из-за границы. Это было время, когда ему хотелось создать «фантастическое произведение» в духе альтернативной истории. Так, параллельно с работой над «Бесами» Достоевский размышляет над замыслом романа о Парижской коммуне («Фантастическая поэма-роман: будущее общество, коммуна, восстание в Париже, победа, 200 миллионов голов...» [Достоевский 1972—1990 XVI: 5]).

Используя прием «фантастического колорита», Достоевский хотел собрать в одном пространстве главных идеологов сороковых и шестидесятых годов и заставить их спорить между собой. Именно таким виделся писателю новый роман, еще не получивший на тот момент название «Бесы», весной 1870 года. Этим замыслом Достоевский делится с Майковым:

Почему Чаадаеву не просидеть года в монастыре? Предположите, что Чаадаев, после первой статьи, за которую его свидетельствовали доктора каждую неделю, не утерпел и напечатал, например за границей, на французском языке, брошюру, — очень и могло бы быть, что за это его на год отправили бы посидеть в монастырь. К Чаадаеву могут приехать в гости и другие: Белинский наприм<ер>, Грановский, Пушкин даже. (Ведь у меня же не Чаадаев, я только в роман беру этот тип.) В монастыре есть и Павел Прусский, есть и Голубов… (А.Н. Майкову, 25 марта (6 апреля) 1870 [Достоевский 1972—1990 XXIX: 118]).

Как мы знаем, в «Бесах» местом общего сбора героев стал не монастырь, а провинциальный город, напоминающий Тверь. Что же касается компании, собранной в романе и выведенной под различными именами, то ее окончательный состав не слишком отличается от того, который Достоевский обещал Майкову. Присутствуют здесь Грановский, воплощенный в образе Степана Трофимовича Верховенского, и Белинский, чьи черты приданы Верховенскому-старшему и отчасти Кириллову. Появляется на страницах романа Голубов, упоминается Чаадаев. Не сходит со страниц романа Тургенев, воплощенный в своей бессмертной карикатуре — Кармазинове, частенько появляется Герцен, отраженный в Ставрогине и Кириллове, заглядывает Бакунин. В новом романе Достоевский собирает и сталкивает весь русский интеллектуальный бомонд своего века. Присутствует здесь и «Пушкин даже»: не занимая места за дискуссионным столом, он выполняет роль, близкую к авторской, определяя идеологию романа и его «фантастический колорит». После напряженных и неудачных попыток вывести в романе нового русского человека Достоевский делает новым человеком Пушкина, как прошедшего путь от «свистуна» — либерала и либертена — до певца монархии и воплощения истинно русского духа.

Библиография / References

[Аллен 1996] — Аллен Л. О пушкинских корнях романов Достоевского // Достоевский: Материалы и исследования. Т. 12. СПб.: Дмитрий Буланин, 1996. С. 43—48.

(Allen L. O pushkinskih kornyah romanov Dostoevskogo // Dostoevskij: Materialy i issledovaniya. Vol. 12. Saint Petersburg, 1996. P. 43—48.)

[Альми 2002а] — Альми И.Л. О превращениях пушкинского «Жил на свете рыцарь бедный» в художественном мире Достоевского // Альми И. Л. О поэзии и прозе: [Сб. ст.]. СПб.: Скифия, 2002. С. 513—517.

(Al’mi I.L. O prevrashcheniyah pushkinskogo «Zhil na svete rycar’ bednyj» v hudozhestvennom mire Dostoevskogo // Al’mi I.L. O poezii i proze: [Sb. st.]. Saint Petersburg, 2002. P. 513— 517.)

[Альми 2002б] — Альми И.Л. «Эхо» «Медного всадника» в творчестве Ф. М. Достоевского 40—60-х гг.: (от «Слабого сердца» к «Преступлению и наказанию») // Альми И.Л. О поэзии и прозе: [Сб. ст.]. СПб.: Скифия, 2002. с. 501—507.

(Al’mi I.L. «Ekho» «Mednogo vsadnika» v tvorchestve F. M. Dostoevskogo 40—60-h gg.: (Ot «Slabogo serdca» k «Prestupleniyu i nakazaniyu») // Al’mi I. L. O poezii i proze: [Sb. st.]. Saint Petersburg, 2002. P. 501—507.)

[Анненков 1984] — Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. М.: Современник, 1984.

(Annenkov P.V. Materialy dlya biografii A.S. Pushkina. Moscow, 1984.) 

[Бельчиков 1936] — Бельчиков Н.Ф. Достоевский в процессе петрашевцев. М.: Наука, 1971.

(Bel’chikov N.F. Dostoevskij v processe petrashevcev. Moscow, 1971.)

[Бем 1929] — Бем А.Л. Гоголь и Пушкин в творчестве Достоевского // Slavia. 1929. Т. VIII. Вып. 2.

(Bem A.L. Gogol’ i Pushkin v tvorchestve Dostoevskogo // Slavia. 1929. Vol. VIII. № 2.)

[Бем 1936] — Бем А.Л. У истоков творчества Достоевского // О Достоевском. Т. III. Прага, 1936. С. 46.

(Bem A.L. U istokov tvorchestva Dostoevskogo // O Dostoevskom. Vol. III. Prague, 1936. P. 46.)

[Бем 1998] — Бем А.Л. «Скупой рыцарь» в творчестве Достоевского: схождения и расхождения // Pushkin review = Пушкинский вестник. 1998. Т. 1. С. 83—119.

(Bem A.L. «Skupoj rycar’» v tvorchestve Dostoevskogo: Skhozhdeniya i raskhozhdeniya // Pushkin review = Pushkinskij vestnik. 1998. Vol. 1. P. 83—119.)

[Березкина 2015] — Березкина С.В. Цензурная история статьи Жуковского «Последние минуты Пушкина» // Пушкинский музеум: Альм. СПб.: Всерос. музей А.С. Пушкина, 2015. Вып. 7. С. 108—117.

(Berezkina S.V. Cenzurnaya istoriya stat’i Zhukovskogo «Poslednie minuty Pushkina» // Pushkinskij muzeum: Al’m. Saint Petersburg, 2015. Vol. 7. P. 108—117.)

[Бочаров 1999] — Бочаров С.Г. Из истории понимания Пушкина // Пушкин и теоретико-литературная мысль. М.: ИМЛИ; Наследие, 1999. С. 144—177.

(Bocharov S.G. Iz istorii ponimaniya Pushkina // Pushkin i teoretiko-literaturnaya mysl’. Moscow, 1999. P. 144—177.)

[Буданова 2003] — Буданова Н.Ф. Поэтика фантастического: Достоевский и Пушкин: [«Пиковая дама» и «Братья Карамазовы»] // Pro memoria: Памяти академика Георгия Михайловича Фридлендера (1915—1995). СПб.: Наука, 2003. С. 106—115.

(Budanova N.F. Poetika fantasticheskogo: Dostoevskij i Pushkin: [«Pikovaya dama» i «Brat’ya Karamazovy»] // Pro memoria: Pamyati akademika Georgiya Mihajlovicha Fridlendera (1915— 1995). Saint Petersburg, 2003. P. 106—115.)

[Весслинг 2005] — Весслинг Р. Смерть Надсона как гибель Пушкина: «образцовая травма» и канонизация поэта «больного поколения» // НЛО. № 75. С. 122—153.

(Wessling R. Smert’ Nadsona kak gibel’ Pushkina: «obrazcovaya travma» i kanonizaciya poeta «bol’nogo pokoleniya» // NLO. № 75. P. 122— 153.)

[Ветловская 2010] — Ветловская В.Е. Достоевский и Пушкин: Петербургская тема в «Преступлении и наказании» // Достоевский: Материалы и исследования. т. 19. СПб.: Наука, 2010. С. 152—168.

(Vetlovskaya V.E. Dostoevskij i Pushkin: Peterburgskaya tema v «Prestuplenii i nakazanii» // Dostoevskij: Materialy i issledovaniya. Vol. 19. Saint Petersburg, 2010. P. 152—168.)

[Викторович 1996] — Викторович В.А. Пушкин и Достоевский. Некоторые итоги изучения проблемы. СПб.; Новгород, 1996. С. 132—134 (компьютерный набор).

(Viktorovich V.A. Pushkin i Dostoevskij. Nekotorye itogi izucheniya problemy. Saint Petersburg; Novgorod, 1996. P. 132—134.)

[Востриков 2004] — Востриков А.В. Книга о русской дуэли. СПб.: Азбука-классика, 2004.

(Vostrikov A.V. Kniga o russkoj dueli. Saint Petersburg, 2004.)

[Герцен 1954] — Герцен А.И. О развитии революционных идей в России // Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М.: Изд-во АН СССР, 1960. Т. 7. С. 133—266.

(Herzen A.I. O razvitii revolyucionnyh idej v Rossii // Herzen A.I. Sobr. soch.: In 30 vols. Moscow, 1960. Vol. 7. P. 133—266.)

[Голубов 1867] — Голубов К.Е. Частные письма об общем вопросе // Истина. 1867. Т. 3.

(Golubov K.E. Chastnye pis’ma ob obshchem voprose // Istina. 1867. Vol. 3.)

[Гофман 1926] — Гофман Л.Г. Достоевский и декабристы // Тайные общества в России в начале XIX столетия. М.: Всесоюзное общество политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1926. С. 192—198.

(Gofman L.G. Dostoevskij i dekabristy // Tajnye obshchestva v Rossii v nachale XIX stoletiya. Moscow, 1926. P. 192—198.)

[Гроссман 2015] — Гроссман Л.П. Бакунин и Достоевский // М. А. Бакунин: Pro et contra: антология. СПб.: Изд-во РХГА, 2015. С. 349—383.

(Grossman L.P. Bakunin i Dostoevskij // M.A. Bakunin: Pro et contra: Antologiya. Saint Petersburg, 2015. P. 349—383.)

[Грот 1887] — Грот Я.К. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. СПб.: Тип. Имп. акад. наук, 1887.

(Grot Ya.K. Pushkin, ego licejskie tovarishchi i nastavniki. Saint Petersburg, 1887.)

[Дело петрашевцев 1937—1951] — Дело петрашевцев: В 3 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1951.

(Delo petrashevcev: In 3 vols. Moscow; Leningrad, 1937—1951.)

[Долинин 2004] — Долинин А.А. Цикл «Смерть поэта» и «29 января 1837» Тютчева // Пушкинские чтения в Тарту — 3: Мат-лы междунар. науч. конф., посв. 220-летию В.А. Жуковского и 200-летию Ф.И. Тютчева. Тарту: Изд-во тартуского ун-та, 2004. С. 381—395.

(Dolinin A.A. Cikl «Smert’ poeta» i «29 yanvarya 1837» Tyutcheva // Pushkinskie chteniya v Tartu — 3. Tartu, 2004. P. 381—395.)

[Долинин 1963] — Долинин А.С. Последние романы Достоевского: как создавались «Подросток» и «Братья Карамазовы». М.; Л.: Советский писатель, 1963.

(Dolinin A.S. Poslednie romany Dostoevskogo: Kak sozdavalis’ «Podrostok» i «Brat’ya Karamazovy». Moscow; Leningrad, 1963.)

[Достоевский 1972—1990] — Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. / Гл. ред. В.Г. Базанов. Л.: Наука, 1972—1990.

(Dostoevskij F. M. Polnoe sobranie sochinenij: In 30 vols. / Ed. by V.G. Bazanov. Leningrad, 1972—1990.)

[Жуйкова 1996] — Жуйкова Р.Г. Портретные рисунки Пушкина: каталог атрибуций. СПб.: Дмитрий Буланин, 1996.

(Zhujkova R.G. Portretnye risunki Pushkina: Katalog atribucij. Saint Petersburg, 1996.)

[Жуковский 1869] — Жуковский В.А. Последние минуты жизни Пушкина (1837 года) // Жуковский В. А. Собрание сочинений. 6-е изд. СПб.: Тип. Имп. акад. наук, 1869. Т. 6.

(Zhukovskij V.A. Poslednie minuty zhizni Pushkina (1837 goda) // Zhukovskij V. A. Sobranie sochinenij. Vol. 6. Saint Petersburg, 1869.)

[Жуковский 1960] — Жуковский В.А. Cобрание сочинений: В 4 т. Т. 4. М.; Л.: Гос. изд-во худ. лит., 1960. С. 602—616.

(Zhukovskij V.A. Cobranie sochinenij: In 4 vols. Vol. 4. Moscow; Leningrad, 1960. P. 602—616.)

[Жуковский 2000] — Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. Т. 2. М.: Языки русской культуры, 2000.

(Zhukovskij V.A. Polnoe sobranie sochinenij i pisem: In 20 vols. Vol. 2. Moscow, 2000.)

[Загидуллина 1990] — Загидуллина М.В. Пушкинские цитаты в романах Ф. М. Достоевского // Проблемы художественной типизации и читательского восприятия литературы: Тезисы докл. межвуз. науч.- практ. конф. литературоведов Поволжья (25—28 сент. 1990 г.). Стерлитамак: Изд-во Стерлитамакского гос. пед. ин-та, 1990. С. 121—122.

(Zagidullina M.V. Pushkinskie citaty v romanah F.M. Dostoevskogo // Problemy hudozhestvennoj tipizacii i chitatel’skogo vospriyatiya literatury. Sterlitamak, 1990. P. 121—122.)

[Кардаш 2016] — Кардаш Е.В. «Корчил Байрона, а пропал, как заяц»: опыт комментария [к отзыву Булгарина о гибели Пушкина] // НЛО. 2016.№4. С. 124—136.

(Kardash E.V. «Korchil Bajrona, a propal, kak zayac»: Opyt kommentariya [k otzyvu Bulgarina o gibeli Pushkina] // NLO. 2016. № 4. P. 124— 136.)

[Касаткина 1999] — Касаткина Т.А. Пушкинская цитата в романах Достоевского // Пушкин и теоретико-литературная мысль. М.: ИМЛИ; Наследие, 1999. С. 328—354.

(Kasatkina T.A. Pushkinskaya citata v romanah Dostoevskogo // Pushkin i teoretiko-literaturnaya mysl’. Moscow, 1999. P. 328—354.)

[Костин 2016] — Костин А.А. Стихи Б.М. Федорова на смерть Пушкина // Временник Пушкинской комиссии: Сб. науч. тр. СПб.: Росток, 2016. Вып. 32. С. 29—35.

(Kostin A.A. Stihi B.M. Fedorova na smert’ Pushkina // Vremennik Pushkinskoj komissii. Saint Petersburg, 2016. Vol. 32. P. 29—35.)

[Кросс 2013] — Кросс Э. Первые печатные отзывы на смерть Пушкина в Англии / Пер. с англ. А.А. Костина // Аониды: Сб. ст. в честь Н.Д. Кочетковой. М.; СПб.: Альянс-архео, 2013. С. 184—190.

(Kross E. Pervye pechatnye otzyvy na smert’ Pushkina v Anglii // Aonidy: Sb. st. v chest’ N.D. Kochetkovoj. Moscow; Saint Petersburg, 2013. P. 184—190.)

[Лермонтов 2014] — Лермонтов М.Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 1. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома, 2014.

(Lermontov M.Yu. Sobranie sochinenij: In 4 vols. Vol. 1. Saint Petersburg, 2014.)

[Малеин, Берков 1934] — Малеин А.Я., Берков П.Н. Материалы для истории «Карманного словаря иностранных слов» Н. Кирилова. Л., 1934.

(Malein A.Ya., Berkov P.N. Materialy dlya istorii «Karmannogo slovarya inostrannyh slov» N. Kirilova. Leningrad, 1934.)

[Немировский 2018] — Немировский И.В. Федор Павлович Карамазов — человек пушкинской эпохи // Немировский И.В. Пушкин — либертен и пророк. М.: Новое литературное обозрение, 2018. С. 313—337.

(Nemirovskij I.V. Fedor Pavlovich Karamazov — chelovek pushkinskoj epohi // Nemirovskij I.V. Pushkin — liberten i prorok. Moscow, 2018. P. 313— 337.)

[Нечаева, Фрумкина 1999] — Нечаева Н.С., Фрумкина А.С. Московские отклики на смерть Пушкина // Пушкин и Москва: [Сб. ст.]. М.: Москвоведение; Синергия; Моск. учебники, 1999. С. 129—142.

(Nechaeva N.S., Frumkina A.S. Moskovskie otkliki na smert’ Pushkina // Pushkin i Moskva: [Sb. st.]. Moscow, 1999. P. 129—142.)

[Николаева 2012] — Николаева Н.Г. «Бесы» Ф.М. Достоевского: несколько заметок о связи романа с «Пиковой дамой» А.С. Пушкина // Вестник КемГУ. 2012. № 4 (52). Т. 4. С. 75—78.

(Nikolaeva N.G. «Besy» F.M. Dostoevskogo: neskol’- ko zametok o svyazi romana s «Pikovoj damoj» A.S. Pushkina // Vestnik KemGU. 2012. № 4 (52). Vol. 4. P. 75—78.)

[Новикова 2016] — Новикова Е.Г. «Nous serons avec Le Christ». Роман Ф. М. Достоевского «Идиот». Томск: Изд-во Томского гос. ун-та, 2016.

(Novikova E.G. «Nous serons avec Le Christ». Roman F.M. Dostoevskogo «Idiot». Tomsk, 2016.)

[Осмоловский 1977] — Осмоловский О.Н. Достоевский и Байрон: к постановке проблемы // Вопросы литературы. Вып. 1 (29). Львов: Изд-во львовского ун-та, 1977. С. 100—106.

(Osmolovskij O.N. Dostoevskij i Bajron: k postanovke problemy // Voprosy literatury. Vol. 1 (29). L’vov, 1977. P. 100—106.)

[Осповат 1999] — Осповат А.Л. Смерть Пушкина, рождение интеллигенции: (реплика по ходу дискуссии) // Русская интеллигенция и западный интеллектуализм: история и типология: М-лы междунар. конф., Неаполь, май 1997. М.; Венеция: ОГИ, 1999. С. 45—48.

(Ospovat A.L. Smert’ Pushkina, rozhdenie intelligencii: (Replika po hodu diskussii) // Russkaya intelligenciya i zapadnyj intellektualizm: istoriya i tipologiya. Moscow; Venice, 1999. P. 45—48.)

[Павлова 1989] — Павлова Е.В. А.С. Пушкин в портретах. M.: Советский художник, 1989.

(Pavlova E.V. A.S. Pushkin v portretah. Moscow, 1989.)

[Паперно 1996] — Паперно И. Богословская основа романа «Что делать?» // Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский — человек эпохи реализма. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 175—178.

(Paperno I. Bogoslovskaya osnova romana «Chto delat’?» // Paperno I. Semiotika povedeniya: Nikolaj Chernyshevskij — chelovek epohi realizma. Moscow, 1996. P. 175—178.)

[Парсамов 2013] — Парсамов В.П. Николай Ставрогин: его «предки» и «потомки» // Исторический вестник. Т. IV: История — свидетельница времен. М., 2013. С. 184— 205.

(Parsamov V.P. Nikolaj Stavrogin: ego «predki» i «potomki» // Istoricheskij vestnik. Vol. IV: Istoriya — svidetel’nica vremen. Moscow, 2013. P. 184— 205.)

[Письмо Белинского к Гоголю 1950] — Письмо Белинского к Гоголю / Ст. и публ. К. Богаевской // Литературное наследство. Т. 56: В.Г. Белинский. II. М.: Изд-во АН СССР, 1950. С. 513—605.

(Pis’mo Belinskogo k Gogolyu / Ed. by K. Bogaevskaja // Literaturnoe nasledstvo. Vol. 56: Belinskij. II. Moscow, 1950. P. 513—605.

[Платон 1993] — Платон. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М.: Мысль, 1993.

(Platon. Sobranie sochinenij: In 4 vols. Vol. 2. Moscow, 1993.)

[Пономарева 2008] — Пономарева Л.Г. «Свисток» и «Русский вестник» // Достоевский: сочинения, письма, документы: словарьсправочник. СПб.: Пушкинский Дом, 2008. С. 252—255.

(Ponomareva L.G. «Svistok» i «Russkij vestnik» // Dostoevskij: Sochineniya, pis’ma, dokumenty: Slovar’-spravochnik. Saint Petersburg, 2008. P. 252—255.)

[Пушкин 1937—1959] — Пушкин А.С. Полное собрание сочинений, 1837—1937: В 16 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1959.

(Pushkin A.S. Polnoe sobranie sochinenij, 1837— 1937: In 16 vols. Moscow; Leningrad, 1937— 1959.)

[Пушкин в письмах Карамзиных 1960] — Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1960.

(Pushkin v pis’mah Karamzinyh 1836—1837 godov. Moscow; Leningrad, 1960.)

[Сайтанов 1986] — Сайтанов В.А. Прощание с царем // Временник Пушкинской комиссии. Л.: Наука, 1986. Вып. 20. С. 36—47.

(Sajtanov V.A. Proshchanie s tsarem // Vremennik Pushkinskoj komissii. Leningrad, 1986. Vol. 20. P. 36—47.)

[Сальвестрони 2001] — Сальвестрони С. Библейские и святоотеческие источники романов Достоевского. СПб.: Академический проект, 2001. С. 7—9.

(Sal’vestroni S. Biblejskie i svyatootеcheskie istochniki romanov Dostoevskogo. Saint Petersburg, 2001. P. 7—9.)

[Субботин 1868] — Субботин Н. Русская старообрядская литература за границей // Русский вестник. 1868. № 7. С. 99—129. № 8. С. 325—352.

(Subbotin N. Russkaya staroobryadskaya literatura za granicej // Russkij vestnik. 1868. № 7. P. 99—129. № 8. P. 325—352.)

[Тамарченко 2000] — Тамарченко Н.Д. «Вещий сон» и художественная реальность у Пушкина и Достоевского («Капитанская дочка» и «Бесы») // Сибирская пушкинистика сегодня: Сб. науч. ст. Новосибирск, 2000. С. 331—346.

(Tamarchenko N.D. «Veshchij son» i hudozhestvennaya real’nost’ u Pushkina i Dostoevskogo («Kapitanskaya dochka» i «Besy») // Sibirskaya pushkinistika segodnya. Novosibirsk, 2000. P. 331—346.)

[Тиме 2008] — Тиме Г.А. Культ мертвого поэта как «память» русского модерна: [Рец. на кн.:] Kissel W. S. Der Kult des Toten Dichters und die russiche Möodern: Puskin — Blok — Мajakovskij. Köln; Weimar; Wien, 2004 // НЛО. 2008.№89. С. 293—299.

(Time G.A. Kul’t mertvogo poeta kak «pamyat’» russkogo moderna: [Rec. na kn.:] Kissel W.S. Der Kult des Toten Dichters und die russiche Modern: Puskin — Blok — Majakovskij. Köln; Weimar; Wien, 2004 // NLO. 2008. № 89. P. 293— 299.)

[Тихомиров 2017] — Тихомиров Б.Н. Как печатать пушкинский эпиграф к роману Ф.М. Достоевского «Бесы» // Русская литература. 2017. № 1. С. 245—246.

(Tihomirov B.N. Kak pechatat’ pushkinskij epigraf k romanu F. M. Dostoevskogo «Besy» // Russkaya literatura. 2017. № 1. P. 245—246.)

[Тургенев 1977] — Тургенев И.С. Воспоминания о Белинском // В.Г. Белинский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1977.

(Turgenev I.S. Vospominaniya o Belinskom // V.G. Belinskij v vospominaniyah sovremennikov. Moscow, 1977.)

[Чернышевский 1939] — Чернышевский Н.Г. Полное собрание сочинений: В 15 т. Т. 11. М.: ГИХЛ, 1939.

(Chernyshevskij N.G. Polnoe sobranie sochinenij: In 15 vols. Vol.11. Moscow, 1939.)

[Щеголев1987] — Щеголев П.Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы. М.: Книга, 1987.

(Shchegolev P.E. Duel’ i smert’ Pushkina: Issledovanie i materialy. Moscow, 1987.)

[Davison 1983] — Davison R.M. The Devils: the Role of Stavrogin // New Essays on Dostoyevsky / Ed. by M. V. Jones, G. M. Terry. Cambridge: CUP, 1983. P. 95—114.

[Grenier 1998] — Grenier S. Dasha Shatova (Besy [Demons]): Dostoevsky Reading and Rewriting the Russian Ward (Vospitannitsa) Tradition // New Zealand Slavonic Journal. 1998. P. 111—135.

[O’Bell 1999] — O’Bell L. Writing the Story of Pushkin’s Death // Slavic Review. 1999. Vol. 58. № 2. P. 393—406.

[Rosenshield 2013] — Rosenshield G. Challenging the Bard: Dostoevsky and Pushkin, a Study of Literary Relationship. University of Wisconsin Press, 2013.



[1] Здесь и далее римская цифра означает номер тома, а арабская — номер страницы по изданию: [Достоевский 1972—1990].

[2] «Все надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул все написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1-й страницы. Вся работа всего года уничтожена» (письмо С. А. Ивановой, 17 (29) августа 1870 года [Достоевский 1972—1990 XXIX: 136]).

[3] Карманный словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка, издаваемый Н. С. Кириловым (так! с одной «л». — И.Н.). СПб.: Типография губернского правления, 1845.

[4] Тургенев И.С. Воспоминания о Белинском // Вестник Европы. 1969. № IV. С. 695— 729.

[5] «Сравнение этого поединка с дуэлью Орлова обнаруживает <...> его генетическую общность со сведениями Достоевского о Лунине. Полное спокойствие, демонстративная стрельба в воздух, пробитая шляпа Лунина и Ставрогина, чрезмерная горячность и случайные промахи их противников, да и самый благополучный исход обоих поединков, — все это с полной несомненностью говорит о художественном оформлении писателем сырого материала заметки Свистунова» [Гофман 1926: 198]. См. об этом интересные соображения: [Парсамов 2013].

[6] Полярная звезда на 1861 год. Кн. 6.

[7] Аммосов А.Н. Последние дни жизни и кончина Александра Сергеевича Пушкина. Со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта Константина Карловича Данзаса. СПб.: Издания Я.А. Исакова, 1863.

[8] Константин Карлович Данзас. Товарищ и друг Пушкина и его секундант на дуэли // Иллюстрированная газета. 1870. Т. 25. № 7.

[9] Ср. выдержку из письма С. Н. карамзиной: «Она (Н.Н. Пушкина. — И.Н.) тотчас меня спросила: Вы видели лицо моего мужа сразу после смерти? У него было такое безмятежное выражение, лоб его был так спокоен, а улыбка такая добрая! — не правда ли, это было выражение счастья, удовлетворенности? Он видел, что там хорошо» (С.Н. карамзина — А.Н. карамзину, (2) 14 февраля 1837 г. [Пушкин в письмах Карамзиных 1960: 172]).

[10] Литературные прибавления к «Русскому инвалиду». 1837. № 5. 30 января.

[11] Cр.: «Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе / Руки свои опустив» [Жуковский 2000: 304]. (Художественный ряд «Пушкин на смертном одре». Cм.: [Павлова 1989: 171]).

[12] О том, что об альбоме Ушаковой было известно широкой публике, свидетельствует следующий фрагмент переписки Н.М. Языкова и А.Н. Вульфа: «Альбом, в котором заключаются стихи Пушкина — есть драгоценность, и он же должен быть сохранен как памятник того золотого времени, когда у русских девиц были альбомы» (Н.М. Языков — А.Н. Вульфу, 1846 // Русская старина. 1903. №3. С. 495).