купить

Вячеслав Всеволодович да Винчи

Ирина Белобровцева (Таллиннский университет; старший научный сотрудник и профессор русской литературы Школы гуманитарных наук; доктор филологических наук)

Irina Belobrovtseva (Tallinn University; senior researcher and professor of Russian literature, School of Humanities; Dr.habil.)
irina.belobrovtseva@tlu.ee 

Irina Belobrovtseva. Vyacheslav Vsevolodovich da Vinci

Первое воспоминание — облик, второе — слова и поступки. Но все это обрывочно, разбросано и с чем-то перемешано, и принадлежит тебе одному, как дневник, пока не сложится в третье воспоминание — воспоминание о нравственном значении личности. <...> Третье воспоминание еще только рождается, потому что оно — дело коллективное, не то, что составляет память современников, а то, что отстаивается в памяти Современности.

Давид Самойлов. «Из третьего воспоминания» [Самойлов 1970]


О возрожденческой первооснове Вячеслава Всеволодовича Иванова говорилось так часто, что повторяться не имеет смысла. Но как потрясающая нас мозаика складывается из податливых, пластичных сколков смальты, так и все мы, знавшие этого необъятного человека, можем передать его облик, его слова и дела, его труды и дни — каждый в меру своей памяти, по силе своих впечатлений, своим нарративом. Наверное, это можно назвать воскрешением.

Есть много тех, кто знал Вячеслава Всеволодовича куда дольше и куда лучше меня, с полным основанием называл его Комой (мы с мужем отваживались на это только у него за спиной), работал с ним, встречался ежедневно... И если я решаюсь рассказать о том, каким его видела, то, может быть, в большой степени именно потому, что встречи были нечастыми и запоминались, отпечатывались в памяти навсегда. И еще — потому что от них остались некоторые материальные следы — обычные в случае знакомства инскрипты на книгах, но и менее обычные, например конспекты его лекций в Таллинском, тогда педагогическом, институте, а сейчас Таллинском университете (откуда нас, молодых преподавателей, меня и мужа, Виталия Белобровцева, изгнали «за хранение и распространение антисоветской литературы» и куда мы упрямо «партизанами» ходили на все лекции Комы).

И все-таки начать нужно не с этих лекций, а с некоего нигде не обозначенного дня 1974 года, когда у нас в квартире раздался звонок и, открыв дверь, я увидела на пороге Сергея Михайловича Эйзенштейна. С огромной головой в завитках волос, с большими светлыми глазами, в общем, как на известных фотографиях знаменитого режиссера. Несколько слов в свое оправдание: в это время под руководством Юрия Михайловича Лотмана я писала кандидатскую диссертацию на тему «Сергей Эйзенштейн и советская литература 1920–30-х годов». Утопала в материале, кляла себя за куцую в сравнении с объектом исследования эрудицию, незнание всех трех иностранных языков, которыми в совершенстве владел тот самый «объект исследования», выслушивала ЮрМиха, который называл режиссера дьяволом, и Наума Клеймана, который смягчал эту характеристику, в то же время пытаясь донести до меня головоломную сложность этого человека. Так что особого удивления гость, материализовавшийся у меня на пороге, не вызвал. Ну, если не считать потери дара речи. Гость оказался более словоохотливым и сказал: «Нет, я не Эйзенштейн, я Вячеслав Всеволодович Иванов, а ваш адрес мне дала моя теща, Раиса Давыдовна Орлова».

Много раз впоследствии эта фраза — «ваш адрес мне / нам дала Раиса Давыдовна Орлова» — сводила нас с москвичами, встречи с которыми становились «праздниками, которые всегда с тобой», и оставались таковыми на всю жизнь, и я не переставала благодарить судьбу за то, что когда-то в 1950-х Раиса Давыдовна вынуждена была на несколько лет переехать с тогдашним мужем в Таллин, где поработала в том самом пединституте. В 1972 году институт праздновал 25-летие, приглашал бывших своих педагогов, и она решила приехать на конференцию, где мы и познакомились. Сначала с ней, потом с Львом Зиновьевичем Копелевым, а после — с ее дочерью Светланой и Светланиным мужем Вячеславом Всеволодовичем.

Мы встречались в Москве, когда они жили еще на Тверской (тогда ул. Горького), а потом на Трифоновской, куда я однажды, уже в 1980-х, на которые пришлось наибольшее число наших встреч, привела Владимира Маканина [15]. Однажды, уже, понятно, в другое время, даже случайно — в аэропорту им. Джона Кеннеди. Встречались в Таллине и в Пярну, у Самойловых. Нашим друзьям Александру Белоусову и Елене Душечкиной, успешно преподававшим в Таллинском пединституте, мы предложили приглашать Кому на спецкурсы. Разумеется, ему давался карт-бланш, поэтому в наших бумагах есть конспекты нескольких лекций о том, что никогда не входило в программу русской филологии: например, лекции 1983 года об индоевропейских мифах (Солнце как женщина была супругой Месяца; миф сохранился в литовских народных песнях, там в Солнце были влюблены Месяц и бог грозы Перкунас, и, когда Солнце и Месяц ехали на свадьбу, Перкунас мечом зарубил Луну — отсюда возможность месяца быть половинчатым. Само собой разумеется, я не передаю прямую речь, это не цитата, а пересказ, но даже он, суховатый, дышит поэзией).

В 1981 году были лекции по Достоевскому, где Кома проводил параллель между Достоевским и Ницше: «Много сходства: безудержная смелость мысли, соединенная с робостью»; утверждал, что из финала «Идиота» не получилось Христа (а нам в ту пору представлялось как раз наоборот), что, по Достоевскому, совершать добрые поступки может только человек психически аномальный (князь, Алеша, Тихон) и что писателю нужна была поправка на болезнь; носитель добра появлялся в мир, заплатив ему пошлину собственным психическим заболеванием.

Все это было нам внове, так же как и краткий, размером, может быть, в четверть лекции, очерк истории юродства в России. И, наконец, следовал ошеломительный для нас тогда вывод: это он, Достоевский, — предшественник культуры ХХ века. Казалось бы, что тут особенного? «Добивал» конец этой фразы: «Предшественник дьявололюбия культуры ХХ века».

Поражали, конечно, и сами выводы, но, может быть, еще больше поражал нарратив: Кома говорил с неизменно ровной интонацией, как будто бы не удивляясь ничему сам и, соответственно, не ожидая удивления от слушателей. Чему удивляться, если все именно так и есть. Там, где прекрасные лекторы играли интонацией, умело подводя слушателей к катарсису, заставляя, затаив дыхание, воспринимать каждое слово как неслыханное, как открытие, совершавшееся на глазах аудитории, Кома, если можно так сказать, проигрывал. Его будничная, не расцвеченная эмоциями лекция воспринималась как повтор многократно воспроизводившегося ранее, и только те немногие, кто был в курсе темы, проблемы, методологии исследования, могли в полной мере оценить его пионерские идеи.

Больше всего конспектов осталось от лекций, посвященных творчеству Велимира Хлебникова. Шел 1985-й — год столетия Хлебникова, и Кома читал «Об отношении Хлебникова к истории, времени, числу» и «Об отношении Хлебникова к историческому слову». Позже многие положения лекций этого времени трансформировались в статьи «Хлебников и наука», «Хлебников и типология авангарда ХХ века». Жадно поглощались фразы — и хлебниковская: «И я думаю, / Что мир — / Только усмешка, / Что теплится / На устах повешенного», и мандельштамовская: «Хлебников совершил обмирщение языка поэзии». Даже простенькое узнавание того, что словом «летчик» мы тоже обязаны Хлебникову и что слово «заумный» он употреблял не в том смысле, в каком о Хлебникове пишут, потому что для него это был язык, построенный на бессознательных значениях звуков, т.е. язык, не лишенный смыслов, а, наоборот, перегруженный значениями, — все это звучало откровениями, что уж говорить о вычерченной на доске «волне Кондратьева».

В 1981 году (кажется, я не ошибаюсь, чуть позже скажу — почему) в Таллине состоялся некий конгресс на животрепещущую тему — инопланетные цивилизации. При встрече Кома пересказывал несколько выступлений, которые прозвучали на этом форуме. Ему понравилось утверждение, что Земля видима из космоса, ей не скрыться — города отмечены в атмосфере розовым свечением. Но особенно его увлекла гипотеза о направленном с «иных планет» термоядерном взрыве в Габоне, который и послужил причиной мутации организмов, обусловивших возникновение человечества. Такой вариант появления человека на планете Земля, на его взгляд, отвечал на несколько «тупиковых вопросов», постоянно возникавших при подходе к теме «появление разума на Земле». Года два назад в интернете появилась информация о найденном в Габоне в 1972 году ядерном реакторе, привлекшем внимание ученых со всего мира. Не прошло и сорока лет...

В тот свой приезд Кома сыграл важнейшую роль в жизни нашей семьи: дочь пошла в школу, и ее учительница Марья Павловна с гордостью и уверенностью сообщила, что мы можем не беспокоиться — она легко переучит нашу девочку с левой руки на правую. Молодые родители, начитавшиеся о ретардациях в детском развитии в результате подобных переучиваний, о стрессах и психологическом напряжении и недавно получившие в подарок книгу Комы «Чет и нечет», бросились к нему с просьбой — установить, как тогда принято было говорить, поменялись ли у нашей дочери местами полушария мозга (писали, что если поменялись, то переучивать не нужно, а если остались «на месте», то лучше переучить, — как именно нам все это представлялось, сегодня вспоминать смешно, но Кома отнесся к нашим родительским страданиям на удивление серьезно). Он сказал, что в пору его работы в лаборатории А.Р. Лурии в Институте нейрохирургии они определяли это неким элементарным образом: давали в руки испытуемому карандаш, и если тот держал его концом к себе, переучивать было можно и даже нужно, а вот если концом от себя — не надо человека трогать, он природный левша. Ребенок был тут же снабжен карандашом и бумагой, и мы убедились, что нам предстоит серьезный бой с Марьей Павловной, так как карандаш бесспорно подтверждал леворукость дочери. Бой состоялся, мы, конечно, прибегли к авторитету: сам профессор из Москвы обследовал дочь и сказал... Против профессора из Москвы Марье Павловне крыть было нечем, так что наша дочь по сей день обязана Коме своим поступательным развитием без всяких задержек.

Определив ее судьбу, Кома задумчиво посмотрел на нас и сказал, что левшой она должна быть наследственной, иначе не бывает, поэтому — кто из нас левша? Левшой, бесповоротно переученной, была я. Он кивнул и попросил написать что-нибудь левой рукой, а увидев это что-нибудь, произнес не знакомое нам в то время слово «амбидекстр». И задал следующий вопрос — не бывает ли со мной так, что в дверь или по телефону звонят и я уже знаю, кто это, или еще — вдруг вспоминаю человека, который позвонит или напишет на другой день или через день. Я радостно подтвердила, что бывает, радостно — потому что предвкушала ответ на странные кратковременные забеги сознания в будущее. Вот сейчас всезнающий Кома наконец объяснит, в чем тут дело. Но Кома чуть улыбнулся и сказал, что такие случаи хорошо известны, но объяснить их наука пока не в состоянии. С извиняющейся за науку интонацией.

Действо с карандашом граничило для нас с фокусом. Но настоящий фокус был предъявлен нам позже, четыре года спустя. Мой муж работал тогда в издательстве «Ээсти раамат» («Эстонская книга»), где выходили в свет и книги на русском языке. Один из местных поэтов принес в издательство машинопись поэтического сборника, претендовавшего на концепцию «ex oriente lux», «свет с Востока». Он всячески подчеркивал свою осведомленность в восточных учениях, свои поиски нравственных основ, свои метания. В стихах было множество соответствующих терминов, которых ни мы, ни наши таллинские знакомые толком не знали. Тогда-то нам и пришла в голову сумасшедшая идея попросить Вячеслава Всеволодовича: раз уж он все равно читает хлебниковские лекции, посмотреть этот сборник и написать рецензию. Что неизменно поражало в Коме — его живой, искренний, «всеядный» интерес к самым разным вещам, людям, событиям. Он словно ждал от каждой встречи, от каждого разговора чего-то нового, какого-нибудь открытия, расширения мира. (Говорил же он, и я думаю, это слышали многие, что мы все используем свой «чердак», свой мозг, всего лишь на пять процентов. — А вы? — спрашивали его. — Ну, я — на десять.) И на этот раз он не заставил себя долго просить, коротко сказал: «Хорошо», и — началось зрелище.

Те, кто видел малопочтенный советский фильм «Щит и меч», помнят, а те, кто не видел, знают как киноцитату сцену, в которой советский разведчик просто перелистывает одну за другой попавшие к нему в руки страницы секретного немецкого документа. Конечно, не просто перелистывает, но сразу запоминает. В остроумном критическом очерке «О трогательном фильме „Щит и меч“» Александр Бурьяк пересказывает этот эпизод так:

Эпизод с дословным запоминанием Вайсом нескольких страниц секретного документа с одного беглого прочтения. Апофеоз разведывательного таланта и сверхнапряжение чувства ответственности. Титан подрывной работы развивает нечеловеческие усилия, чтобы превозмочь Третий рейх. Такое не смог повторить впоследствии даже Макс фон Штирлиц. Нет, я читал, что подобные способности очень редко, но все-таки встречаются — и называются эйдетизмом (мнемоника: идиотизм). Эйдетизмом страдал, к примеру, Адольф Гитлер. Но эйдетизм у Вайса обнаружился почему-то лишь в указанном эпизоде [Бурьяк 2015].

Здравомыслящие кинозрители, само собой разумеется, над этой сценой посмеивались, но ее пугающий аналог разыгрался на наших глазах: Кома пролистал (в буквальном смысле этого слова!) страницу за страницей поэтического сборника любителя Востока, отложил его в сторону, сел за письменный стол и написал «Рецензию». Привожу ее дословно, соблюдая все знаки препинания и опустив лишь название сборника и имя автора:


Познакомившись с рукописью, я хотел предварить критические замечания положительным суждением, отметив следы начитанности автора (часто, впрочем, его отягощающей) и его знакомство с Цветаевой, Мандельштамом и западной поэзией (хотя и здесь влияния выступают в слишком непреобразованном виде). Мне хотелось найти среди коротких стихотворений проявление незамутненной поэтической одаренности (в других стихотворениях часто застилающейся неорганичными внешними приемами, не автором изобретенными). Я было остановился на четверостишии «Что такое счастье», но отказался от этого, перечитав примечание к нему, хотя и иронически-пародийное, как все примечания, но тем не менее мешающее безоговорочному принятию стихотворения.

При всех перечислениях филологических (не собственно поэтических — для поэзии эрудиция часто вредна, ее нужно уметь скрывать) достоинств подготовки автора я не нахожу, что он как поэт уже сформировался. Рассмотрим пристальнее стихотворение «Requiescat in pace». Это короткий реквием. Он не имеет ни малейшего отношения к поэту, которому посвящен. Что может быть более чуждо Пастернаку, чем «Олимпийский гром» и «звездные своды»? Но дело не в риторике, хребет которой не сумел свернуть автор. Пастернак никогда не согласился бы с обозначением земного существования как «мира этой пустоты», а загробного — как «ночи беспросветной непогоды». На это можно возразить, что молодой поэт вправе по-своему смотреть на вещи. Да, но тогда незачем тревожить тень ушедшего от нас поэта, весь свой дар посвятившего преображению этого мира, его наполнению, обнаружению просветов в нем. Кстати, его тень зря потревожена и в строке

«в этот день ничего не будет кроме»

(ср. «никого не будет в доме кроме...» у Пастернака)

По поводу напрасно потревоженных теней следует упомянуть и «Rue de Crimée». Я был, как вероятно большинство о ней знавших, рад указу, отдавшему должное Матери Марии. Но восьмистишие как бы вокруг ее судьбы, оно не о ней:

Коченеющие руки Петербурга

Брошены в Париже облака.

Косноязычие (намеренное?, как в других стихах) последней строки только уводит в сторону. Едва ли нужно так касаться этой темы.

Основное, что, как мне кажется, нужно преодолеть автору, очень критически на себя посмотрев, — это безвкусицу. Я начну выписывать очевидные примеры, где автору изменяет вкус, но их слишком много, всех я не смогу привести. Упомяну лишь следующие:

«На Булычева кладу листы»

«береза-нудистка — нежным кивком

взмыслиться позвала»

«Конкретную и мерзкую минуту»

«Ладони лепесток

остался гиацинтовой печалью,

как взор весны, как вечности итог

...Любовь моя! Сегодня ты — весна».

«Тихие аккорды нежной грусти»

«Раскроется раковина души,

тихо шагнешь навстречу —

как сладки строгие губы твои»

«следы его глупых ножек

дозвучили небо конклюзий

...нарциссы зеленого неба

дрожали под кроличьим шагом»

«не видеть неба ухмылочку»

«разве небо всегда остается аргументом?»

Небу в цитированных (и некоторых других) строках не повезло. Автору надо бояться того, что он сам называет «стандартнейшей строкой». Его тянет к стилизации поэтического штампа или к поиску максимально нестандартного. А единственный способ найти нестандартное — это забыть про все ранее написанные стихи и прислушаться к голосу, звучащему в любом человеке. Тогда удастся спастись от риторики, которая ведет к провалам такого рода:

«руки мужчины создали корабль Вселенной

лес ощущений тело любви

руки мужчины образовали и обыкновенную лодку»

Нужно научиться отвыкать от лжепоэтизмов, не допускать у себя эффектных на первый взгляд, но пустых строк:

«Ты — совесть темного окна

в ноктюрне тысячи ладоней»,

«я впустил синий цвет голубых мышиных коготков»

Такие строки только могут на первый взгляд показаться поэзией, она в них и не ночевала.

Иногда кажется, что если бы не знать предшествующую поэзию, то некоторые стихотворения (напр., «Это только разговоры») можно было бы принять, но следы следования образцам (в частности, Мандельштаму) в них слишком сильны. Из приемов, восходящих к Цветаевой, автор злоупотребляет тире после каждого слова строки:

«один — лепесток — розы»

«колокол — плюсны — гул»

«с рукава — в нежить — пепел души»

«время — бегу известного — дня»

«без молчанья — без губ — без меня»

«ладонь — от грома любви»

Автору нужно поработать над языком. Во втором стихотворении сборника ямб предполагает ударение сменИт, что неправильно, должно быть смéнит. В следующем стихотворении последняя строка «Где наши никого» неуклюжа до невозможности: двойное отрицание в русском языке необязательно, и его нарушение здесь игрой не оправдать. Из насилий над языком, которые не оправданы, отмечу и «Слишком рано сорванный грозд» (рифмуется с дождь, но все же зачем здесь эта игра, мне не ясно).

Из очень тяжелых манерных оборотов отмечу:

«из чьих изливаются уст

черви мысли в желудке медуз?»

«своего коня,

коего небо пасет».

(стилистический разнобой очевиден при сравнении с разговорным «ужасно простой» в том же стихотворении)

«В тебе журчать, раствориться —

как в пальцах — смех и волна»

«звезды покрыли вежды

как две оловянных монетки»

«Я был уверен, что я вымер» (на грани неграмотности, но если это сознательная игра на различии в употреблении умирать и вымирать, то тем хуже)

«Ночь искала кошмару язык» (т.е. для кошмара, — из того же стихотворения, где «грозд»)

«для моей любви нет земного аналога»

Игры с языком должны быть оправданы. Пока в сборнике таких оправданий нет.

Автор нередко упоминает пародию:

«послушаем щегла пародирующего

мое сердце»

«поэзия только эхо щеглов

пародирующих откровение августовского вечера»

Я склонен думать, что поэзия не может быть эхом пародии откровенья. Она вообще не может быть вторичной, установка на вторичность ошибочна. Я все же надеюсь, что автор не всерьез пишет:

«несуществующее есть жизнь

то что кажется жизнью тысячу раз

надоело каждому разумному

человеку»

Скорее всего, это поза, обычная в молодости. Но попытки передать другого рода мысли («я люблю восхвалять плотников») пока еще очень риторичны, и в них меньше всего найдено своих слов. Пожалуй, я склонен видеть некоторый прорыв к естественной интонации в некоторых строках, обращенных к «крохотному другу» («один или два раза»). Но этот намек на удачу остался неразвитым.

Вероятно, найдя в себе силу преодолеть очень явно ощутимые недостатки сборника, автор сможет писать другие стихи, соответствующие его сути, а не случайностям его поэтических чтений. Печатать же незрелые и подражательные стихи не в его собственных интересах. Они должны остаться у него позади.

Разумеется, я не считаю свое мнение единственно возможным, и если бы можно было издавать неограниченное число поэтических книг, и эту, наверное, можно было бы при всех ее изъянах поставить на обсуждение читателей. Но при нынешнем бумажном голоде мы вынуждены выбирать. И я вынужден советовать автору и издательству книгу не печатать.

Вяч.Вс. Иванов,

член Союза Писателей СССР, доктор филологических наук, профессор,

Таллин, 22 октября 1985 г.


Дальше, понятно, была немая сцена. Он же просто пролистал сборник! И всё! Об этом чуде мы рассказывали людям, которые, нам, наверное, не верили, но из уважения кивали, дескать, бывает же такое... Что говорил об этом сам Кома, я не помню, у меня нет ни фотографической памяти, ни эйдетизма. Наши первоначальные ссылки на приверженность автора восточным учениям он отверг, определив эту приверженность как попытку соригинальничать.

Были и другие встречи, мы смотрели и слушали его лекции в интернете и в скайпе, читали его статьи и книги. Мне даже удалось договориться о приезде его в качестве гостевого профессора в Таллинский университет, сорвавшемся в последний момент из-за его болезни. Но если говорить о первом воспоминании, по Самойлову, т.е. об облике, который остался в памяти, — Кома выходит из камеры хранения Таллинского железнодорожного вокзала с выданным на «инопланетном» конгрессе модным пластиковым портфельчиком, завидев нас, улыбается, и из-за облаков показывается редкое в нашем городе солнце.




[15] Там же.